www.amorlatinoamericano.3bb.ru

ЛАТИНОАМЕРИКАНСКИЕ СЕРИАЛЫ - любовь по-латиноамерикански

Объявление

Добро пожаловать на форум!
Наш Дом - Internet Map
Путеводитель по форуму





Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



Королёк - птичка певчая

Сообщений 41 страница 60 из 66

41

* ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ *

                                                         Измир, 20 сентября.

     Вот  уже  около  трех  месяцев  я в Измире. Дела идут неважно. Осталась
последняя  надежда.  Если я завтра потеряю и ее, не знаю, что со мной будет.
Об  этом  даже  страшно  подумать. Старший секретарь, к которому у меня было
рекомендательное  письмо  от мюдюре-ханым, заболел за месяц до моего приезда
и  на  полгода  уехал  отдыхать  в Стамбул. Волей-неволей мне пришлось самой
идти  к  заведующему  отделом образования. И как вы думаете, кого я увидела?
Того  самого  неповоротливого  "короля  лентяев"  из Б..., который все время
дремал   за  своим  столом,  а  с  клиентами  разговаривал,  словно  бредил.
Разумеется,  его  сонные  глаза,  созданные  природой больше для того, чтобы
спать, чем смотреть на посетителей, меня не узнали.
     - Загляните через несколько дней... Посмотрим, что-нибудь придумаем...
     Мне  было  известно:  на  языке  этого  сони  несколько  дней  означали
несколько месяцев. Так и случилось.
     Сегодня  я опять зашла в отдел. Заведующий проявил некоторую любезность
и сказал своим ласковым, нежным голосом:
     - Дочь  моя,  в  двух  часах  езды  отсюда  есть волостная школа. Вода,
воздух там замечательные, природа чудесная...
     Эта  речь  была копией той, которую заведующий произнес, посылая меня в
Зейнилер.
     Я не удержалась и залилась смехом:
     - Не   утомляйте   себя,   бей-эфенди,   я  могу  продолжить  дальше...
Руководство,  приложив  много стараний и затратив много средств, создало там
новую   школу.   Только   она   нуждается   в   таком  молодом,  энергичном,
самоотверженном  педагоге,  как я... Не так ли? Мерси, бей-эфенди. Я познала
вашу доброту еще в Б..., когда вы посылали меня в Зейнилер.
     Конечно,  говоря  так,  я  была  уверена,  что  заведующий  меня просто
прогонит.  Но,  к  моему  великому  удивлению,  он  даже  не  рассердился, а
напротив, расхохотался и затем произнес философским тоном:
     - Обязанность  руководителя. Что поделаешь, дочь моя? Ты не поедешь, он
не поедет, кто же тогда поедет?
     Посетителей  в отделе образования всегда было хоть отбавляй. Неожиданно
из угла раздался хриплый голос:
     - Какая крошка! Ну прямо ореховый червячок!
     Ореховый  червячок?!  Меня  и  без  того  извели прозвищами: Шелкопряд,
Гюльбешекер...  Только  Орехового  червячка  недоставало. Я вспыхнула, резко
обернулась.  Наконец-то  мне  удалось  поймать  одного  из  этих негодников,
которые  награждают  меня разными прозвищами, то "сладкими", то "червивыми".
Мне  хотелось  дать  этому  господину  хороший урок, рассчитаться сполна, за
всех. Но я не успела, мой обидчик уже повелительно говорил заведующему:
     - Дай этой маленькой барышне все, что она хочет. Не огорчай девочку.
     - Как  изволите  приказать,  Решит-бей-эфенди...  - почтительно ответил
заведующий.  -  Но  на  сегодня  у нас действительно нет свободных мест. Вот
только  в  рушдие  есть  одна  вакансия  для учительницы французского языка.
Конечно, это не подходит ханым...
     - Почему  же, эфендим? - возразила я. - Ваша покорная слуга преподавала
французский язык в женском педагогическом училище Б...
     - Да...   -  промямлил  неопределенно  заведующий.  -  Но  мы  объявили
конкурс. Завтра экзамен...
     - Отлично,  -  сказал  Решит-бей,  -  пусть  и барышня примет участие в
конкурсе.  Что  тут  особенного?  Я тоже приду на экзамен, если аллаху будет
угодно. Только смотри, не начни экзаменовать без меня.
     Очевидно,  этот  Решит-бей был важной персоной. Но, господи, как он был
безобразен!  Глядя на его страшное лицо, я до боли закусывала губы, чтобы не
расхохотаться.  Люди бывают или смуглыми, или бледнолицыми. Но на физиономии
этого  бея-эфенди имелись все цвета и оттенки, начиная от нездоровой белизны
только  что  затянувшихся  ран, кончая неприятной угольной чернотой. Это был
такой  грязновато-смуглый  цвет,  что  казалось  удивительным,  как остается
чистым  воротничок. Можно подумать, кто-то шутки ради вымазал руку в саже, а
потом  вытер о щеки Решита-бея. У него были глазки павиана, посаженные очень
близко  друг  к  другу; веки без ресниц - красные, точно рана; странный нос,
который  через  седые  усы  спускался  до  нижней  губы.  А щеки! Это что-то
поразительное!  Они  свешивались  по  обе стороны лица, как у обезьян, когда
они набивают рот орехами.
     Однако  мне  везет. Если говорить откровенно, несколько слов Решита-бея
оказали   мне   большую   услугу.  Очевидно  природа,  создавая  лицо  этого
бея-эфенди,  увидела,  что  она слишком переборщила, и решила компенсировать
несправедливость, одарив его добрым сердцем.
     По-моему, красота души во много раз прекраснее красоты внешней.
     На  что  создана  бессердечная  красота?..  Разве только калечить жизни
бедных девушек, разбивать их сердца!..

0

42

Измир, 22 сентября.

     Сегодня  я  участвовала  в конкурсе. Письменный экзамен прошел скверно.
Заставили  проспрягать  в  настоящем  и  будущем  временах  десять глаголов,
образованных   от   таких   существительных,   как  "истиксар",  "истисмар",
"иститрат"*  и  т.д.  Но  как  я  могла  спрягать эти глаголы на французском
языке,  если  я  не  знала  их  значений  по-турецки?  Устный экзамен прошел
великолепно.  Решит-бей-эфенди поговорил со мной по-французски и несколькими
словами дал понять, что я обязательно выйду победительницей.
     ______________
     *  Слова  арабского  происхождения,  которые  почти  не употребляются в
турецком  языке;  истиксар - признание чего-либо чрезмерно большим; истисмар
- эксплуатация; иститрат - отступление, отклонение.

     Да пожалеет аллах мою Мунисэ!

                                                         Измир, 25 сентября.

     Сегодня   объявили   результаты   конкурса.   Я  провалилась.  Один  из
секретарей отдела образования сказал мне:
     - Если  бы  Решит-бей-эфенди  захотел,  вы  бы  непременно  прошли. Кто
осмелится пойти против его желания? Очевидно, у него какие-то свои планы.
     Наше  положение  весьма затруднительно. Через два дня платить за жилье.
На  помощь  пришел золотой медальон, последняя вещь, которая осталась у меня
от  матери.  Сегодня  я  отдала своей соседке и попросила продать. Мне жалко
было  расставаться  с этой памятью. В медальоне лежала маленькая фотография:
отец  с  матерью  в первый год женитьбы. Бедная карточка теперь осталась без
оправы.  Но  я  и  тут  пыталась  себя  утешить:  "Папа  и  мама  безусловно
предпочитают  жить  в  сердце  своей  одинокой  доченьки, чем лежать в куске
драгоценного металла..."

                                                         Измир, 27 сентября.

     Сегодня  я  получила  от  Решита-бея  записку.  Он пишет, что нашел мне
работу,  и  вызывает  для  переговоров  в свой особняк в Каршияка. Почему же
секретарь   отдела   образования   сказал,  что  Решит-бей  отнесся  ко  мне
враждебно? Выходит, это не так. Посмотрим. Завтра я все узнаю.

                                                         Измир, 28 сентября.

     Только   что  вернулась  из  Каршияка  от  Решита-бея.  Его  особняк  -
настоящий  дворец.  Теперь  мне  понятно,  почему  этому господину оказывают
такие знаки внимания.
     Решит-бей  принял  меня  очень тепло и сказал, что на экзаменах остался
доволен  моими  знаниями французского. Но, взвесив все, решил, что не сможет
избавить  меня  от  козней  и  несправедливости  коллег  в будущем. Теперь о
работе,  про которую шла речь в записке. Решит-бей предложил мне преподавать
французский язык его дочерям.
     - Дитя  мое, - сказал он, - мне понравились не только ваши способности,
но  и  ваши  манеры,  и  ваша  внешность.  Что  вам прозябать в общественных
школах?  Обучайте  французскому  языку моих дочек. Вместе будете жить, пить,
есть. Дадим вам красивую комнату. Согласны?
     Что  и  говорить, должность гувернантки! Возможно, это более спокойная,
более  выгодная  работа,  чем  быть учительницей в школе. Но, к несчастью, я
всегда  относилась  к  этой  профессии с предубеждением. По-моему, это то же
самое, что быть прислугой.
     Мне  очень  не хотелось обижать Решита-бея. Я поблагодарила за доверие,
радушный  прием,  но, сославшись на Мунисэ, сказала, что не могу принять это
предложение. Решит-бей нашел мою причину неубедительной.
     - И  для  нее  у нас найдется место, дочь моя. Неужто маленькая девочка
будет обузой для нашего дома?
     Я  не  дала  окончательного ответа и попросила три дня отсрочки. Сделаю
последнюю  попытку. Удастся устроиться на официальную должность - хорошо, не
удастся - ничего не поделаешь.

0

43

Каршияка, 3 октября.

     Нам  отвели  комнату  в  верхнем  этаже  особняка.  Комнатка небольшая,
красивая и уютная, с видом на море.
     До  позднего  вечера  я любовалась из окна бухтой. Из нашего окна виден
весь  залив.  На противоположном берегу - ночной Измир на холмах, похожий на
груду  облаков, усыпанных звездами, ярко освещенная набережная, напоминающая
праздничную иллюминацию. Восхитительное зрелище!
     Но,  откровенно  говоря,  вид  на  набережную  Каршияка  понравился мне
гораздо  больше. Жизнь здесь бьет ключом. До самой полуночи шумят трамваи, в
зеленом  свете  газовых  фонарей  бесконечной  вереницей прогуливаются толпы
молодежи.  Чуть  подальше  - казино, разноцветные огни которого отражаются в
водах бухты. Оттуда доносятся звуки гитары, то веселые, то грустные.
     Какая  у  меня  странная,  причудливая фантазия! Я вижу только черные и
белые  пятна  одежды  гуляющих.  Все  они  для  меня  -  любящие  друг друга
обрученные...  Да  и не только они. Мне мерещится, что и там, во тьме, среди
скал,  чьи  черные  силуэты  едва  вырисовываются  на  берегу,  тоже  гуляют
невидимые пары влюбленных.
     С  моря  доносится  шепот.  Кажется,  что  воркуют влюбленные. А теплое
дыхание   ночи,  сжимающее  мою  грудь,  вероятно,  слетает  с  горячих  губ
молоденьких  девушек,  чьи  головки  покоятся на груди возлюбленных, а взоры
устремлены в зеленые, потемневшие, словно ночное море, дорогие глаза.

     В  особняке  меня  приняли  тепло и вежливо, как маленькую госпожу. Мой
багаж  никогда  не  был  особенно  тяжел, тем не менее я весьма признательна
старому  слуге, который не позволил мне тащить самой чемодан, выхватил его у
меня из рук и принес в комнату.
     Мунисэ  еще  слишком  мала,  чтобы  понимать  все эти тонкости. Роскошь
особняка  совсем  ослепила  ее.  Когда  мы поднимались наверх, Мунисэ хотела
повторить  шутку,  которую  часто  проделывала  дома.  Посреди  лестницы она
схватила  меня  за  подол  и хотела стянуть вниз по ступенькам. Я поймала ее
ручонку и шепнула на ухо:
     - Мы  у  чужих,  дитя  мое.  Вот если у нас опять будет свой дом, тогда
можно...
     Мунисэ  поняла меня. Когда мы вошли в комнату, на ее красивом личике не
было  уже прежней радости. Какая чуткая душа у моей крошки! Она кинулась мне
на шею, прижалась крепко-крепко и стала целовать мое лицо.

     Когда  я  закрывала  окно,  народу  на  набережной  уже не было. Фонари
погасли.  Море, которое совсем недавно переливалось огнями, отступило назад,
обнажив  полосу  песчаного  берега, и, словно мирно спящий ребенок, положило
свою голову на белую подушку скал...
     Сегодня,  когда  я  ехала  сюда...  Нет,  об  этом  я не смею писать...
Потом...

                                                        Каршияка, 7 октября.

     В  особняке  Решита-бея нам живется неплохо. Мои ученицы - две девушки,
одна  моего  возраста,  другая  -  чуть  младше. Старшую звать Ферхундэ. Это
копия   своего   папочки,   но   характер   у   нее   очень   капризный.   В
противоположность  ей  младшая,  Сабахат,  -  красивая,  как  куколка, очень
симпатичная девушка.
     Одна из служанок как-то сказала мне, многозначительно подмигнув:
     - В  то  время  покойная ханым-эфенди была больна, и ее навещал молодой
военный  доктор.  Конечно,  ханым-эфенди  все  время  смотрела  в лицо этому
доктору, потому и родился красивый ребенок...
     Больше  всего я боюсь служанок. Зачем скрывать, разве я не одна из них?
Я  держу  себя  очень  осторожно и не помыкаю ими. Поэтому они меня уважают.
Однако думаю, тут сказывается и отношение ко мне Решита-бея-эфенди.
     Мне  очень  не  по  душе,  что особняк всегда гудит, как улей: гости не
переводятся.  Хуже  того,  Ферхундэ и Сабахат настаивают, чтобы я непременно
выходила  к  каждому  гостю. Но самое неприятное для меня то, что в особняке
живет  сын  Решита-бея-эфенди  -  Джемиль-бей,  несимпатичный пустой молодой
человек  лет  тридцати.  Десять  месяцев  в  году он транжирит деньги своего
папаши  в  Европе,  а  два  месяца живет здесь, в Измире. К счастью, эти два
месяца  уже  на  исходе,  иначе  я  убежала  бы из особняка еще три дня тому
назад. Вы спросите почему? Все не так-то просто...
     Три  дня назад Сабахат и Ферхундэ задержали меня в гостиной до позднего
вечера.  Распрощавшись  с  ними,  я  пошла к себе наверх. Было совсем темно.
Вдруг  на  лестничной  площадке  третьего  этажа  передо  мной вырос мужской
силуэт. Я испугалась, хотела кинуться назад.
     - Не бойтесь, барышня, - раздался голос Джемиля-бея, - это я.
     Из окна сбоку на лицо молодого господина падал слабый свет.
     - Простите,  бей-эфенди,  не  узнала  вас сразу... - сказала я и хотела
пройти, но Джемиль-бей шагнул вправо и загородил собой узкую лестницу.
     - У меня бессонница, барышня. Вышел полюбоваться луной из окна.
     Я  догадалась  о  его  намерениях,  но  сделала  вид,  будто  ничего не
понимаю,  и  хотела  незаметно  проскользнуть  мимо. Однако надо было что-то
ответить, и я сказала:
     - Да ведь сегодня нет луны, эфендим...
     - Как  нет,  барышня?  -  зашептал  Джемиль-бей.  - А эта розовая луна,
которая  сейчас  появилась предо мной на лестничной площадке? Никакой лунный
свет не может так заворожить!
     Джемиль-бей  схватил  меня  за  руки, его горячее дыхание ударило мне в
лицо,  и  я  инстинктивно  отпрянула. Если бы не перила, за которые я успела
ухватиться,  мне пришлось бы лететь до первого этажа. Я больно ударилась обо
что-то и невольно вскрикнула.
     Бесшумно,  словно  кошка,  Джемиль-бей  опять  подскочил  ко  мне. Я не
видела его лица, но слышала, как тяжело и напряженно он дышит.
     - Простите меня, Феридэ-ханым... Вы ударились?
     "Нет,  ничего"  - хотела сказать я. Вместо этого у меня вырвался глухой
крик.  Чтобы  сдержать  его, я поднесла ко рту платок и вдруг почувствовала,
что  он  стал мокрым: из губы текла кровь. Видимо, в тусклом свете, падавшем
из узкого окошка, увидел кровь и Джемиль-бей. Голос его дрогнул:
     - Феридэ-ханым,  я  поступил  низко,  как  самый  презренный человек на
свете. Будьте великодушны, скажите, что вы простили меня...
     После  безобразной  выходки  эти  холодные  учтивые  слова  вернули мне
самообладание и ужасно разозлили.
     - В  вашем поведении нет ничего необычного, эфендим, - ответила я сухо.
-  Уж  так  принято  обращаться  со  служанками  и  сиротами-воспитанницами.
Соглашаясь  на  должность, которая мало чем отличается от положения прислуги
или  приживалки,  я предусмотрела все. Не бойтесь, я не разболтаю, но завтра
же под каким-нибудь предлогом уеду отсюда.
     Я  повернулась  и  с  безразличным  видом  поднялась по лестнице в нашу
комнату.

     Взять  в  руку  чемодан, забрать Мунисэ, хлопнуть дверью и уйти - очень
просто.  Но  куда?..  Прошло уже три дня, но я все еще не осуществила своего
намерения  и  все  еще  здесь.  Наступило  время  рассказать  то,  о  чем  я
постыдилась написать даже у себя в дневнике.
     Я  приехала  в  Каршияка  под вечер, когда уже начало темнеть. Конечно,
лучше было бы дождаться следующего утра. Но я не могла поступить иначе.
     В  тот  грустный  вечер,  когда  я  появилась  здесь, особняк был полон
гостей.  Решит-бей-эфенди  и  его  дочери решили показать всем свою домашнюю
учительницу,   словно   только   что   купленную  красивую  безделушку.  Все
поглядывали  на  меня  благосклонно и даже, кажется, с некоторой жалостью. Я
держала  себя  скромно и вежливо, к чему меня вынуждало мое новое положение,
и  старалась  произвести  на  всех  самое хорошее впечатление. Неожиданно со
мной  случился  легкий обморок. Смутно помню, как я присела на краешек стула
и,  стараясь сохранить на губах растерянную улыбку, на полминуты, а может, и
того меньше, закрыла глаза.
     Решит-бей,  его  дочери,  гости заволновались. Сабахат подбежала ко мне
со  стаканом  воды  и заставила сделать несколько глотков. Мы обе улыбались,
словно шутили друг с другом.
     Какая-то пожилая женщина сказала насмешливо:
     - Пустяки.  Очевидно, это действие лодоса*. Ах, эти современные нервные
изнеженные  барышни! Стоит погоде чуточку измениться - и они блекнут, вянут,
как цветы.
     ______________
     * Лодос - южный ветер.

     Гости   приняли   меня   за  неженку,  которая  боится  трудностей,  за
избалованную болезненную девицу.
     Я  кивала  головой,  соглашаясь с ними. Я была им бесконечно благодарна
за  то,  что  они  считали меня такой. Но я лгала им. Причиной этого легкого
обморока  было  совсем другое. В тот день впервые за всю жизнь у Чалыкушу не
было во рту ни крошки. Она была голодна.

0

44

Каршияка, 11 октября.

     Сегодня  к моим ученицам опять приехали гости из Измира: четыре девушки
в  возрасте  от  пятнадцати  до  двадцати  лет.  После  обеда  мы собирались
совершить  на  лодке  морскую  прогулку  до Байраклы. Но, как назло, едва мы
вышли  на улицу, начался дождь. Все приуныли, пришлось вернуться в гостиную.
Юные  барышни  побренчали на рояле, посплетничали чуть-чуть, потом разошлись
парочками  по  углам и принялись шептаться, заливаясь изредка смехом, словно
их щекотали.
     Веселая  и  бойкая  Сабахат придумывала всевозможные шутки, чтобы гости
не  скучали.  На  этажерке  лежали альбомы с семейными фотографиями. Сабахат
взяла  один  из  альбомов,  подозвала  к  столу всю компанию и принялась нас
развлекать.  Она  показывала  нам фотографии друзей семьи и вспоминала такие
уморительные подробности из их жизни, что мы покатывались со смеху.
     Она  рассказала,  как  величественного пашу с огромной бородищей, всего
увешанного   орденами   (вот   такие,   мне  казалось,  могли  бы  управлять
вселенной), однажды поколотила веником собственная супруга.
     - А  теперь  взгляните  на  этот  снимок,  - говорила Сабахат. - Важная
дама,  наша  родственница.  Но  каждый  видит  -  это провинциалка. Однажды,
спускаясь  по  трапу  с  парохода  на  пристани в Кокарьялы, она оступилась,
упала  в  море да как заорет с этаким провинциальным акцентом: "Спасайте мою
дорогую жизнь! Погибаю!"
     У  Решита-бея  был молочный брат из Коньи; на его фотографию невозможно
было  глядеть  без смеха: настоящий мулла в чалме и шароварах. Тут же лежала
его другая фотография, где он изображался депутатом во фраке и с моноклем.
     Мулла,  сердито  вытаращив  глаза,  смотрел  на  депутата,  а  депутат,
скривив  губы,  насмехался  над  муллой.  Это  было  так  потешно! Я держала
Сабахат  за  руку,  чтобы  она  не  перевернула  страницу,  и  смеялась, как
сумасшедшая.
     Ферхундэ все подшучивала надо мной:
     - Феридэ-ханым,   хотите,   мы   поженим   вас?   Станете  женой  такой
замечательной  личности! Сейчас он холост. Развелся со своей первой супругой
и ищет ханым на европейский манер, достойную депутата.
     Я, продолжая смеяться, отошла от стола и ответила:
     - Сейчас  же пишите письмо, Ферхундэ. Я согласна. Если даже его будущая
жена не обретет счастья, то, во всяком случае, всю жизнь будет смеяться.
     Сабахат перевернула еще одну страницу и поманила меня.
     - Боюсь,  Феридэ-ханым,  что,  увидев  эту фотографию, вы откажетесь от
своего депутата.
     Гостьи в один голос воскликнули:
     - Ах, какой красивый! - и, размахивая руками, принялись за меня.
     - Все  напрасно,  - сказала я, подходя к ним, - кто бы это ни был, я не
откажусь от своего депутата.
     Я  склонилась  над  альбомом  вместе со всеми девичьими головками и так
же,  как  все,  не  могла сдержать легкого возгласа изумления. Из альбома на
меня смотрело улыбающееся лицо Кямрана.
     Над  этой  фотографией  Сабахат  не  потешалась.  Напротив,  она  очень
серьезно и пылко начала объяснять подружкам:
     - Этот  господин  -  супруг моей тетки Мюневвер. Они поженились весной,
когда  мы были в Стамбуле. Ах, если б вы его видели! В жизни он в тысячу раз
красивее!  Какие  у  него  глаза,  какой  нос!  Скажу  вам  еще  нечто более
удивительное.   Говорят,   этот  бей  очень  любил  свою  кузину.  Это  была
маленькая,  капризная  и очень взбалмошная девушка. За это ее даже, кажется,
прозвали  Чалыкушу.  Так вот эта самая Чалыкушу отвергла Кямрана-бея. Сердцу
не  прикажешь...  За  день  до  свадьбы  она убежала из дому, уехала в чужие
края.  Кямран-бей  месяцами ничего не ел, таял на глазах, все ждал неверную.
Бедняга  не понимал, что, раз она убежала накануне свадьбы, то уж никогда не
вернется.  Я  присутствовала  на  обряде  целования  рук.  Когда  моя  тетка
Мюневвер  подошла  к  своей свекрови, старая женщина не выдержала, очевидно,
вспомнила эту странную Чалыкушу и разрыдалась, как ребенок.

     Я  слушала  этот рассказ, облокотившись на рояль, молча, не двигаясь. А
Кямран по-прежнему улыбался мне из альбома.
     Я тихо сказала:
     - Бессердечный...
     Сабахат обернулась ко мне:
     - Вы  очень  правильно  определили,  Феридэ-ханым.  Девушку, которая не
смогла  быть верной такому красивому, такому благородному молодому человеку,
нельзя назвать иначе, чем бессердечной.

     Кямран,  я  тебя  ненавижу. Если бы это было не так, услышав известие о
твоей  женитьбе,  я  бы  лишилась  чувств,  плакала, убивалась. Но никогда в
жизни  я  не  смеялась  так, как сегодня, никогда так не заражала окружающих
радостью  и  весельем. Я бы назвала этот день самым счастливым в жизни, если
бы со мной через несколько часов не случилось одно неприятное происшествие.
     Под  вечер  дождь  прекратился,  и  мы решили погулять в поле. Когда мы
проходили  берегом  шумной речушки, кто-то воскликнул, увидев на той стороне
хризантему:
     - Ах, какая прелесть! Если бы можно было достать!
     Я засмеялась и спросила:
     - Хотите, я подарю вам эту хризантему?
     Река была опасная: глубокая и довольно широкая.
     Девушка засмеялись, а кто-то пошутил:
     - Подарила бы, если б был мостик.
     - По-моему,  ее  можно перейти и без мостика, - ответила я и кинулась в
воду.
     Сзади раздались крики.
     Кое-как  я  перешла  речушку,  но  хризантему  мне  все-таки не удалось
сорвать.  У самого берега я поскользнулась и, чтобы не упасть, ухватилась за
ветки колючего кустарника. Бедные мои руки, как я их изодрала!
     Да,  если  бы  не  этот печальный случай, заставивший меня лить слезы в
вечерних  сумерках  всю  дорогу  до  особняка, я назвала бы сегодняшний день
самым веселым и счастливым в моей жизни.
     Кямран,  я  убежала  в  чужие  края,  так  как ненавижу тебя. Но теперь
ненависть  душит  меня, мне уже мало, что нас разделяет пространство: я хочу
совсем убежать из этого мира, где ты живешь и дышишь.
     Я  твердо  решила:  ни  за  что  не останусь в этом доме, поэтому часто
бываю  в  Измире  и  наведываюсь  в  отдел  образования.  Два месяца назад я
встретила  здесь  свою старую воспитательницу, сестру Берениш, которая еще в
пансионе  симпатизировала  мне. Я рассказала ей о своих мытарствах. Вчера мы
опять встретились с ней на пароходе.
     Сестра Берениш обрадовалась:
     - Феридэ,  я  уже  несколько  дней  ищу  тебя.  Для  нашего  пансиона в
Карантина  нужна  учительница турецкого языка и рисования. Я порекомендовала
директрисе тебя. Комнату снимать не придется. Будешь жить при пансионате.
     Сердце  мое  взволнованно забилось. Мне показалось, если опять попаду в
этот  мир фимиама, тяжких звуков органа, мне удастся вернуть частичку своего
детства. Я ответила, не задумываясь:
     - Хорошо, ma soeur, я приеду. Благодарю вас.
     Сегодня,   прежде   чем  отправиться  в  Карантина,  я  зашла  в  отдел
образования  за  документами. Мне сказали, что заведующий отделом уже третий
день разыскивает меня. Вот так всегда!
     Увидев меня, заведующий закричал:
     - Заставляешь  ждать,  дочь  моя!  Тебе повезло, есть хорошая вакансия.
Поедешь в школу Кушадасы.
     С  одной стороны, спокойная жизнь пансиона, но - может быть, в Кушадасы
меня  действительно  ждет  хорошее  место. Как быть?.. Ведь я уже дала слово
работать в Карантина.
     Минуты  шли,  а  я  все  размышляла,  что  выбрать:  тихую  жизнь  или,
возможно,  опять  нужду  и  лишения?  В  трудностях  есть  своя  прелесть. Я
подумала  о  наших  заброшенных  малышах  школьниках,  чьи жизни калечатся в
грубых  руках.  Эти  несчастные,  словно  цветы,  побитые морозом, ждут хоть
немного  солнца,  немного  ласки,  чтобы  согреться.  Тому,  кто дает им это
тепло,  они  дарят  любовь  и  признательность  своих  прекрасных  сердец. Я
чувствовала,  что,  несмотря ни на что, полюбила этих маленьких нищих. Разве
Мунисэ не из их среды?
     Да  и  два  года  самостоятельной  жизни  меня  кое-чему  научили. Свет
причиняет  страдание  больным глазам, счастье приносит боль раненому сердцу.
Тьма - лучшее лекарство как для больных глаз, так и для разбитых сердец.

     Я  стала учительницей, чтобы заработать на жизнь. Мои расчеты оказались
неверными.  Человек  этой  профессии  может в один прекрасный день умереть с
голоду.  Впрочем, это не страшно. Ведь моя работа позволяет мне делать добро
людям.  Разве  это  не  счастье  -  жертвовать собой ради блага других? Да и
невозможно  воскресить  умершие  сновидения  прошлого.  Меня  уже не волнует
терпкий  запах фамиама, а грустные аккорды органа, когда-то звучавшие в моих
ушах,  умолкли.  Я  улыбнулась,  подумав  о  будущих  учениках  в  Кушадасы,
лишенных любви и ласки, которых мне предстояло скоро увидеть, и сказала:
     - Хорошо, бей-эфенди, я поеду.
     Мне  не  хотелось ничего говорить в особняке до тех пор, пока не придет
приказ.  Но один случай вынудил меня к этому. Экономка уже давно говорила со
мной как-то очень странно. Вчера ни с того ни с сего она сказала:
     - Дочь  моя,  с  каждым  днем  я  люблю  тебя все больше и больше. И не
только  я  одна,  все  мы... Ферхундэ и Сабахат - девушки молодые, но они не
украшают  дом.  После  твоего  приезда  все  стало по-иному. У тебя чудесный
характер:  со  знатными  ты держишься как знатная, с людьми маленькими - как
маленькая...
     Я  не  придавала  никакого значения этой болтовне, считая, что экономка
просто  говорит  со  мной  как  с  коллегой. Но вечером в тот же день старая
женщина вдруг разоткровенничалась.
     - Дочь  моя,  -  сказала  она,  - как бы нам сделать, чтобы ты покрепче
привязалась  к  этому  дому? У меня есть кое-какие планы... Только смотри не
подумай  чего-нибудь...  Клянусь  аллахом,  со  мной об этом никто ничего не
говорил...
     Мне  было  ясно: экономка действовала по чьей-то указке. Но я не подала
виду. Видимо, женщина стеснялась говорить напрямик и начала издалека:
     - Наш  бей-эфенди  не такой уж старый человек. Я знаю его с детства. Он
не  красавец, но представительный, богатый, да и характер у него неплохой...
Без  хозяйки дому придется худо. Не сегодня-завтра Ферхундэ и Сабахат выйдут
замуж...  Не  дай  аллах, попадется какой-нибудь ублюдок, - плохо нам будет.
Феридэ-ханым,  девушка может выйти замуж за молодого человека с закрученными
усиками,  но  такого  богатого она не найдет. Ах, если б мы нашли для нашего
бея подходящую девушку! Что скажешь, дочь моя?
     Я  помолчала  и  только  горько  улыбнулась.  Мне  всегда казалось, что
Решит-бей-зфенди  относится  ко  мне  с  уважением, придает большое значение
моим  занятиям  с  девочками.  Он  мог часами шутить с нами, играть в мяч. И
выходит,  все  это...  Мне  вспомнились  слова секретаря отдела образования:
"Если  бы  Решит-бей  захотел,  вас  непременно  назначили  бы  учительницей
французского языка. Очевидно, у него какие-то свои планы".
     Несколько  лет  назад  подобный  разговор возмутил бы меня. Но теперь я
только сказала как можно равнодушнее:
     - Мы  могли бы стать с вами свахами и найти Решиту-бею хорошую невесту.
Но  жаль,  что  я  на  днях  уезжаю в Кушадасы. Через несколько месяцев туда
приедет  мой жених, и мы отпразднуем свадьбу. Да пошлет вам аллах покой, моя
дорогая...  Хочу  пораньше  лечь...  - и прошла мимо ошеломленной экономки к
себе в комнату.

0

45

Кушадасы, 25 ноября.

     Еще  в Измире, перед тем как ехать в Кушадасы, я без конца радовалась и
говорила  сама себе: "Кушадасы!.. Это так похоже на мое имя!..* Там я обрету
душевный покои и счастье, которое ищу уже столько времени".
     ______________
     * Кушадасы - букв.: Птичий остров.

     Предчувствие  не  обмануло  меня.  Я полюбила Кушадасы. И не за то, что
это   красивое   местечко.   Нет,  Кушадасы  не  оказался,  как  я  мечтала,
экзотическим  островом,  где  мы  с  Мунисэ, этим рыжим попугаем, будем жить
мирно  и  одиноко,  как  Робинзон  Крузо,  не  думайте,  что мне здесь очень
спокойно!  Вовсе нет. Напротив, работать приходится больше, чем где бы то ни
было.  Так  почему  же?  -  спросите  вы.  Ответ  немного  смешной.  Но  что
поделаешь,   если   это   правда!   Я   люблю   Кушадасы   как  раз  за  его
неблагоустроенность  и  непривлекательность. Мне кажется, что природа, желая
причинить  человеку  тайные  душевные  страдания, создала не только красивые
лица, но также и красивые города, красивые моря...
     Когда  я  месяц  тому  назад  приехала  в этот город и явилась в школу,
старшая  учительница,  женщина  лет  пятидесяти, посадила меня перед собой и
сказала:
     - Дочь  моя, в течение трех месяцев я потеряла двоих сыновей, отдала их
черной  земле. Это были такие крепкие ребята!.. Глаза мои не смотрят на этот
мир.  Тебя  прислали  к  нам  на  должность второй учительницы. Ты молода и,
по-моему,  образованна.  Передаю  школу  тебе. Руководи ею как знаешь. У нас
есть еще две учительницы, две старухи... От них толку мало.
     Я обещала работать, не жалея сил, и сдержала слово.
     Вчера старшая учительница сказала мне:
     - Феридэ-ханым,  дочь  моя, не знаю, как тебя благодарить. Ты трудишься
в  десять  раз больше, чем обещала. За месяц наша школа преобразилась! Детей
просто  не  узнаешь,  расцвели,  словно  бутоны. Да наградит тебя аллах. Все
тебя  полюбили,  начиная  от  малышей  и  кончая сослуживцами. Я и то иногда
забываю свое горе и начинаю смеяться вместе с тобой.
     Бедная  женщина  очень  довольна и думает, что я работаю только потому,
что  ей  этого  хочется.  Трудиться,  отдавать себя целиком другим - как это
чудесно!  Чалыкушу  стала  совсем прежней Чалыкушу. Не осталось ни тягостной
усталости,   ни  бунтарских  протестов.  Все  прошло,  как  быстрое  облако,
затянувшее на минуту яркое солнце.
     Мне  уже  не  страшно, когда я думаю, что всю жизнь придется принести в
жертву  ради  счастья  чужих  детей.  Я  отдала  своим  ученикам всю любовь,
которая  предназначалась  тому,  кого  убили  в  моем сердце однажды осенним
вечером, два года назад.

                                                        Кушадасы, 1 декабря.

     Вот  уже  несколько  дней у всех не сходит с уст слово "война". Так как
все  мои  мысли  поглощены школой, я сначала не обращала на это внимания. Но
сегодня в городке настоящий переполох: объявлена война*.
     ______________
     *  Первая  мировая  война  была объявлена 1 августа (1914 г.). Записи в
дневнике  датируются по старому стилю (календарю хиджры), который был принят
в Турции до 1924 г.

                                                       Кушадасы, 15 декабря.

     Полмесяца,  как  идет  война. Каждый день в местный госпиталь прибывают
раненые.  Моя  школа  в  трауре. Почти у каждого ученика кто-нибудь в армии,
или  отец, или брат. Бедные ребята, конечно, не понимают по-настоящему всего
ужаса происходящего, но, как взрослые, сделались тихими, грустными.

                                                       Кушадасы, 20 декабря.

     Какая  неприятность,  господи,  какая  неприятность! Сегодня по приказу
командования  школу заняли под временный госпиталь. Пусть делают, что хотят.
Мне  все  равно.  Но чем я буду заниматься, пока школу не откроют вновь? Как
буду проводить время?

                                                       Кушадасы, 24 декабря.

     Сегодня  пошла в школу за книгами. Там такая неразбериха, что, кажется,
потеряй человек не книгу, а самого себя, - и то не найдет.
     Какая-то сестра милосердия сказала:
     - Давайте  спросим  у  главного  врача.  Он,  кажется,  убрал несколько
книг... - и распахнула одну из дверей.
     Комната  была  сплошь  уставлена  пузырьками,  склянками,  аптекарскими
ящичками,  на  столах  лежали  груды бинтов. Было очень шумно. Главный врач,
сбросив  с  себя  китель  и  засучив рукава, наводил порядок. Он стоял к нам
спиной;  я  увидела  только  его шею и седые волосы. В такой обстановке было
неудобно заводить разговор о книгах.
     Я потянула сестру за рукав и сказала:
     - Не надо.
     Но она не обратила на меня внимания.
     - Бей-эфенди,  вы  нашли несколько французских книжек с картинками. Где
они?
     Старый  доктор  неожиданно рассердился. Не взглянув даже на нее, он так
грубо,  так  непристойно  выругался,  что  я  закрыла  лицо  руками и хотела
убежать. Но в этот момент доктор обернулся и воскликнул:
     - Вай, крошка, опять ты?
     Увидев его, я тоже не удержалась и закричала:
     - Доктор-бей! Вы же были в Зейнилер!
     Я не преувеличиваю, это был настоящий крик.
     Опрокидывая  на  своем пути пузырьки, доктор подошел ко мне, схватил за
руки, притянул к себе мою голову и поцеловал в волосы сквозь чаршаф.
     Мы  виделись  только  один день, даже меньше, всего несколько часов. Но
какая-то  внутренняя  обоюдная  симпатия связала нас. Через два года мы, как
закадычные  друзья,  вернее,  как  отец  и дочь, бросились друг к другу. Что
делать? Человеческое сердце - такая непостижимая загадка...
     Совсем как тогда в Зейнилер, Хайруллах-бей спросил:
     - А ну-ка, шалунья, говори, что тебе здесь надо?
     Его  голубые,  ясные,  как  у  ребенка,  глаза так чудесно сверкали под
белесыми  ресницами! И я так же, как в Зейнилер, улыбнулась ему прямо в лицо
и ответила:
     - Вы  ведь  знаете, что я учительница, доктор-бей. Разъезжаю по стране.
Теперь меня назначили сюда.
     С  беспредельной  грустью  в  голосе,  точно  ему было известна вся моя
жизнь, все, что у меня на сердце, доктор сказал:
     - Ты все еще не получила известий, крошка?
     Я  вздрогнула,  словно  мне  плеснули  в  лицо  холодной  водой,  часто
заморгала, стараясь казаться изумленной:
     - От кого, доктор-бей?
     Старик нахмурился и погрозил пальцем:
     - Зачем  меня  обманываешь, крошка? Твои губы научились лгать. Но глаза
и  лицо  еще  совсем  неискушенные. О ком я говорю? Да о том, кто заставляет
тебя кочевать из края в край...
     Я засмеялась, пожала плечами.
     - То  есть,  хотите  сказать министерство образования? Но вы же знаете,
учительница должна служить детям своей страны.
     Доктор,  как  в  Зейнилер, опять усомнился в искренности моих слов. Его
доводы очень меня огорчили, и я запомнила их слово в слово.
     - В  таком  возрасте?..  С такой внешностью?.. С таким лицом?.. Хорошо,
пусть так, крошка, пусть так. Только не будь дикаркой...
     Доктор  забыл про свои лекарства, я - про свои книги. Мы продолжали наш
разговор.
     - Так ты учительствуешь в этой школе? Не так ли?
     - Как нехорошо, что вы забрали нашу школу, доктор-бей!
     - Я  думаю  о  другом.  Как  называлась  та  злополучная деревня, где я
обучал  тебя профессии медсестры? Помнишь? Ну, а теперь будешь мне помогать?
Да  и  разница  небольшая:  у  тебя маленькие мартышки, у меня - мои дорогие
медвежата.  Душой  они  очень похожи друг на друга. И те и другие искренние,
простодушные,  чистосердечные.  Время-то  сейчас какое! Война. Помогать моим
медвежатам более благородное дело.
     Он  неожиданно улыбнулся, и мне стало радостно и легко на душе. Да, да,
пусть у меня будет дело, которому я смогу отдавать свои силы, свою любовь.
     - Я согласна, доктор-бей. Приступлю, когда скажете.
     - Да  хоть  сейчас.  Посмотри,  что  здесь натворили. Будто работали не
руками, а...
     Последовало грубое, неприличное слово. Я смутилась и сказала:
     - С  одним  условием,  доктор-бей: вы не будете при мне выражаться, как
солдафон.
     - Постараюсь,  крошка,  постараюсь,  - улыбнулся доктор. - Но если иной
раз вдруг не сдержусь, ты уж извини меня.
     Мы  с  доктором  до  самого  вечера  приводили  в  порядок  госпиталь и
готовились  к приему раненых, которые, как нам сообщили, должны были прибыть
на следующий день.

0

46

Кушадасы, 26 января.

     Вот  уже  месяц,  как  я  работаю  сестрой  милосердия у доктора. Война
продолжается.  Раненые  нескончаемым  потоком  поступают в госпиталь. Работы
столько,  что  иногда  я  не прихожу домой ночевать. Вчера всю ночь пришлось
ухаживать  за  тяжело  раненым пожилым капитаном. Под утро я так устала, что
заснула прямо в кресле в аптекарской комнате.
     Сквозь  сон  я  почувствовала,  как  до  моего плеча кто-то дотронулся.
Открываю  глаза  -  Хайруллах-бей.  Он  боялся, что я продрогну, и осторожно
набросил на меня легкое одеяло.
     Голубые  глаза  доктора  ласково  улыбались. Но в лунном свете его лицо
казалось таким бледным и утомленным.
     - Спи, крошка, спи спокойно...
     Как  приятны  были  мне  эти  слова! Я хотела что-то ответить, выразить
доктору  свою  признательность,  но  усталость  и сон одолели меня. Я только
улыбнулась и снова закрыла глаза.
     Я   очень   полюбила  старого  доктора,  несмотря  на  его  недостатки.
Во-первых,   он  любит  непристойно  выражаться.  Правда,  окружающие  часто
заслуживают  этого,  но есть ли оправдание сквернословию? С его языка иногда
срываются  такие  неприличные  слова, что я убегаю и по несколько дней потом
не смотрю ему в лицо.
     Доктор сам знает о своем пороке.
     - Не обращай внимания, крошка. Такова уж солдатская служба.
     Хайруллах-бей   напоминает   мне   маленького   ребенка,  которому  все
прощается за его простодушное раскаяние и милую застенчивость.
     Второй  недостаток,  по-моему,  еще  более  ужасен, чем первый. У этого
грубого  человека  поразительно  тонкая душа. Он мастерски выуживает у людей
признания  о  самом  сокровенном, о чем они боятся говорить даже самим себе.
Он  знает  почти  все  мои приключения, хотя я стараюсь ни с кем не делиться
своими  секретами.  Сама  того  не  замечая, я все ему рассказала. Иногда он
задавал  мне  вопросы,  обычно  я  отвечала  очень  коротко и сухо. А доктор
собирал по словечку и все узнал.
     Хайруллах-бей  одинок.  Лет  двадцать  пять назад он женился. Через год
жена  умерла  от  тифа.  С  тех  пор  он живет холостяком. Родился доктор на
Родосе.  Однако  в  Кушадасы  у  него  есть  какое-то поместье. Словом, этот
человек  не  нуждается  в  жалованье полковника. Он гораздо больше тратит на
больных  из  своих  личных  средств.  Например,  позавчера я прочла раненому
солдату  письмо  из  дому.  Старая  мать  писала,  что нищета и голод совсем
задушили их, дети пошли по миру. Выслушав письмо, солдат глубоко вздохнул.
     Хайруллах-бей осматривал рядом раненого. Неожиданно он обернулся.
     - Вот  это  мне  нравится?  На что же вы надеетесь, когда плодите толпы
нищих?
     Злая  шутка  стрелой  вонзилась  в  мое сердце. Будь это не в палате, я
непременно  отчитала  бы  доктора.  Однако немного погодя он сам заговорил о
письме:
     - Крошка,  узнай  осторожно адрес матери того медвежонка. Пошлем пять -
десять лир.
     Мне  кажется,  старый  доктор  служит  в армии не из чувства долга и не
ради  денег.  У  него  только  одна  страсть:  любовь  к  бедным, несчастным
солдатам,  которых  он  называет "мои дорогие медвежата". Не знаю почему, но
он старается скрыть эту любовь, словно в ней есть что-то постыдное.

                                                        Кушадасы, 28 января.

     Когда  я  сегодня  утром  пришла в госпиталь, мне сказали, что привезли
четырех тяжело раненых офицеров. Хайруллах-бей искал меня.
     Всегда,  когда  предстояла  сложная операция, доктор брал в ассистентки
только меня.
     - Конечно,  -  говорил  он,  -  нехорошо показывать тебе такие страшные
вещи,  крошка,  но  ведь  надежнее тебя никого нет. Другие только раздражают
меня, заставляют кричать, и я сбиваюсь.
     Я  сняла  чаршаф,  быстро  надела  халат.  Но было уже поздно: операция
закончилась, раненого на носилках отнесли наверх.
     - Крошка,  -  сказал  доктор,  -  мы  тут без тебя серьезно портняжили.
(Операцию  он обычно называл портняжничеством). Молоденький штабной майор...
Гранатой  искалечило  правую руку и лицо. Он лежит у меня в кабинете. Будешь
за ним ухаживать. Бедняга нуждается в большой заботе и внимании.
     Мы  вошли  в  кабинет  доктора.  На  кровати неподвижно лежал раненый с
перевязанной  головой  и  рукой.  Мы  подошли  к нему. Незабинтованными были
только  левая  щека  и  подбородок.  Лицо  мне  показалось  знакомым, но под
бинтами трудно было что-либо разглядеть.
     Хайруллах-бей   взял   левую   руку   раненого,  пощупал  пульс,  затем
наклонился к его лицу и позвал:
     - Ихсан-бей... Ихсан-бей...
     И  тут  словно  молния  озарила мой мозг: да ведь это тот самый штабной
капитан,  с которым я познакомилась в доме Абдюррахима-паши в Ч... Я сделала
шаг  назад,  хотела выбежать из палаты и попросить доктора больше никогда не
посылать  меня  к  этому раненому. Но тут больной открыл глаза, посмотрел на
меня  и  узнал.  Впрочем, кажется, он не поверил тому, что видит. Кто знает,
сколько  раз  с  той минуты, как его ранили, он терял сознание и в бреду или
забытьи  видел  безумные  сны.  Да,  по  выражению  его  затуманенных глаз я
поняла: он не верит, что это я. Больной слабо улыбнулся бескровными губами.
     Ихсан-бей!  Несколько  месяцев  назад  люди  воспользовались тем, что у
меня  нет  ни  отца, ни брата - никого, кто бы мог меня защитить, и заманили
на  ночную  пирушку.  Покидая  Ч...,  я  вынуждена была закрывать лицо, всем
сердцем  переживала  унижение  обычной уличной женщины, которую отправляют в
ссылку.  Мир казался мне исполненным бессмысленной жестокости, а сама я была
несчастной,  которой  не  оставалось  ничего  другого, как только смириться,
склонить  голову  перед жестокой судьбой. И тогда вы защитили меня, проявили
благородство,  рискуя  карьерой,  своим будущим, возможно даже своей жизнью.
Печальный  случай  свел нас сегодня лицом к лицу. Я не убегу и в эти трудные
дни буду ухаживать за вами, как ваша младшая сестра.

                                                        Кушадасы, 7 февраля.

     Ранение  Ихсана-бея не очень опасное. Через месяц он встанет с постели.
Но  лицо  его будет изуродовано страшным шрамом, который протянется по всему
лицу, от правой брови до подбородка.
     Я  не  присутствую,  когда  Хайруллах-бей делает раненому перевязки. Не
потому,  что  у  меня  слабые нервы (мне ежедневно приходится сталкиваться с
более  ужасными вещами), - просто я вижу, что мой взгляд приносит ему больше
страданий, чем если бы до его раны дотронулись ножом.
     Бедняга   знает,   каким  обезображенным  покинет  он  госпиталь.  Ему,
наверно,  очень  тяжело,  хотя он не говорит об этом открыто. Доктор утешает
его:
     - Чуточку  терпения, молодой человек. Через двадцать дней будешь совсем
здоров! - Но Ихсана-бея эти слова приводят в отчаяние.
     Я  отдаю  раненому  всю  теплоту,  на какую только способно мое сердце,
лишь бы все эти дни ему было хорошо. У его постели я читаю книги.
     Да,  бедняга  молчит,  но  я  знаю,  что он все время терзается и ни на
минуту  не  перестает  думать  о  своем изуродованном лице. Иногда, стараясь
утешить   его,   я  пускаюсь  на  хитрость,  завожу  разговор  о  совершенно
посторонних   вещах  и  говорю,  между  прочим,  что  на  свете  нет  ничего
бессмысленнее  и  даже  вреднее  красоты  лица,  что  подлинную красоту надо
искать в душе человека, в его сердце.

                                                       Кудашасы, 25 февраля.

     Ихсан-бей  выздоровел  гораздо быстрее, чем мы ожидали. Сегодня утром я
принесла  ему  в  комнату  чай  с  молоком  и увидела его одетым. Я невольно
вспомнила   блестящего   штабного   капитана,   которого  встретила  в  саду
Абдюррахима-паши,  красивого,  с  гордым  лицом.  Сейчас  передо  мной стоял
изможденный,  больной человек. Его тонкая шея, казалось, болталась в широком
вороте  майорского  мундира.  Он  стыдился  своего шрама, словно в этом было
что-то зазорное. Неужели это и есть тот самый красавец офицер?..
     Наверно,  мне  не  удалось  скрыть  своего  огорчения,  но я попыталась
выдать его за нечто другое и сделала вид, будто сержусь.
     - Что  за  ребячество,  Ихсан-бей?  Ведь  вы еще не выздоровели! Почему
оделись?
     Офицер потупился и ответил:
     - Постель делает человека совсем больным.
     Наступило   молчание.   Потом   Ихсан-бей   добавил,   стараясь  скрыть
раздражение:
     - Я хочу уйти. Все в порядке. Поправился...
     Мое  сердце  обливалось  кровью от жалости. Я попыталась обратить все в
шутку:
     - Ихсан-бей,  вижу,  вы  не  хотите  меня  слушать.  В  вас  проснулось
солдатское  упрямство.  Предупреждаю:  я  буду  протестовать,  все  расскажу
вашему доктору. Пусть отчитает вас как следует. Вот тогда узнаете...
     Я бросила поднос и быстро вышла. Но за доктором не пошла.

0

47

25 февраля (под вечер).

     Я  разругалась с доктором. Не на службе. Просто он распустился: слишком
уж вмешивается в дела других.
     Мы  только  что  говорили об Ихсане-бее. Я сказала, что молодого майора
очень   огорчает  его  изуродованное  лицо.  Хайруллах-бей  скривил  губы  и
ответил:
     - Он  прав.  Я бы на его месте бросился в море. Такая физиономия только
и годится, что на корм рыбам.
     Кровь бросилась мне в лицо.
     - А  я-то  о  вас  думала  совсем иначе, доктор-бей. Что значит красота
лица по сравнению с красотой души!
     Хайруллах-бей захохотал и принялся подшучивать надо мной:
     - Все  это  только  слова,  крошка.  К  человеку  с такой рожей никто и
подходить не будет. Особенно девушки твоего возраста...
     И  доктор  пожал  плечами,  как  бы  подчеркивая  уверенность  в  своей
правоте.
     Я запротестовала:
     - Вы  почти  насильно  украли мои тайны и теперь немного знакомы с моей
жизнью.  У  меня был красивый, даже очень красивый жених. Он обманул меня, и
я выбросила его из своего сердца. Я ненавижу его.
     Хайруллах-бей   опять   захохотал.  Его  голубые  смеющиеся  глазки,  с
белесыми  ресницами,  уставились  на  меня, словно хотели проникнуть в самую
глубину моей души.
     - Послушай,  крошка.  Это  вовсе  не  так.  Смотри в глаза! Ну, говори,
разве ты не любишь его?
     - Я его ненавижу.
     Доктор  взял  меня  за  подбородок  и,  продолжая пристально смотреть в
глаза, сказал:
     - Ах,  бедная  крошка! Все эти годы ты сгораешь из-за него, горишь, как
лучина.  И  тот  скот  страдает  вместе  с  тобой.  Такой любви ему нигде не
найти...
     Я задыхалась от гнева.
     - Какая страшная клевета? Откуда вы все это знаете?
     - Припомни...  Я понял это еще в тот день, когда мы встретились с тобой
в  Зейнилер.  Не  пытайся  скрыть.  Напрасный  труд.  Из детских глаз любовь
брызжет, как слезы...
     Передо  мной  поплыли  темные  круги,  в  ушах  зазвенело, а доктор все
говорил:
     - Ты  так  отличаешься  от  всех.  Ты такая чужая для всех, ко всему. У
тебя  задумчивая, горькая улыбка, так улыбаются только во сне. У меня сердце
надрывается,  крошка.  Ты  и  создана  не  так,  как  все.  Рассказывают про
прекрасных  пери*, рожденных от волшебного поцелуя и вскормленных поцелуями.
Это  не  выдумка. Подобные существа есть и в действительности. Милая Феридэ,
ты  -  одна  из  них.  Ты  создана  любить  и  быть любимой. Ах, сумасшедшая
девчонка!  Ты  поступила так опрометчиво. Тебе ни за что нельзя было бросать
того глупого парня. Ты непременно была бы счастлива.
     ______________
     * Пери - фея, добрый дух, красавица.

     Я залилась слезами и закричала, топая ногами:
     - Зачем вы все это говорите? Чего вы от меня хотите?
     Тут доктор опомнился, стал меня утешать:
     - Верно,  крошка,  ты  права.  Этого  не  надо было тебе говорить. Ну и
глупость я спорол! Прости меня, крошка.
     Но я была вне себя от злости и не могла даже смотреть на доктора.
     - Вот  увидите!  Я  вам  докажу, что не люблю его! - и, хлопнув дверью,
вышла.

                                                     Опять 25 февраля, ночь.

     Когда  я  принесла лампу Ихсану-бею, он стоял одетый у окна и любовался
багряным закатом на море.
     Чтобы нарушить молчание, я сказала:
     - Вероятно, вы соскучились по своей форме, эфендим...
     Комната  уже  была  окутана  вечерними  сумерками.  Казалось,  полумрак
придал  Ихсану-бею смелость. Он покачал головой, грустно улыбнулся и впервые
откровенно заговорил о своем горе:
     - Вы  сказали: форма, ханым-эфенди?.. Да, теперь надежда только на нее.
Она   сделала   мое  лицо  таким,  и  только  она  может  избавить  меня  от
несчастья...
     Я  не  поняла  смысла  его  слов и удивленно смотрела на Ихсана-бея. Он
вздохнул и продолжал:
     - Все  очень  просто, Феридэ-ханым. Нет ничего непонятного. Я вернусь в
действующую  армию, и пусть война доведет до конца дело, начатое гранатой...
И я избавлюсь от...
     Видно  было, молодой майор глубоко страдает. В своей искренности он так
был похож на ребенка.
     Я  стояла  к  нему  спиной  и  зажигала  лампу,  но  после  этих слов я
незаметно задула спичку и склонилась над лампой, будто поправляю фитиль.
     - Не  говори  так,  Ихсан-бей.  Если  вы  захотите,  вы  можете обрести
счастье... Женитесь на хорошей девушке. Будет семья, дети, и все забудется.
     Я  стояла  к нему спиной, но чувствовала, что он по-прежнему не смотрит
на меня и продолжает любоваться вечерним морем.
     - Если  бы  я  не  знал,  какое  у  вас чистое сердце, Феридэ-ханым, то
подумал  бы,  что  вы  смеетесь  надо мной. Кому я нужен с таким лицом? В те
дни,  когда на меня можно было по крайней мере смотреть без смеха, я и то не
понравился одной девушке. А теперь такой урод...
     Ихсан-бей  не  захотел  дальше  продолжать  и,  чуть помолчав, добавил,
стараясь взять себя в руки:
     - Феридэ-ханым,  это  все  пустые  слова.  Простите,  нельзя  ли зажечь
лампу?
     Я  еще  раз  чиркнула спичкой, но рука моя никак не могла дотянуться до
фитиля.  Уставившись  в  дрожащее пламя спички, я задумчиво ждала, когда оно
погаснет. В комнате опять стало темно.
     Я тихо сказала:
     - Ихсан-бей,   прежде  вы  были  гордым,  самоуверенным.  Ни  пережитые
неудачи,  ни  утраченные  надежды  не  сделали ваше сердце таким чутким, как
сейчас.  Пренебрегая  карьерой,  возможно,  даже  рискуя жизнью, вы защитили
молоденькую  девушку,  бедную  учительницу  начальной  школы. Но тогда вы не
были  убиты  горем, как сегодня, зачем скрывать? Я понимаю ваши страдания!..
Почему  бы  теперь этой бедной учительнице начальной школы не посвятить свою
жизнь вашему счастью?
     Раненый майор ответил срывающимся голосом:
     - Феридэ-ханым!  Зачем  вы даете повод к несбыточным мечтам? Не делайте
меня совсем несчастным!
     Я решительно повернулась к нему, потупилась и сказала:
     - Ихсан-бей,  прошу вас, женитесь на мне. Примите меня... Вы увидите, я
сделаю вас счастливым. Мы будем счастливы с вами.
     Мои  глаза  застилали  слезы,  и  я не могла рассмотреть в темноте лица
майора.  Ихсан-бей  поднес  к  губам  мою  руку  и  робко  поцеловал кончики
пальцев.

     Все кончено. Теперь уже никто не осмелится сказать, что я люблю его...

0

48

Кушадасы, 26 февраля.

     С  того дня ты сделался для меня только чужим, только врагом, Кямран. Я
знала:  мы  никогда  больше  не  встретимся с тобой лицом к лицу, никогда не
увидимся  на этом свете, не услышим голоса друг друга. И все-таки я никак не
могла  вырвать  из  сердца  ощущение  того,  что я твоя невеста. Что бы я ни
говорила,  что  бы ни делала, я смотрела на себя, как на вещь, принадлежащую
тебе. Я не могла пересилить себя.
     Да,  к  чему  лгать?  Несмотря  на  мою ненависть, возмущение, протест,
несмотря  на  все  пережитое  мной,  я  все-таки  оставалась немножко твоей.
Впервые  я  это  поняла  сегодня  утром,  проснувшись  невестой другого. Да,
невестой  другого!  Сколько  лет  просыпаться твоей невестой, а потом в один
прекрасный  день  проснуться невестой другого!.. Кямран, только этим утром я
рассталась  с  тобой.  И  как  рассталась... Точно несчастный переселенец, у
которого  нет  права  увезти  с  собой  дорогие  воспоминания,  нет  права в
последний раз обернуться и посмотреть на то, что он оставляет за собой!..

     У  меня  был план: пойти сегодня утром с Ихсан-беем в кабинет доктора и
сообщить ему о нашей помолвке.
     Мне  казалось,  для  такого  события  будничный халат медсестры слишком
прост и может огорчить моего жениха.
     В  саду  росла  тощая  повилика. Я сделала из нее букетик и приколола к
груди.
     В  это  утро  я  опять  застала  Ихсана-бея  одетым.  Увидев  меня,  он
заулыбался,  простодушно, как ребенок. Я подумала, что делать его счастливым
с сегодняшнего дня - мой долг.
     Стараясь казаться веселой, я протянула ему свои руки.
     - Бонжур,  Ихсан-бей, - затем выдернула из букетика несколько веточек и
приколола к его мундиру. - Думаю, этой ночью вы спали спокойно?
     - Чудесно. А вы?
     - Радостно и безмятежно, как новорожденный.
     - Почему же тогда вы такая бледная?
     - И счастье может сделать человека бледным.
     Мы замолчали.
     Губы  Ихсана-бея  были  бесцветны,  как молоко. После короткой паузы он
медленно  заговорил,  запинаясь,  нерешительно,  стараясь  сдержать  дрожь в
голосе:
     - Феридэ-ханым,  я  буду  вам  признателен до самой смерти. Вы дали мне
возможность  пережить неповторимую ночь, какой у меня не было даже в прежние
счастливые  времена.  Я  вам  только  что  солгал. Сегодня не спал до самого
утра.  Мне все время слышались ваши слова: "Прошу вас, женитесь на мне..." Я
не  сомкнул  глаз,  потому  что  нельзя  было  терять  ни  одной минуты этой
единственной  счастливой  ночи,  когда я был вашим женихом. Благодарю вас. Я
не забуду этого до конца своих дней.
     Я взглянула на Ихсана-бея и сказала:
     - Я сделаю вас навеки счастливым.
     Молодой  человек  был  взволновал.  Он  хотел  взять  мои  руки,  но не
осмелился.  Нежным,  ласкающим голосом, словно обращаясь к больному ребенку,
он сказал мне:
     - Нет,  Феридэ-ханым,  я  знаю,  что  у  сегодняшней ночи не может быть
"завтра".  Я  был  так  счастлив.  И  все-таки через несколько часов я уеду,
расстанусь с вами.
     - Почему  же, Ихсан-бей? Вы отвергаете меня?.. Это нехорошо. Обнадежить
и потом уехать. Разве так можно?
     Офицер прислонился спиной к стенке, закрыл глаза и глубоко вздохнул.
     - Ах,  этот  голос...  -  он  вздрогнул  и почти сурово произнес: - Еще
немного  усилий,  и  сострадание  заставит  вас думать, что вы действительно
любите меня.
     - Почему  бы  и нет, Ихсан-бей? Раз я решила обручиться с вами, значит,
на это есть причина.
     Ихсан-бей ответил с горькой иронией:
     - Ну,  конечно,  раз  вы  решили  выйти  за меня замуж, значит, вы меня
любите.  Но  я  не  хочу,  чтобы  вы  вот  так  меня  любили...  Неужели  вы
действительно допускаете возможность нашего брака, Феридэ-ханым?
     Я ничего не ответила.
     - Феридэ-ханым,  неужели  вы  считаете  меня  таким  низким  человеком,
который  может  принять милостыню? Ведь в вашем отношении ко мне нет ничего,
кроме жалости к несчастному калеке...
     Я потупилась, охваченная беспредельной грустью.
     - Вы  правы. Мы оба несчастные люди. Я думала, если соединить два горя,
может  получиться  счастье...  Это  была  ошибка...  -  Я  указала на саблю,
висящую  на  стене,  и  добавила:  -  У  вас  все-таки есть утешение, как вы
сказали - возвращение на фронт. А я женщина... Я более несчастна, чем вы...

     Было  холодное зимнее утро. Жених и невеста стояли друг против друга. У
каждого  на груди - букетик из тоненьких веточек повилики, на губах - жалкие
улыбки,  такие  же  жалкие,  как  эта  тощая  зелень.  Но через десять минут
молодые  люди  расстались  со  слезами на глазах. Вот так несчастный старший
брат прощался с одинокой маленькой сестренкой.

                                                         Кушадасы, 2 апреля.

     Три  дня  тому  назад  нам  вернули школу. После пятимесячного перерыва
начались занятия. Но к чему? Уже конец года.
     Весна.  Классы  наполнились ярким солнечным светом. На стенах колышутся
зеленые  волнистые  полосы  -  то  "зайчики",  отраженные  зеркальной гладью
Средиземного моря. Ни у детей, ни у взрослых нет желания работать.
     Старшая  учительница  ни  за что не хотела оставаться в Кушадасы. Месяц
тому  назад  ее перевели в другой город. На ее место назначили меня. Прежнюю
должность  "старшей  учительницы"  упразднили, и теперь я считаюсь "мюдюре".
Но  я  не радуюсь, мои коллеги-учительницы начали на меня косо посматривать.
Нельзя  сказать,  что  они очень культурные и образованные люди, но все-таки
надо  уважать  их  возраст;  у  каждой  за плечами, говоря языком чиновников
министерства  образования, стаж в пятнадцать - двадцать лет. Наверно, и я бы
на  их  месте  обиделась, если бы в один прекрасный день надо мной поставили
маленькую девчонку, которая годится мне в дочери.
     В  начале  марта Хайруллаха-бея перевели на пенсию. Он человек богатый,
в жалованье не нуждается. Но это его огорчило.
     - Сколько  раз вот этой рукой я закрывал глаза моим дорогим медвежатам.
Я  хотел,  чтобы  и  мои  глаза  закрыли  они,  чтобы  они  проводили меня в
последний путь. Не вышло...
     Хайруллах-бей  всю  молодость  посвятил  науке  и  был поистине кладезь
всевозможных  знаний.  В  доме  у него хранилась огромная библиотека, хотя и
сам  он  говорил, будто в мире нет ничего бесполезнее книг, и утверждал, что
и  те,  кто  пишет  книги,  и  те,  кто  их  читает,  -  остолопы, ничего не
понимающие в жизни.
     Вчера я пыталась сразить его убедительным доводом:
     - Хорошо,  но  почему  тогда  вы  сами  так  много  читаете и меня даже
подстрекаете к этому?
     Столь  веский  аргумент мог сбить с толку кого угодно. Но Хайруллах-бей
ничуть не смутился, напротив, даже расхохотался и ответил:
     - Ты очень ловко заметила, крошка. Но кто тебя заставляет верить мне?
     Не  понимаю  этого  старого  доктора.  Он в оппозиции ко всему, что ему
дорого. Я даже чувствую: бранясь, он любит меня больше, чем обычно.
     Оставив  службу, Хайруллах-бей целые дни проводит дома за чтением книг.
Иногда  он  надевает свои сапожищи, память об армии, вешает через плечо, как
жандарм,  винтовку,  садится  на  Дюльдюля  (это его любимая серая лошадь) и
ездит  по  деревням,  лечит  крестьян.  Дома остаются его восьмидесятилетняя
кормилица и старый садовник, которого он величает онбаши*.
     ______________
     * Онбаши - ефрейтор, капрал.

     Три  дня назад доктор пригласил нас с Мунисэ в гости. Настроение у него
было  чудесное.  Я  копалась в его книгах, а он возился с Мунисэ, отдавая ей
серьезным тоном приказания. Я умирала со смеху, глядя на них.
     - А  сейчас,  - гремел доктор, - сыграем с тобой в прятки. Только, чур,
не  прятаться  в  непроходимые  места!  Ты  величиной  с  пальчик,  залезешь
куда-нибудь  -  потом часами ищи тебя. А если вдруг тебе придется долго меня
искать, не удивляйся, очевидно, я задремал где-нибудь в укромном уголке.
     Через   несколько   дней   надену  на  Мунисэ  чаршаф.  Ей  исполняется
четырнадцать  лет.  Ростом она уже с меня. Моя малышка расцвела, как роза. У
нее  светло-рыжие, почти соломенные волосы, белое личико, темно-синие глаза,
которые  меняют оттенок в зависимости от освещения - утром они одни, вечером
-  другие.  Мунисэ похожа на сказочную пери, у которой, когда она улыбается,
на щеках распускаются розы, а если плачет - из глаз струится жемчуг.
     Хайруллах-бей  решительно  возражает  против  чаршафа. Я сама знаю, что
девочка  еще  слишком  мала.  Но  что  делать?  Я боюсь. Кое-кто из знакомых
говорит:  "Феридэ-ханым,  пора  уже  прятать Мунисэ от мужских глаз, а то ты
преждевременно станешь тещей".
     На  сердце  у  меня неспокойно. Я радуюсь и злюсь. Недаром говорят, что
тещи злы.
     Вчера,   когда  мы  возвращались  из  школы,  я  обратила  внимание  на
симпатичного   школьника  лет  шестнадцати  -  семнадцати,  который  шел  по
противоположной  стороне. Мне показалось странным, что юноша посматривает на
нас.  Я  украдкой  взглянула  на Мунисэ. И что же я увидела! Противный рыжий
скорпион  исподтишка  дарил  улыбка  молодому человеку. Я была так поражена,
что  едва  не  лишилась  чувств  прямо на улице. Дернув негодницу за руку, я
принялась  ругать  ее.  Мунисэ ни в чем не сознавалась, но, увидев, что я ни
капли  ей  не  верю,  притворно  захныкала. Вот хитрая, ведь знает, что я не
переношу слез и могу сама разреветься.
     Я сказала:
     - Знаю,  как  тебя  наказать!  Я  купила на базаре темно-зеленый шелк и
начала шить тебе чаршаф.
     Сегодня  утром  мы  опять  поссорились  с  Мунисэ из-за розового масла.
Несколько  месяцев  назад  я  в  разговоре между прочим упомянула, что очень
люблю  розовое  масло. Через три дня старый доктор раздобыл где-то маленький
флакончик  и  принес  мне. Я очень экономно его расходую, трясусь над каждой
каплей.  Но  моя  шалунья  словно сошла с ума. Стоит ее на час оставить дома
одну,  как  все  комнаты  начинают  благоухать.  Я  выговариваю  ей,  а  она
отказывается: "Не брала, абаджиим, клянусь аллахом!"

0

49

Кушадасы, 5 мая.

     Сегодня  Мунисэ  проснулась вялой, бледной, с красными глазами. В школе
меня  ждало  множество  дел,  поэтому остаться дома было нельзя. Я попросила
нашу  соседку-старушку  присмотреть  за  больной и побежала к доктору, чтобы
попросить  его  зайти  к  нам.  Но мне не повезло: полчаса назад он уехал на
своем Дюльдюле в какую-то деревню.
     Когда  я  вернулась домой, Мунисэ по-прежнему лежала в постели. Соседка
(большое  ей  спасибо)  весь  день  до  самого  вечера  не  отходила от моей
девочки, вязала у кровати чулок.
     У  Мунисэ  был  сильный  насморк,  голова  ее горела, как в огне. Голос
охрип,  кашель  усилился.  Девочка жаловалась, что ей трудно дышать. Я взяла
ее  за  подбородок,  чтобы  посмотреть  горло,  и вдруг ощутила под пальцами
плотную  опухоль.  Вокруг маленького язычка был белый налет. От света лампы,
которую я держала у самого лица Мунисэ, у нее болели глаза.
     Девочка посмеивалась над моей тревогой:
     - Подумаешь,  кашель!..  Что тут страшного, абаджиим? В Зейнилер я тоже
простуживалась... Ты забыла?
     Мунисэ  была  права.  Разве  она  не кашляла в Зейнилер после той ночи,
когда  мы  нашли  ее  в  снегу?..  Дети  так  часто  простуживаются. Что тут
страшного?..  Одно  меня  сильно  тревожило:  я  не  могла  посоветоваться с
доктором.  Только  что заходил онбаши и сказал, что его господин заночевал в
деревне. Если аллаху будет угодно, моя крошка к его возвращению поправится.

                                                          Кушадасы, 18 июля.

     Сегодня  утром  я подсчитала: прошло ровно семьдесят три дня с тех пор,
как я предала земле свою девочку.
     Постепенно  я  сживаюсь  и  с этим, начинаю привыкать к тяжелой утрате.
Чего только человек не вытерпит!
     Днем  мы  гуляли  с  моим  старым  доктором по песчаному берегу моря. Я
подбирала  перламутровые  ракушки,  плоские  камешки  и кидала их, чтобы они
скользили по воде.
     Хайруллах-бей  радовался, точно ребенок. Его простодушные голубые глаза
под белесыми ресницами искрились смехом.
     - Ах,  молодость!  -  восклицал  он.  -  Слава  аллаху,  мы  и это горе
победили.  Ты  посмотри,  к  тебе  возвращается  твой  прежний цвет лица, ты
повеселела.
     Я улыбалась.
     - Чему  удивляться? Ведь у меня есть такой доктор, как вы. Что же здесь
неестественного?
     Хайруллах-бей медленно покачал головой.
     - Нет,  крошка, неестественно. Все это - и профессия доктора, и люди, и
книги,  и  правда,  и  верность  - фантастика, нереальность. Надо плюнуть на
науку, раз мы не смогли спасти нашу маленькую девочку.
     - Что  же  делать, доктор-бей? Не огорчайтесь... Как захотел аллах, так
и случилось.
     Доктор печально взглянул на меня.
     - Моя  бедная  крошка,  сказать,  почему  мне  так  жалко  тебя?  Стоит
случиться  беде,  как  ты  забываешь,  что  сама  нуждаешься  в  утешении, и
принимаешься  успокаивать  других.  Твои кротость и смирение до слез трогают
меня...  - Доктор помолчал и добавил: - Я сам становлюсь каким-то никчемным,
никудышным... Наверно, из ума выживаю. Ну, крошка, вставай, пойдем.
     Мы   возвращались   домой  пожелтевшими  полями,  на  которых  работали
крестьяне.  Все они хорошо знали доктора. Около копны пшеницы стояла пожилая
женщина.  Мы  разговорились. Недавно Хайруллах-бей вылечил ее внука. Старуха
долго  возносила  благодарность  аллаху,  потом окликнула крепкого паренька,
который гонял волов на току под жарким июльским солнцем.
     - Пойди  сюда,  Хюсейн!  Поцелуй  руку  своего  благодетеля. Если бы не
доктор, ты бы сейчас лежал в земле.
     Хайруллах-бей погладил загорелую плотную щеку Хюсейна:
     - Не  надо,  юноша,  для  меня  поцелуй руки ничего не значит. А ну-ка,
покатай нас...
     Мы  прыгнули  на  раму, которую тянули два сильных вола, и минут десять
медленно плыли по желтым волнам пшеничного моря.

     Сегодня я уже в состоянии рассказать об всем.
     На  следующее  утро  после того, как я в последний раз сделала запись в
дневнике.  Мунисэ  стало  еще  хуже. Опухоль в горле уже мешала ей говорить.
Бедная  девочка задыхалась, ей не хватало воздуха. Надо было во что бы то ни
стало вызвать доктора. Любого...
     Я  надела чаршаф, как вдруг появился Хайруллах-бей. Он осмотрел больную
и  сказал,  что  серьезного  ничего  нет. Но лицо у него было угрюмое, глаза
озабоченные.
     Я  робко заметила, что мне не нравится выражение его лица. Доктор пожал
плечами и раздраженно ответил:
     - К  чему  придираться?  Я  только  что  с  дороги. Ехал четыре часа...
Умираю  от  усталости.  Мало  того, что я вам служу, вы еще хотите заставить
меня угодничать?
     Я  знала:  когда Хайруллаху-бею приходилось иметь дело с тяжелобольным,
он всегда становился раздражительным и грубым.
     Избегая смотреть мне в лицо, он распорядился:
     - Быстро  дай  бумагу и перо. Особой необходимости нет, но осторожность
никогда не мешает. Пожалуй, приглашу нескольких врачей - своих приятелей.
     В  тот  день  все  складывалось  неудачно.  С  утра  из  школы прислали
уборщицу:  туда  прикатили  два  члена  совета  министерства  образования  и
инспектор.  Они хотели поговорить со мной. Когда уборщица прибежала в третий
раз, я чуть ли не в шею прогнала ее.
     Хайруллах-бей рассердился на меня:
     - Что  тебе  здесь  надо?  Иди  на работу. И без тебя смертельно устал.
Мало  у  меня  дел! Не хватало только с тобой нянчиться. А ну, живо! Надевай
чаршаф  -  и  марш!  Сидишь дома и меня с толку сбиваешь. А то уйду, клянусь
аллахом!
     Старый  доктор говорил так сердито и решительно, что невозможно было не
повиноваться.  Я не посмела возразить и, обливаясь слезами под чадрой, пошла
в школу.
     Если  даже  министерство образования одарит меня всеми земными благами,
все  равно  ему  не  рассчитаться  за  мою  самоотверженность  в  тот  день.
Чиновники  ходили  по  классам,  устраивали  ученикам экзамены, требовали их
тетради, задавали самые неожиданные вопросы.
     В  голове  у  меня  был  сумбур, не знаю, как я отвечала на их вопросы.
Было  уже далеко за полдень, а чиновники все не уходили. Наконец один из них
обратил внимание на мой удрученный вид.
     - Вы нездоровы, мюдюре-ханым? У вас такое огорченное лицо.
     Нервы  мои  не  выдержали,  я  потупилась,  сжала на груди руки, словно
молила о пощаде, и сказала:
     - Дома умирает ребенок...
     Чиновники  пожалели  меня,  принялись  утешать  обычными бессмысленными
словами и разрешили уйти.

     От  школы  до  дома  пять  минут ходьбы. В тот день я тащилась полчаса,
если  не  больше.  Все утро я мучалась, страдала, рвалась к Мунисэ, а сейчас
ноги  не  шли  домой.  Я  останавливалась и прислонялась к заборам на пустых
улицах, садилась на камни у источников, как усталый путник.
     В  открытом  окне  нашего дома я увидела незнакомых мужчин. Калитку мне
отворил  онбаши.  Я  боялась что-либо спрашивать и глазами, всем своим видом
молила ничего мне не говорить.
     Он встретил меня неожиданными словами:
     - Бедная девочка больна... Но если аллах захочет, он исцелит ее.
     Раздался  грохот:  на лестничной площадке появился Хайруллах-бей. Грудь
его была обнажена, голова не покрыта, рукава засучены:
     - Кто там, онбаши? - закричал он.
     Я  в  изнеможении  опустилась  на  ступеньку.  В  каменном дворике было
темно. Разглядев наконец меня, доктор растерянно спросил:
     - Это ты, Феридэ? Отлично, дочь моя, отлично...
     Он  медленно  спустился  с  лестницы  и взял меня за руки. На моем лице
было написано, что я все знаю.
     - Дочь  моя,  стисни  зубы  и  крепись,  -  прерывистым  голосом сказал
доктор.  - Если аллаху будет угодно, девочка поправится. Мы ввели сыворотку.
Делаем все, что в наших силах. Аллах велик. Нельзя терять надежду.
     - Доктор-бей, позвольте мне взглянуть на нее...
     - Не  сейчас,  Феридэ,  подожди  чуточку...  Она только что забылась...
Клянусь  аллахом,  ничего  не  случилось.  Честное слово... Девочка просто в
забытьи, клянусь тебе!..
     Я сказала спокойно и настойчиво:
     - Мне  непременно нужно ее увидеть! Вы не имеете права, доктор-бей... -
В  моем  голосе  звучали  слезы;  я перевела дыхание и добавила: - Я гораздо
сильнее, чем вы думаете. Не бойтесь, я не совершу глупость.
     Хайруллах-бей молча слушал меня, потом кивнул головой и согласился:
     - Хорошо,  дочь  моя,  только  не забывай: бесполезные причитания могут
испугать больную.
     Примирившись  с  неизбежностью,  какой  бы ужасной она не была, человек
становится  спокойным  и покорным. Я прижалась виском к плечу Хайруллаха-бея
и вошла в комнату без волнения в сердце, без слез на глазах.
     С  тех пор прошло семьдесят три дня, длинных, как семьдесят три года, а
я помню каждую деталь, каждую мелочь.
     В  комнате  находились  два  молодых  доктора, в распахнутых халатах, с
засученными рукавами, и пожилая женщина.
     Солнце  пробивалось  сквозь листву деревьев, наполняло комнату светом и
жизнью.  За  окном  слышалось  щебетание  птиц,  стрекот  кузнечиков.  Вдали
заливался  граммофон.  В  комнате царил беспорядок. Повсюду стояли пузырьки,
лежали  пакеты  ваты.  По полу были разбросаны вещи Мунисэ. У зеркала в вазе
одиноко  торчал букетик цветов, девочка нарвала их в саду Хайруллаха-бея. На
комоде  я  увидела  горсточку  разноцветных  камней и перламутровых ракушек,
которые  она  подобрала  на  берегу  моря.  Под стулом валялась туфелька. На
стене  висел акварельный портрет моей дорогой девочки, сделанный мной в Б...
(на  голове венок из полевых цветов, в руках - Мазлум). На столе - множество
разных  бус,  лоскутки,  еловые  шишки,  открытка  с  изображением невесты в
дуваке - словом, всевозможные безделушки, дорогие ее сердцу.
     Дней  за  десять  до  этого  я  купила  Мунисэ настоящую никелированную
кроватку,  украсила  ее кружевами, словно постельку для куклы. Ведь она была
уже взрослой девушкой, которая скоро наденет чаршаф!
     Мунисэ  лежала  на  этой  белоснежной  постели  под  шелковым  одеялом,
бледная,  как призрак. Голова ее чуть склонилась набок. Казалось, она спала.
Со  спинки  свешивалась пелерина ее темно-зеленого чаршафа, которую я еще не
закончила.  Наверху  на  полке сидела кукла, купленная мною в Б... Краска на
ней  поблекла  от  поцелуев моей крошки. Она смотрела на свою хозяйку широко
раскрытыми, неподвижными голубыми глазами.
     Лицо  моей  девочки  не  выражало  ни  боли, ни мук. В усталых складках
около  рта теплились последние признаки жизни. Губы, приоткрытые, словно для
улыбки,  обнажали  ряд жемчужных зубов. Бедняжка! Это красивое личико делало
меня  счастливой  все  время,  начиная с той минуты, когда я впервые увидела
его в мрачной школе Зейнилер.
     Птицы  по-прежнему  щебетали  за окном. Граммофон продолжал наигрывать.
Солнечные  лучи  пробивались  сквозь листву деревьев и окрашивали бескровное
детское  лицо  в  светло-розовый  цвет,  похожий на золотистую пыльцу, какая
остается  на  пальцах,  державших  за  крылья бабочку. Солнце переливалось в
рыжих локонах, упавших на лоб девочки.
     Я  не  закричала,  не забилась, не бросилась к ней. Сомкнув руки вокруг
шеи  старого доктора, прижавшись головой к его плечу, я, как зачарованная, с
болью в сердце, любовалась этой необыкновенной красотой.
     Смерть  осторожно подкрадывалась к моей крошке и, стараясь не разбудить
ее, нежно, как мать, поцеловала в лоб и губы.

     Врачи  подошли  к  кровати. Один откинул край шелкового одеяла и поднес
шприц к обнаженной руке Мунисэ.
     Хайруллах-бей повернулся боком, чтобы я не видела всю эту процедуру.
     - Одеколону, немного одеколону... - сказал молодой доктор.
     Хайруллах-бей кивнул головой на полку.
     А птицы все щебетали и щебетали. Весело играл граммофон.
     Вдруг  в  комнате  резко  запахло  розовым  маслом. Видимо, одеколон не
нашли.
     Розовое  масло...  Я сердилась и отнимала его у моей девочки. Неужели в
благодарность  за  то  счастье,  которое  она  мне  дарила, я, бессердечная,
ревновала к ее любимому запаху.
     - Доктор-бей,  вылейте  весь флакон на постель... - простонала я. - Моя
крошка умрет спокойней, если будет дышать этим ароматом.
     Старый доктор гладил мои волосы и говорил:
     - Ступай, Феридэ, ступай, дитя мое... Давай уйдем.
     Я  хотела  в последний раз поцеловать Мунисэ. Но не осмелилась. Девочка
иногда  целовала  мои ладони. Я тоже взяла ее голую руку и покрыла поцелуями
бедную  сморщенную  ладошку. Я благодарила девочку за все добро, которое она
сделала своей "абаджиим".
     Больше  я  не  видела  Мунисэ. Меня увели, уложили в постель и оставили
одну.
     Я  дрожала,  обливаясь  холодным  потом.  Острый  запах  розового масла
разливался  по  всему дому, волной захлестывал меня, мешал дышать. Казалось,
на  свете существуют только этот терпкий запах, этот неяркий свет угасающего
дня  и  щебетанье  птиц.  Часы  тянулись  медленно, как годы. Наконец пришли
сумерки...  Перед  глазами  стояла  Мунисэ,  одетая  в лохмотья, дрожащая от
холода,  как  в  ту  темную  вьюжную  ночь, когда мы нашли ее у порога нашей
школы  в  Зейнилер.  Я слышала, как она скребется в дверь и стонет тоненьким
голоском под завывание снежной бури.
     Не  знаю,  сколько  прошло  времени.  Сильный свет ослепил меня. Чья-то
рука  тронула мои волосы, лоб. Я приоткрыла глаза. Старый доктор со свечой в
руках  наклонился  к  моему  лицу. В его тусклых голубых глазах и на белесых
ресницах дрожали слезы.
     Я спросила как во сне:
     - Который час? Все кончено, да?
     Сказав  это,  я  опять  медленно  погрузилась  во  тьму  черной,  как в
Зейнилер, ночи.
     Очнувшись,  я  не  поняла, где нахожусь. Незнакомая комната, незнакомое
окно...  Попыталась  приподняться. Голова, словно чужая, упала на подушку. Я
растерянно огляделась и вдруг снова увидела голубые глаза доктора.
     - Узнаешь меня, Феридэ?
     - А почему бы нет, доктор-бей?
     - Слава аллаху, слава аллаху... Хорошо, что все это осталось позади...
     - Что-нибудь случилось, доктор?
     - Для  девушки твоего возраста это не страшно. Ты немного заснула, дочь
моя. Это не страшно...
     - Сколько же я спала?
     - Много, но это ничего... Семнадцать дней.
     Спать  семнадцать  дней!  Как  странно!  Свет беспокоил меня, и я опять
закрыла  глаза.  Забавно:  вот  это  сон!  Я  засмеялась каким-то незнакомым
смехом.  Казалось,  он исходил из чужой груди, срывался с чужих губ. И опять
заснула.

     Я  перенесла  тяжелую форму нервной горячки. Хайруллах-бей перевез меня
в  свой  дом и семнадцать дней не отходил от моей постели. Впервые в жизни я
болела так серьезно.
     Прошло  еще  около  полутора  месяцев,  пока я не окрепла окончательно.
Целыми  днями  я  валялась  в  постели.  После болезни у меня стали выпадать
волосы. Однажды я попросила ножницы и обрезала косы.
     Как  приятно  выздоравливать!  Человеку  кажется,  будто  он только что
родился.  Его  радуют  любые пустяки. Он на все смотрит счастливыми глазами,
словно  маленький  ребенок  на  разноцветные  игрушки.  Бабочка,  бьющаяся о
стекло,  луч солнца, нарисовавший радугу на краешке зеркала, легкий перезвон
колокольчиков  бредущего  вдали  стада - все это заставляло приятно замирать
мое сердце.
     Болезнь  унесла всю горечь, скопившуюся в сердце за последние три года.
Я  вспоминала  свое  прошлое,  и  мне  казалось, что оно принадлежит другому
человеку,  так  как  не пробуждает в моей душе ни печали, ни волнения. Время
от  времени  я  удивленно  спрашивала  себя:  "Может,  это  только отголоски
каких-то  далеких  снов? Или я прочла все это в каком-нибудь старом романе?"
Да,  мне  казалось,  что  вся  эта  грустная  история  только  сон,  а  лиц,
участвующих  в ней, я когда-то видела на запыленных картинах с потускневшими
красками.
     Хайруллах-бей  ухаживал  за  мной, как преданный друг, и ни разу за это
время  не  отлучился  из  дому.  Он  рассказывал  мне  разные  занимательные
истории,  читал  книги  -  словом,  изо  всех  сил  старался  развлечь меня.
Представляю, как он, бедный, измучился.
     - Ты  только  поднимись,  окрепни...  Клянусь  аллахом,  если я даже не
заболею,  все равно ради твоего удовольствия сошью себе батистовую рубашку и
три месяца проваляюсь в постели, буду перед тобой кривляться, жеманничать.
     Иногда  я  впадала  в  забытье,  похожее на сон. Сквозь прозрачные веки
солнечный  свет  казался  розовым.  Хайруллах-бей  читал  книгу или дремал в
кресле  у  моего изголовья. В такие минуты казалось, что душа моя отделяется
от  тела  и,  как  свет, как звук, несется в пустоте. От страшной скорости в
ушах  свистит  ветер.  Куда,  в  какие  края  я  мчалась?  Не  знаю. Иногда,
вздрогнув,  я  просыпалась,  замирая  от  страха, словно вот-вот должна была
свалиться  в  пропасть.  Мне  чудилось,  будто  я  только  что  вернулась из
каких-то   далеких-далеких  стран.  Перед  глазами  плыли  смутные,  неясные
очертания туманных облаков, которые неслись мне навстречу.
     Позавчера я сказала Хайруллаху-бею:
     - Дорогой, доктор, я уже совсем здорова. Теперь мы можем навестить ее.
     Сначала  он  не  соглашался, просил потерпеть еще полмесяца или хотя бы
неделю.  Но капризам и упрямству больных противостоять невозможно, и в конце
концов  мой старый друг сдался. Мы нарвали в саду два больших букета цветов,
собрали у моря много камешков.
     Мунисэ  похоронили  на  холме  у  берега Средиземного моря под таким же
тоненьким,  как  она  сама, кипарисом. Мы долго сидели у надгробного камня и
впервые  за  все  это  время говорили о ней. Я хотела знать все: как умирала
моя  девочка,  как  ее  хоронили.  Но  Хайруллах-бей  не  стал  рассказывать
подробностей.  Одно  только  я узнала... Когда Мунисэ хоронили, имам спросил
имя  матери.  Этого,  конечно,  никто не мог сказать. Доктор, зная, что я ей
заменяла  мать,  назвал  меня.  Так  имам  предал девочку земле, произнеся в
молитве: "Мунисэ, дочь Феридэ..."

0

50

Кушадасы, 1 сентября.

     Сегодня утром Хайруллах-бей сказал мне:
     - Крошка,  меня снова вызвали в деревню. Поручаю тебе моего Дюльдюля. У
него  в  ноге  рана.  Перевязывай  сама,  ты  ведь  умеешь, не доверяй этому
медведю  обнаши.  Негодный  старик  видимо  хочет,  чтобы  лошадь, как и он,
осталась  без  ноги. Дюльдюля пора уже выводить на прогулки. После перевязки
минут  десять  поводи  его по саду. Если возможно, заставь его даже побегать
рысцой.  Только  немного.  Понятно?  Во-вторых,  сегодня булочник Хуршид-ага
должен  принести  арендную  плату.  Кажется,  двадцать восемь лир, что ли...
Примешь  деньги от моего имени. В-третьих... Что я еще хотел сказать? Совсем
из  ума  выжил...  Да, вспомнил! Вели перенести мою библиотеку вниз. Я отдам
тебе ту комнатку с видом на море. Она гораздо приятнее.
     Настал момент сказать Хайруллаху-бею все, о чем я уже давно думала:
     - Дорогой  доктор, за Дюльдюля не беспокойтесь. Плату от булочника тоже
приму.  В  остальном  же  надобности  нет. Мое пребывание у вас в доме и так
слишком затянулось. С вашего позволения я уеду.
     Доктор  уперся  руками в бока и сердито, тоненьким голосом, передразнил
меня:
     - Мое   пребывание   у  вас  в  доме  слишком  затянулось...  С  вашего
позволения  я  уеду... - затем, нахмурившись, погрозил мне кулаком: - Что ты
сказала?  Уедешь?  А это ты видела? Я раздеру тебе рот до ушей, будешь тогда
улыбаться до самого светопреставления!
     - Помилуйте, доктор-бей, я так давно живу у вас...
     Хайруллах-бей снова подбоченился.
     - Хорошо,  ваше  превосходительство барышня. Вы хотите уехать? Отлично!
Но qvo vadis?*
     ______________
     * Куда идешь? (лат.)

     Я ответила с улыбкой:
     - Милый  доктор,  я  сама себя спрашиваю, куда мне ехать? Но ясно одно:
ехать  надо. Не могу же я оставаться у вас до бесконечности... Не так ли? Вы
оказали мне помощь в самую трудную минуту жизни.
     - Нечего  болтать, девчонка. Мы с тобой стали приятелями-чавушами*. Вот
и все. Брось молоть ерунду!
     ______________
     * Чавуш - сержант, унтер-офицер.

     Хайруллах-бех потрепал меня по щеке.
     Я продолжала настаивать:
     - Доктор-бей,  остаться здесь - большая милость для меня. Уверяю, рядом
с  вами  я  очень  счастлива. Но сколько можно быть обузой для вас. Вы очень
гуманны, самоотверженны...
     Доктор  разлохматил мои короткие волосы и принялся опять передразнивать
меня. Он вытянул губы дудочкой, втянул щеки и запищал тоненьким голоском:
     - Гуманность,  самоотверженность!..  Мы  что,  трагедию  здесь  с тобой
играем,  сумасшедшая девчонка?! Не понимаешь, что ли? Плевал я на гуманность
и  самоотверженность! Я всегда жил ради собственного удовольствия и за тобой
ухаживал  ради  собственного  удовольствия.  Стал  бы  я  смотреть  на  твою
физиономию,  если  бы  ты  мне  не  нравилась!  Услышишь,  что  я  кинулся с
минарета,  -  не  верь.  Тем,  кто  скажет, будто я совершил самоотверженный
поступок,   можешь  возразить:  "Откуда  вам  известно,  какое  удовольствие
получил  этот  старикашка-эгоист!"  У  Мольера  есть  один  герой, очень мне
нравится.  Человека  колотят палками, ему кто-то приходит на помощь, но этот
герой  гонит  всех  и  кричит:  "Продолжайте,  сударь,  свое  дело. Господи,
господи!..  Может,  мне  нравятся  побои!"  Оставим  болтовню.  Если к моему
возвращению  твои  комнаты  не будут приведены в порядок, - горе тебе, пеняй
на  себя.  Клянусь  аллахом, у меня есть знакомый молодой сторож - настоящая
дубина;  я  позову  его  и насильно выдам тебя за него замуж. Понятно, какое
наказание тебя ждет?
     Я  знала,  что  Хайруллах-бей  сейчас  начнет,  как обычно, непристойно
шутить, и тотчас убежала.
     Хайруллах-бей  стал  для  меня  настоящим отцом и хорошим другом. В его
доме  я  не  чувствую себя чужой, даже бываю счастлива, насколько может быть
счастлива  девушка, у которой, как у меня, разбито сердце, искалечена жизнь.
Я   придумываю  себе  тысячи  всевозможных  дел,  помогаю  старой  кормилице
Хайруллаха-бея, копаюсь в саду, прибираю дом, просматриваю счета доктора.
     Что  я  буду  делать,  если уеду отсюда? Ведь я теперь инвалид. Правда,
здоровье   постепенно  восстанавливается,  но  я  чувствую:  что-то  во  мне
надломилось.  У  меня никогда уже не будет прежней силы, прежнего оптимизма,
и мир не будет казаться мне таким счастливым.
     Настроение  часто  меняется. Смеясь, я начинаю плакать, плача - смеюсь.
Вчера  вечером  я  была  очень весела. Ложась спать, чувствовала себя совсем
счастливой,  а под утро, когда было еще темно, проснулась в слезах. Почему я
плакала?  Не  знаю.  Мне  казалось,  будто  этой  ночью я обошла все дома на
свете,  собрала  все  горести  и печали и наполнила ими свое сердце. Объятая
такой  беспричинной,  необъяснимой  тоской, я дрожала, всхлипывая: "Мамочка!
Мамочка моя!" - и зажимала рот, чтобы не закричать.
     Неожиданно из-за двери раздался голос Хайруллаха-бея:
     - Феридэ, это ты?! Что с тобой, дочь моя?
     Старый  доктор  со  свечой  в  руках  вошел  в комнату и, не спрашивая,
почему   я   плачу,   принялся   утешать  меня  самыми  обыкновенными,  даже
бессмысленными ласковыми словами:
     - Все  это  ерунда,  дочь  моя.  Чепуха. Обыкновенный нервный припадок.
Пройдет, дитя мое. Ах, дочь моя...
     Меня  трясло, я всхлипывала, широко раскрывала рот, словно подавившийся
птенец. По щекам текли слезы.
     Доктор повернулся к окну и в темноте погрозил кому-то кулаком:
     - Да   покарает  тебя  аллах!  Сделал  несчастной  такую  замечательную
девушку!
     Что  же  я буду делать одна в часы подобных приступов тоски и отчаяния?
Ну  да что там... Зачем думать об этом сейчас? Этот месяц, а может быть даже
больше, доктор не оставит меня одну.

                                            Поместье Аладжакая, 10 сентября.

     Вот  уже  с  неделю  я  в  Аладжакая.  Дней  десять  тому  назад доктор
Хайруллах-бей сказал:
     - Феридэ,  у  меня  есть поместье в Аладжакая, я давно не бывал там. Не
годится  оставлять  хозяйство  без присмотра. Недели через две я отвезу тебя
туда.  Перемена  климата  пойдет  на  пользу  твоему  здоровью. Развлечешься
немного.  А то ведь скоро начнутся занятия, снова запрешься в школе на целый
год.
     Я ответила:
     - Доктор-бей,  я  очень  люблю свежий воздух, но ведь до начала занятий
остались считанные дни.
     Доктор сердито пожал плечами:
     - Милая,  я  же  не  спрашиваю, поедешь ты или нет. Твое мнение меня не
интересует.  Я  сказал:  отвезу  тебя  в Аладжакая. Чего вмешиваешься в дела
медицины.  А  то  напишу  рапорт  и увезу насильно. Быстро собирайся. Возьми
две-три смены белья и несколько книг из библиотеки.
     Хайруллах-бей   командовал   мной,  как  школьницей.  Наверно,  болезнь
сломила мою волю, я не могла противиться. Впрочем, я и не жалуюсь.
     Усадьба  доктора  запущена.  Но  какое это чудное место! Говорят, здесь
даже  зима  напоминает  весну.  Особенно восхитительны скалистые холмы. Я не
могу  налюбоваться  ими.  Они,  как  хамелеон,  меняют цвет в зависимости от
того,  какая  погода  -  пасмурная  или  солнечная, утро ли это, полдень или
вечер.   И   кажутся  они  то  малиновыми  или  красными,  то  розовыми  или
фиолетовыми,  то  белыми  или  даже  черными.  Поэтому  и  местечко  назвали
Аладжакая*.
     ______________
     * Аладжакая - букв.: Пестрые скалы.

     Хозяйство  увлекло  меня  больше,  чем  я  могла предположить. Вместе с
работниками  дою  коров, объезжаю окрестные рощи верхом на Дюльдюле, который
стал  уже моим верным другом. Словом, это та самая жизнь на вольном воздухе,
о которой я так мечтала.
     И   все-таки   на  сердце  у  меня  неспокойно.  Через  несколько  дней
начинаются  занятия. Мне необходимо быть в школе, привести в порядок здание.
А  Хайруллах-бей  и  слушать  ничего не хочет. По вечерам он заставляет меня
читать романы, при этом ворчит:
     - Какие  бессвязные,  глупые  слова!  Кошмар! Но в твоих устах даже это
звучит приятно.
     Вчера  вечером  я  опять  читала  какую-то книгу. Попадались бесстыдные
слова. Я конфузилась, на ходу заменяла их или пропускала целые предложения.
     Хайруллаха-бея  очень веселило мое смущение, он громко хохотал, так что
дрожал потолок.
     Вдруг  во  дворе  залаяли  собаки.  Мы  открыли  окно. В ворота усадьбы
въезжал всадник.
     - Кто это? - окликнул Хайруллах-бей.
     Раздался голос онбаши:
     - Свои...
     Странно, зачем онбаши прискакал в такой поздний час из города?
     - Да  будет  угодно  аллаху,  все к добру, - сказал доктор. - Я спущусь
вниз, узнаю, в чем дело, крошка. Если задержусь, ложись.
     Хайруллах-бей  около  часу  разговаривал  с  онбаши.  Когда он поднялся
наверх, лицо у него было красное, брови насуплены.
     - Зачем приехал онбаши? - поинтересовалась я.
     Доктор чуть ли не зарычал на меня:
     - Я  ведь  сказал, ступай ложись! Тебе что за дело? Эти девчонки просто
спятили... какое безобразие! Это касается только меня.
     Я  хорошо  уже  изучила  характер  Хайруллаха-бея.  Противоречить ему в
такие  минуты  было  бесполезно.  Пришлось  взять подсвечник и отправиться к
себе. Так я и сделала.
     Проснувшись  на  следующий  день,  я  узнала,  что  Хайруллах-бей уехал
спозаранку   в   город  по  важному  делу  и  велел  передать,  чтобы  я  не
беспокоилась, если он сегодня не вернется.
     Очевидно, известие, которое привез онбаши, сильно встревожило доктора.
     Днем,   прибирая   комнату,   я   наткнулась   на  обрывок  конверта  с
министерским  штампом и подняла его. Мне удалось прочесть: "Кушадасы. Школа.
Для  мюд..." Очевидно, конверт предназначался мне. Этот клочок заставил меня
глубоко  задуматься. Вероятно, вчера вечером онбаши привез письмо. Но почему
Хайруллах-бей  утаил  его  от  меня?  Какое он имел право скрыть официальное
письмо,  адресованное  мне?  Невероятно!  А  может,  я ошибаюсь. Конверт мог
попасть между книгами и приехать со мной из Кушадасы.

0

51

Кушадасы, 25 сентября.

     Как все-таки правы те, кто говорит, что жизнь - это пакостная вещь.

     Описываю  на  последней  страничке  дневника последнее событие, как оно
было. От себя не хочу добавлять ни слова протеста, ни капли слез.
     Хайруллах-бей  заставил  меня ждать в поместье два дня. На третий день,
под  вечер,  мое  беспокойство  достигло  предела.  Я  твердо  решила: утром
отправлюсь  на  повозке  в  Кушадасы.  Но когда я встала на другой день, мне
сказали, что доктор вернулся.
     Не  помню,  чтобы  спокойный,  хладнокровный Хайруллах-бей выглядел еще
когда-нибудь  таким  угнетенным  и  усталым.  Поцеловав  меня, как всегда, в
волосы, он внимательно глянул в лицо и сказал:
     - Эх, да покарает их аллах! Будь они неладны!..
     Я  чувствовала,  над  моей  головой  нависла  новая  опасность,  но  не
решалась ничего спрашивать.
     Хайруллах-бей  долго  расхаживал  по комнате, задумавшись, сунув руки в
карманы.  Наконец  он  остановился  передо мной, положил руки мне на плечи и
сказал:
     - Крошка, ты что-то знаешь...
     - Нет, доктор-бей.
     - Знаешь...  Во  всяком  случае,  чувствуешь неладное. Ты хочешь что-то
спросить у меня?
     Охваченная тревогой, я грустно ответила:
     - Нет,  доктор-бей,  я  ничего  не знаю. Но вижу: вы расстроены чем-то,
мучаетесь.  У  вас  беда. Вы мой покровитель, даже отец. Значит, ваше горе -
мое горе. Что случилось?
     - Феридэ, дочь моя, чувствуешь ли ты себя достаточно сильной?
     Любопытство   во   мне   взяло  верх  над  страхом.  Стараясь  казаться
спокойной, я ответила:
     - В моей стойкости вы могли не раз убедиться, доктор-бей. Говорите!
     - Возьми  в  руки  это  перо,  Феридэ, и пиши то, что я скажу. Доверься
старому другу...
     С  паузами,  словно  еще  раз  все взвешивая и обдумывая, Хайруллах-бей
продиктовал мне следующее:

     "Глубокоуважаемому правлению совета образования города Кушадасы.
     Состояние   здоровья   не   позволяет   мне  продолжать  педагогическую
деятельность.  Прошу  отстранить меня от должности заведующей женским рушдие
города Кушадасы".
     - А  теперь,  дочь моя, - прошептал доктор, - ни о чем не думай, ничего
не  спрашивай,  подпишись  внизу  и  дай мне эту бумагу. У тебя дрожат руки,
Феридэ?  Ты  боишься  смотреть мне в лицо? Тем лучше, дочь моя, тем лучше...
Ведь  если  ты  глянешь  на  меня  своими чистыми глазами, мне будет стыдно.
Произошло  нечто необычное. Ты не догадываешься? Так слушай меня, Феридэ. Но
если  ты начнешь волноваться и расстраиваться, я буду вынужден замолчать. Ты
должна  знать  все. Думаешь, за три года самостоятельной жизни ты распознала
людей?  Ошибаешься.  Я почти шесть десятков лет живу на этом свете - и то не
могу  их  понять.  Сколько  мерзости  мне  пришлось видеть на своем веку, но
такое никак не укладывается у меня в голове!..
     Есть  ли  вещь  в  мире  чище и прекраснее, чем наша дружба? Неделями я
выхаживал  тебя,  словно  родную дочь. А знаешь, что про нас думают, что про
нас  болтают?  Нет,  ты  не  можешь себе этого представить! Говорят, будто я
твой  возлюбленный. Не закрывай лицо руками! Держи выше голову! Посмотри мне
в  глаза!  Лица  закрывают  те,  у  кого  совесть  нечиста.  Разве  в  наших
отношениях есть что-нибудь постыдное?..
     Слушай,  Феридэ,  слушай до конца. Эта гнусная клевета родилась в вашей
школе.   Ее   распустили  твои  коллеги-учительницы.  Причина  ясна:  почему
директрисой  назначили  какую-то Феридэ, а не их? Полгода назад, ничего тебе
не  говоря,  я  ходатайствовал  о  твоем  повышении и написал письмо в Измир
своему  приятелю  дефтердару,  желая  оказать  тебе маленькую услугу. Но мое
действие  лишь подлило масла в огонь. Клевета тлела, как угли, и разгоралась
в  течение  многих месяцев. Дело дошло до совета образования, до ушей самого
каймакама*.   В   канцеляриях  принялись  строчить  пространные  официальные
бумаги,   произвели  расследование.  Дирекция  отдела  образования  вилайета
занялась  изучением  твоей  биографии и обнаружила в ней много темных пятен.
Твой  отъезд из Стамбула, а затем из центрального рушдие Б..., где ты подала
в  отставку,  они расценили как подозрительное бегство. Два с половиной года
тому  назад  неизвестная  рука  оказала  тебе  помощь.  Ты  продвигалась  по
служебной  лестнице  с  невиданной в министерстве образования скоростью и от
сельской  учительницы  поднялась  до  преподавателя женского педагогического
училища.  Затем  опять таинственная отставка. Ты уезжаешь в другой город, но
там  тебе  удается  продержаться недолго. Запросили совет образования Ч... Я
прочел  ответ,  словно  яду  глотнул.  Если  бы ты знала, Феридэ... Будто ты
там...  Нет-нет,  не  могу  повторить.  Мой бесцеремонный солдатский язык не
поворачивается,  чтобы  произнести  слова, которые так легко вылились из-под
пера  этих  воспитанных,  высокообразованных,  культурных  людей.  Ты знаешь
меня,  я  человек  грубый, невыдержанный, могу ругаться как угодно... Короче
говоря,  Феридэ, мне это напомнило охотничьих псов, загоняющих раненую лань.
Вот так и тебя загнали...
     ______________
     * Каймакам - начальник уезда.

     Твой  самый  невинный  поступок  расценивался  как  нечто  ужасное  и в
протоколах,  следственных бумагах оборачивался против тебя. Когда кто-нибудь
из  учениц заболевал, ты приглашала в школу меня. Когда умирала наша крошка,
ты  прижалась  своей бедной головкой к моему плечу. А потом заболела сама, и
я  часами  сидел  у  твоей постели. Во всем этом они усмотрели преступление.
Они  возмущаются нашим бесстыдством, считают, что мы насмеялись над нравами,
обычаями,  честью  и  целомудрием  этого  края,  плюем на людей, которые нас
окружают.  Мы  якобы  говорили  всем,  что  ты  больна,  а  сами  под  ручку
разгуливали  по полю, катались на молотилке. Возмущаются, что ты прогуливала
лошадь  в  моем  саду,  вместо того чтобы подготавливать школу к занятиям. А
теперь еще говорят: "Мало того, они уединились в загородном имении..."
     Милая  Феридэ,  я  рассказываю  тебе  все  без прикрас, напрямик. Можно
обманывать  и  утешать тебя еще некоторое время, разрушая постепенно одну за
другой  все твои надежды. Но я этого не сделал. Моя профессия, мой жизненный
опыт  убедили  меня:  яд  нужно  глотать  сразу,  человек  или  умирает, или
остается  жить.  А смешивать его с сиропом, пить по глоточку - это скверная,
отвратительная  вещь.  Сообщить  о  несчастье потихоньку да помаленьку - все
равно что резать человека пилой...
     Да,  Феридэ,  ты  получила от жизни тяжелую оплеуху. Будь ты одна, твой
удар  убил  бы тебя. Подумать только, десятки людей обрушились на маленькую,
как  птичка,  девочку!  Скажи  спасибо,  что  случай  свел тебя со стариком,
выброшенным  на  свалку.  Часы  моей  жизни  вот-вот  пробьют двенадцать. Но
ничего.  Для  того  чтобы помочь тебе, много времени не потребуется. Лишь бы
только  удалось  это  сделать...  Я не пожалею дней, которые пропадут в этой
бессмысленной  неразберихе.  Не  бойся,  Феридэ,  и это минет. Ты молода. Не
отчаивайся. Еще увидишь прекрасные дни.
     Я  хотел  сам  отнести  твое прошение об отставке, но теперь передумал.
Нельзя  оставлять  тебя  одну  в  таком состоянии. В жизни детей иногда даже
пустяки  имеют  большое  значение.  А  ну,  Феридэ, выйдем на свежий воздух.
Давай  займемся  нашими  овцами  и  коровами.  Честное слово, животные лучше
умеют ценить добро.
     Старый  доктор  сунул  в конверт мое прошение об отставке и передал его
онбаши.  В  этом клочке бумаги заключалась не только частичка моей жизни, но
и последнее утешение бедной Чалыкушу.
     Господи,  как  тоскливо!  Я  оберегала свои мечты, как наседка защищает
птенцов  от  коршуна.  Но надежды мои рушились, все, кого я начинала любить,
умирали.  Осенним  вечером,  три  года  назад умерли девичьи сны Чалыкушу, а
вместе  с  ними мечта о моих малышах. Потом я потеряла Мунисэ; затем учениц;
а я мечтала, что они утешат мое одинокое сердце...
     Так   осенью   по  одному  увядают  и  осыпаются  листья.  Мне  еще  не
исполнилось  двадцати трех лет, мое лицо и тело еще сохранили следы детства,
а сердце уже не горит, оно погасло вместе с гибелью моих дорогих...
     Три  дня  Хайруллах-бей не отходил от меня ни на шаг. Он не верил моему
спокойствию  и выдержке, которыми я встретила новое несчастье. Даже ночью он
подходил к дверям моей комнаты и спрашивал:
     - Феридэ, тебе что-нибудь надо? Если не спится, я войду.
     На  третий  день  я  поднялась  очень  рано.  Было  теплое  ясное утро.
Казалось,  наступил  май.  Я  надоила молока для Хайруллаха-бея, приготовила
завтрак.
     Когда  я,  держа  в  руках поднос, вошла в его комнату с веселой, можно
сказать, счастливой улыбкой на лице, доктор просиял:
     - Браво,  Феридэ!  Как  я  рад! Не принимай близко к сердцу. Неужели ты
одна должна страдать за несправедливости этого мира?
     Я  открыла  окно,  прибрала комнату и завела разговор о делах имения, о
наших  овцах,  пастухах.  Улыбка  не  сходила  с моего лица, а иногда я даже
принималась насвистывать, как прежде в пансионе.
     Нельзя  описать  радость  Хайруллаха-бея.  Я  видела, что он доволен, и
расходилась все больше и больше.
     Наконец,  решив,  что  время  настало,  я  пододвинула кресло доктора к
окну, укрыла его колени пледом, а сама взобралась на подоконник.
     - Мне надо с вами поговорить, доктор, - сказала я.
     Хайруллах-бей закрыл глаза рукой и ответил:
     - Говори, только спустись вниз. А то, не дай аллах, свалишься.
     - Не  волнуйтесь.  Я  свое  детство  провела на деревьях. Видите, как я
спокойна?..   Вчера   вечером  я  приняла  очень  важное  решение.  Оно  вам
понравится.
     - Какое?
     - Жить.
     - Что это значит?
     - Очень  просто. Я не покончу с собой. Несколько дней я думала об этом,
и даже очень серьезно.
     Я говорила весело, с беспечностью ребенка, который шутит.
     Старый доктор заволновался.
     - Что  ты  мелешь чушь какую-то? Что это значит? Если бы я сейчас сидел
на  твоем  месте,  то,  наверно,  свалился бы от удивления вниз и разбился в
лепешку.  Но  ты  все-таки  спустись.  Ради  аллаха...  Мало  ли  что  может
случиться.
     Я засмеялась и ответила:
     - Разве  это  не  бессмысленно,  доктор-бей,  бояться,  что я брошусь в
окно,  когда  уже приняла решение жить? Почему я приняла это решение? Сейчас
объясню.  Есть много причин. Во-первых, у меня не хватит смелости поднять на
себя  руку.  Не  смотрите, что я иногда говорю о смерти. Как бы там ни было,
умирать  -  очень  страшно.  И  хотя  сейчас  у  меня  нет другого выхода, я
все-таки никак не могу осмелиться, доктор-бей...
     Я говорила это просто и спокойно, не поднимая головы.
     Хайруллах-бей  взволнованно  схватил  меня  за  руки, насильно стащил с
подоконника и грубо усадил на маленькую скамейку.
     - Какое  ты  непонятное  существо,  Феридэ!  Посмотришь на тебя - кукла
куклой,  ростом  с  мизинец, а как ты все глубоко чувствуешь, столько в тебе
странностей,  и  какое  невиданное  мужество... Хорошо, Феридэ, продолжай, я
слушаю.
     - Вы  мой  единственный  товарищ, мой покровитель, мой отец. После того
как  я поняла, что у меня нет смелости умереть, я хочу только жить. Но каким
образом?   Укажите  путь.  Как  было  бы  чудесно,  если  бы  вы  что-нибудь
придумали.
     Хайруллах-бей задумался, нахмурил брови, потом заговорил:
     - Феридэ,  я  тоже  размышлял  об  этом,  но хотел немного оттянуть наш
разговор.  Сейчас  вижу:  ты  в состоянии владеть собой... Прежде всего тебе
надо  навсегда  расстаться  с  мыслью  о том, что ты будешь учительствовать.
Сегодня  могу  сообщить  тебе  кое-какие  подробности.  Десять дней назад из
вилайета  приехал  инспектор;  морда страшная, изо рта торчат клыки, точно у
моржа.   Под  председательством  этого  инспектора  образовали  следственную
комиссию.  Прежде  чем  уволить,  тебя  хотели  вызвать  на  допрос. Письмо,
которое   в   ту   ночь  привез  онбаши,  было  чем-то  наподобие  повестки.
Представляешь,  Феридэ,  как  бы  ты чувствовала себя перед такой комиссией?
Как  бы  ты  отвечала на чудовищные обвинения, исходящие неизвестно от кого?
Одна  только  мысль  об  этом едва не лишила меня рассудка. Я вообразил себе
комнату,   где  заседает  комиссия,  увидел  тебя  в  черном  чаршафе,  твою
склоненную  головку,  твое  несчастное,  бледное  лицо,  а потом хищные зубы
инспектора,  который,  словно  зверь  из сказки "Волк и ягненок", хочет тебя
растерзать,  и представил, как в поисках вздорного повода этот тип повторяет
отвратительную,  как  он  сам, клевету. Допустим, чтобы твоя славная детская
мордочка,  которая  вспыхивает даже от невинных ругательств выжившего из ума
солдата, твои испуганные серые глаза остались один на один с этим моржом!..
     В   кротких   ясных  глазах  Хайруллаха-бея  появился  страшный  блеск,
которого  я  раньше  никогда  не  видела.  Лицо  его  передернулось, челюсти
сжались, он умолк, погрозил кому-то кулаком и сказал:
     - Ну,  конечно,  я  не выдержал, открыл свой чудесный рот и так отчитал
этого  моржа,  что,  прихлопни его в ту минуту пулей, из него не вышло бы ни
капли  крови. Позавчера я узнал, что на меня подали в суд. С нетерпением жду
этого  дня.  Хочу в присутствии суда рассказать людям начистоту все, что они
натворили...
     Старый  доктор  замолчал.  В глазах его погас страшный блеск, и от лица
отхлынула  кровь,  только  тогда он заговорил прежним голосом, ласково глядя
на меня:
     - Тяжелее  всего  тебе. Ты попала в беду. Я не хочу, чтобы в будущем ты
думала  обо  мне  плохо,  -  ведь  я  почти  насильно заставил тебя подать в
отставку.  Но  ты  должна решительно рвать все связи с прошлым. Аллах создал
твои  глаза, твои губы, чтобы они смеялись и делали всех вокруг счастливыми,
а  не  для  того, чтобы они плакали и дрожали перед страшным моржом. Феридэ,
должен  тебе  сказать  еще  кое-что.  Сейчас моя ответственность перед тобой
возросла  вдвое:  я виновник всех твоих несчастий. И я обязан все исправить.
Повторяю,  тебе  надо  расстаться  с  мыслью о работе. Если даже нам сегодня
удастся  как-нибудь выкрутиться, завтра тебя втопчут в землю новой клеветой.
А  вдруг меня тогда уже не будет в живых? Давай подумаем вместе... Может, ты
вернешься домой, к своей семье?..
     Я потупилась и ответила:
     - Нет, доктор-бей, они для меня умерли навсегда.
     - Тогда  другой  вариант...  А  не можешь ли ты выйти замуж за хорошего
молодого человека?
     - Нет, доктор-бей, я твердо решила умереть старой девой...
     - Я  тоже  не  верю, Феридэ, что, выйдя замуж, ты будешь счастлива. Тот
проклятый так влез в твое сердце, что никакая сила не вырвет его оттуда!
     - Доктор-бей, умоляю, говорите обо всем, но этот вопрос...
     - Хорошо, крошка, хорошо.
     - Благодарю вас.
     Хайруллах-бей  некоторое  время  раздумывал,  покусывая  кончики  седых
усов.
     - Так  что  же  нам тогда делать? Нужда тебе не угрожает. Этого бояться
не  надо.  Моего скромного состояния хватит нам обоим. Я как раз думал, куда
мне расходовать деньги. Могу же я истратить их для твоего счастья?
     Я  знала,  что  мой  ответ  рассердит  доктора. Но что поделаешь? Робко
погладив рукой по его колену, я сказала:
     - Но  подумайте,  доктор,  в  качестве  кого  должна  я  принять от вас
денежную помощь? Смогу ли я после этого чувствовать себя человеком?
     Хайруллах-бей  не рассердился, только грустно, даже жалобно взглянул на
меня:
     - Стыдно,  Феридэ,  стыдно!..  Стыдно говорить такие слова. Ведь мы так
привязались  друг  к  другу.  Но  ничего  не  поделаешь.  Ты только кажешься
свободной,   независимой   и   смелой,   а   на  самом  деле  в  тебе  живет
ограниченность  и  бессердечность  маменькиной  дочки. Ты из той породы, про
которых  говорят:  "крашеная  овечка".  Ты попала в беду... Но может ли жить
одинокой  такая  гордая  девушка,  как  ты,  которая  не хочет принять малую
помощь  даже от старого искреннего друга? Особенно после этой истории, после
всех  сплетен.  Потому-то, Феридэ, я и решил, что тебе лучше выйти замуж. Ты
не  желаешь ни от кого принимать помощи, хочешь работать, но это невозможно.
Если  я  предложу  тебе  не  расставаться,  жить  вместе,  ты  и  с  этим не
согласишься,  не  так  ли?  Опускаешь  голову?  Боишься  ответить?..  Честно
говоря,  я  и  сам  не  считаю  это выходом из положения. Будем в эту минуту
говорить  откровенно.  Жители  квартала  отправили  к  каймакаму  делегацию,
которая  заявила,  что  у меня в доме живет посторонняя молоденькая девушка,
не  имеющая  никакого  отношения  к моей семье. Они сказали, что считают это
противозаконным,   безнравственным,   и   даже   потребовали   выслать  тебя
куда-нибудь  подальше.  Ты  знаешь, я человек прямой, откровенный, каждому в
глаза  говорю  то, что думаю: за это меня недолюбливают. Как уж тут упустить
случай  пнуть  меня,  не  так  ли? Короче говоря, милая Феридэ, ты не имеешь
возможности  жить  ни вместе со мной, ни одна. Беспричинные подозрения будут
преследовать  тебя  и  отравлять  твою  жизнь  везде, куда бы ты ни поехала.
Каждый  твой  сомнительный  поступок в прошлом дает право любому проходимцу,
любому  ничтожеству  оскорблять  тебя.  Что же будем делать, Феридэ? Как нам
действовать? Как защитить тебя?
     Я  взглянула  на  доктора  грустно, как смотрят осужденные на смерть, и
попыталась улыбнуться. На сердце было непередаваемо тоскливо.
     - Наконец-то  и  вы признали за мной право думать о смерти. Доктор-бей,
посмотрите  на  это  солнце, на эти деревья, на это море вдали... Захочет ли
человек,   который  не  попал,  подобно  мне,  в  беду,  расстаться  с  этим
прекрасным миром?..
     Хайруллах-бей зажал мне рот ладонью.
     - Довольно,  Феридэ! Хватит. Ты сейчас заставишь меня сделать глупость,
какую  я  не совершал ни разу в жизни. Я могу заплакать... - Доктор протянул
фуку  к осеннему солнцу, которое сияло сквозь голые, сухие ветки деревьев. -
Я  уже  стар. Мне пришлось видеть на своем веку много людского горя, нищеты.
Сколько  глаз  я закрывал вот этими руками! Но когда прекрасный ребенок, чьи
шаловливые  губы  вздрагивают,  словно  ищут повод рассмеяться, так спокойно
говорит  о необходимости смерти, разве это не страшная трагедия! Такой я еще
не видел.
     Хайруллах-бей  сорвал  с коленей плед и долго ходил по комнате. Наконец
он остановился передо мной и сказал:
     - В  таком случае надо обратиться к последнему средству. Я оставлю тебя
в  своем  доме  по  закону,  как  того  требует  шариат*,  и  буду защищать!
Готовься, Фериде. Это будет в следующий четверг...
     ______________
     * Шариат - религиозное право мусульман.

     Вот  уже  неделя,  как  мы в Кушадасы. Завтра я стану новобрачной. День
тому  назад Хайруллах-бей уехал в Измир по своим делам, а также чтобы купить
для  дома  кое-какие  новые  вещи.  Сегодня  он  сообщил  в  телеграмме, что
вернется вечером.
     Я  говорила  доктору,  что  тратиться  совершенно незачем. Он возражал,
приводя очень странные доводы:
     - Нет,  милая невеста, ничего не купить - значит расписаться в том, что
я  глубокий  старик.  Да,  природа  совершила  ошибку,  поставив  между нами
преграду  в сорок лет. Но это не имеет никакого значения. Истинная молодость
-  молодость  души.  Ты  не  смотри на мой возраст. Я крепче двадцатилетнего
юноши.  К тому же я хочу тебя видеть красивой и нарядной невестой. Я тверд в
своем решении: привезу тебе из Измира невиданный свадебный наряд.
     Я молчала, глядя прямо перед собой.
     Хайруллах-бей продолжал:
     - Кроме  того,  я сделаю тебе свадебный подарок. И это будет невиданный
подарок.  А  ну,  отгадай: серьги, кольцо, жемчуг, алмазы?.. Нет, нет и нет.
Не ломай голову напрасно. Не отгадаешь. Я подарю тебе сиротский дом.
     Я  удивленно посмотрела на Хайруллаха-бея. Лицо его светилось радостной
улыбкой.
     - Видишь,  я  знал, как тебе угодить. Превратим наше имение Аладжакая в
сиротский  дом  на сорок детей. Мы соберем туда сирот из окрестных деревень.
Я буду доктором, а ты - учительницей и матерью.
     Эти  строки  пишутся  у  окна  в  комнате, где я лежала в период своего
выздоровления.
     В  саду  листопад.  Ветки  деревьев  наполовину  оголены.  Порывы ветра
заносят  сухие  листья  в  окно,  они  ложатся  на пожелтевшие страницы моей
тетради.
     Ласка  в  тусклых  голубых  глазах  моего  старого  друга, сострадание,
чистая,  бескорыстная  и  отеческая  любовь  согревали  мое  сердце. Это был
последний  зеленый лист на облетевшем дереве. Но и он увял в тот день, когда
мне  пришлось смотреть на старого доктора, как на жениха. Что делать? Такова
жизнь. И я должна покориться.

     Вот   и  последняя  страница  моего  дневника.  Он  исписан  крошечными
закорючками, похожими на следы муравьиных лапок.
     Вместе   с  моими  мытарствами  кончается  и  тетрадь.  Какое  грустное
совпадение!  Ни  за  что  не  стану заводить новый дневник, никогда не стану
описывать  новую  жизнь. Мне уже не о чем рассказывать. Завтра я стану женой
Хайруллаха-бея,  и  у  меня не будет ни права, ни смелости говорить о другой
жизни.  Что  общего у женщины, которая послезавтра утром проснется в комнате
старого  доктора,  с  Чалыкушу,  вся  жизнь которой - простенькая песенка да
несколько слезинок?..
     Сегодня  Чалыкушу  навсегда  умрет  под осенними листьями, что легли на
страницы дневника, омытые ее слезами.

     К  чему  скрывать правду в последний час разлуки? Этот дневник, который
ты  никогда  не  прочтешь,  я вела для тебя, Кямран. Да, все, что я говорила
здесь,  все,  что  писала,  -  это  только  для тебя. Сегодня, наконец, пора
сознаться:  я  совершила непоправимую ошибку! Да, несмотря ни на что, я была
любима,  я  могла бы быть счастлива с тобой и, конечно, знала об этом. Этого
мне  показалось мало. Я захотела быть очень, очень, очень любимой, даже если
не  так, как люблю сама (такое невозможно), то хотя бы почти так. Имела ли я
право  на  такую  любовь?  Не  думаю,  Кямран.  Я  маленькая  невежественная
девчонка.  Ведь  ты  любишь  по-своему, по-своему и влюбляешь в себя. Не так
ли, Кямран? А я не понимала этого...
     Кто  знает,  какой  обаятельной  женщиной  была  твой  "желтый цветок"!
Говорю  это  не  для  того, чтобы упрекнуть тебя, Кямран. Верь мне. Если она
сделала  тебя  счастливым,  я  готова  помириться  с ней в мыслях своих. Кто
знает,  какие  прекрасные  слова  говорила она тебе, какие прекрасные письма
она  умела  писать! А я... Возможно, я стала бы хорошей матерью твоих детей,
наших детей... Только и всего.
     Кямран,  о  том,  что  я  люблю  тебя,  я  узнала  после  того,  как мы
расстались.  Дело  не  в  том, что я познала жизнь или любила других. Нет. Я
поняла это, так как продолжала любить твой образ в своем сердце.
     Долгими  ночами  в Зейнилер, когда ветер до самого утра стонал и плакал
на  темном  кладбище,  и  в  бескрайней степи, где звенят тоненькие грустные
колокольчики  крестьянских  подвод,  и  на  тропинках  Ивовой  рощи,  полной
теплого,  душистого  запаха  лоха, - я всегда чувствовала тебя рядом, всегда
жила в твоих объятиях.
     Бедный   старик,  женой  которого  я  стану,  считает  меня  безгрешной
девочкой,  белой  лилией. Как он ошибается! Любовь к тебе иссушила, вымучила
мою душу и тело.
     Только  сегодня  мы  с  тобой расстанемся, Кямран! Да, только сегодня я
становлюсь  вдовой... Несмотря на все, что случилось, ты все-таки всегда был
немножко моим, а я всем сердцем - твоя...

                          (Конец дневника Феридэ)

0

52

* ЧАСТЬ ПЯТАЯ *

I

     - Клянусь  аллахом, Кямран, быть твоим спутником - просто пытка. За два
часа  я  задал, наверное, сто вопросов, а кроме "да" и "нет" иных ответов не
получил. Опомнись, сынок!
     Коляска  тряслась  по избитой дороге. Вечерело. Дул ветер, Кямран сидел
в углу, подняв воротник пальто, и задумчиво глядел на Мраморное море.
     Наконец он оторвал взгляд от водной глади, улыбнулся и сказал:
     - Мне  кажется,  дядя,  дать  за  два  часа  двести  ответов  на двести
вопросов - не так мало, даже если только говорить "да" и "нет".
     - Хорошо, сынок, но ведь ты отвечал, не думая, механически.
     - Что  и  говорить,  дядюшка,  у  вас на курорте чудесный метод лечения
больных!  Кажется,  вы  специально  задались  целью  утомить меня, заставляя
думать.
     - Ах,  бессовестный!  На  тебя  не  угодишь.  Да,  я действительно хочу
заставить  тебя  думать.  Но цель моя - не утомить тебя, а помешать думать о
другом.  Впрочем,  я  уже  потерял надежду. Тебя невозможно расшевелить. Вот
три  дня  назад  мы  ездили  на  деревенскую  свадьбу.  Сколько впечатлений,
сколько  разных людей. Мы слушали давул*, зурну, смотрели, как пляшут парни,
как  борются  пехливаны.  Мне  было весело, а тебе - нет. Не отрицай! У меня
есть глаза, я вижу.
     ______________
     * Давул - большой барабан.

     - Как вам объяснить, дядя?.. Видно, я устроен иначе...
     - Нет,  сынок,  ты  просто  не  следишь  за  собой. Хоть брал бы с меня
пример. Мне скоро шестьдесят, а я с каждым днем молодею.
     - Как бы тетя Айше не узнала...
     - Пусть знает, мне что? Я выглядел более пожилым, когда приехал сюда.
     Кямран улыбнулся:
     - Последний  раз  я  был  в  Текирдаге  лет  десять  назад.  До сих пор
помню... Был такой же августовский вечер...
     Азиз-бей хлопнул в ладоши.
     - Да,  смотри,  как  быстро  летят  годы!.. Ведь твоему сынку уже скоро
четыре,  а  пять  лет назад ты был женихом Феридэ. Эх, Кямран, я и сейчас не
могу  понять,  как  ты мог быть таким безжалостным к ней!.. До сих пор болит
сердце,  стоит  мне  вспомнить  волшебный  голос  нашей  Чалыкушу,  ее милое
личико,  похожее на розу. Да, прошло десять лет, а мое сердце все еще болит,
когда  я  смотрю  на  сад  за  нашим  домом... Даже умирая, я не прощу тебя,
Кямран.
     - Дядюшка,  можно  ли говорить такие вещи больному, которого вы сами же
пригласили отдыхать?..
     - Ты  прав.  Но  ведь  твое  горе  не  имеет  к  моим  словам  никакого
отношения.  Ты  женился  на  женщине,  которую  любил,  но не смог даже года
наслаждаться  счастьем.  Мюневвер  заболела.  Три  года ты был сиделкой у ее
постели.  Куда  ее только ты не возил... На Принцевы острова, в Швейцарию...
Однако  от  судьбы  не  уйдешь.  Она  умерла  минувшей зимой, а ты не можешь
оправиться  после  этой потери, прямо как больной выглядишь. Только к Феридэ
это не имеет никакого отношения. Ты же любил другую...
     Кямран горько усмехнулся:
     - Нет,   дядя.  Никто  мне  не  верит,  и  вы,  конечно,  не  поверите,
посчитаете  за  странность.  Были  в жизни у меня увлечения, даже серьезные,
но, уверяю вас, никогда никого я не любил на свете больше, чем Феридэ.
     - Роковая любовь, роковая страсть... - процедил сквозь зубы Азиз-бей.
     - Я  же сказал, дядюшка, что вы не поверите. Никто не верит. Мюжгян уже
много  лет сердится на меня и не позволяет даже произнести имени Феридэ. Она
только  и  твердит:  "Ты  не  имеешь  права говорить о Феридэ". Вот и мама и
тетя,  словом,  все.  Только  с  одной  Нермин  я могу здесь разговаривать о
Феридэ.  Сейчас  Нермин  семнадцать  лет,  а когда приезжала Феридэ, ей было
только  семь.  Она помнит Феридэ очень смутно, говорит о ней: "Моя сестричка
в  красном  платье,  которая  катала меня на качелях..." Сколько красноречия
мне  приходится  иногда  тратить,  чтобы  заставить  ее поговорить со мной о
своей сестренке в красном платье.
     - Странный ты человек, Кямран. Хорошо, ну а та, другая?..
     - Та  была  больная  женщина. Она могла умереть. Потеряв всякую надежду
быть  вместе  с  Феридэ, я поддался чувству жалости и соединил свою судьбу с
Мюневвер... Только и всего.
     - Не так-то легко в этом разобраться. Запутанный ты человек, Кямран.
     - Верно,  дядюшка.  Я  сам  никогда не знаю, чего хочу, что делаю. Есть
только  одно, в чем я твердо уверен: это моя любовь к Феридэ. Она оставила в
моем  сердце  неизгладимую память. Мне кажется, даже умирая, я буду плакать,
вспоминая  ее...  Когда врачи заявили, что мне необходимо переменить климат,
отдохнуть,  я  прежде  всего  подумал  о  Текирдаге.  Вы вот считаете, что я
приехал   сюда   по   вашему  приглашению,  чтобы  развлекаться,  гулять  на
деревенских  свадьбах?..  Не  обижайтесь,  но  я  приехал  сюда за осколками
разбитой мечты.
     - Хорошо,  ты совершил глупость, но неужели не было никакой возможности
поправить положение?
     - Я  поступил  очень  плохо,  дядюшка, даже подло. Феридэ уехала от нас
глубоко  возмущенная.  Напав на ее след, я вдруг испугался встречи. У Феридэ
было  ранено  не только сердце, но и самолюбие. Кто знает, как тяжко было ей
уезжать  одной  в  чужие  края! Увидев меня так скоро, когда не прошло еще и
полгода,  она могла совсем обезуметь и наделать всяких глупостей. Я с трудом
дождался  весны  и  уже готовился в дорогу, надеясь поймать ее в деревенской
школе,  где  она  работала,  но  тут меня свалила проклятая болезнь, и я три
месяца  провалялся в постели. Когда же я поехал за Чалыкушу в Б..., было уже
поздно.  Мне  рассказали, что она полюбила больного композитора: рассказали,
как  она  заставляла  его  играть  на  тамбуре  у  водопада,  как клала свою
неверную  голову  на колени возлюбленного и смотрела ему в глаза. Подумайте,
дядюшка,  сколько  лет  я  мечтал об этих глазах, думал, что они мои, только
мои, и вдруг в один прекрасный день...
     Кямран  умолк,  втянул  голову  в  воротник  пальто,  как бы прячась от
ветра,  дующего  с моря, и снова уставился на песчаный берег, где уже пылали
костры рыбаков.
     У Азиза-бея тоже испортилось настроение.
     - Кямран,  сынок,  -  сказал  он, - боюсь, что тогда ты совершил вторую
глупость.   Если  бы  Чалыкушу  была  из  тех  девушек,  которые  могут  так
поступать,  так  быстро  все забыть и утешиться, она обрела бы счастье. Но я
уверен в обратном.
     Кямран опять горько усмехнулся и покачал головой:
     - О,  можно  не волноваться, дядя. Уже два года Феридэ очень счастлива.
Мне  говорили те, кто видел и знает ее. Муж ее, старый доктор, очень богатый
человек.  Одна  из  подруг  Феридэ,  жена моего приятеля, инспектора школ по
подготовке  гражданских чиновников, встретила ее как-то в Кушадасы. Чалыкушу
не  изменилась, по-прежнему болтает, смеется, шутит. Она рассказала подруге,
что  воспитывает  сирот,  которые живут в усадьбе в нескольких часах езды от
города;  их  у  нее  около  двадцати  человек. Сказала, что очень счастлива.
Говорят,   она  не  может  расстаться  с  мужем  даже  на  полчаса.  Подруга
попыталась  заговорить  о  Стамбуле,  о  родных. Но Феридэ не стала слушать,
заявив:  "Не  могу  вспоминать  ни  этого  города,  ни  этих людей". Знаю, я
виноват  перед  Феридэ.  Дядя, был несправедлив к ней. Но будьте справедливы
хоть  вы. Как быстро она забыла меня! Впрочем, кому нужны мои жалобы? Молчу.
Я,   пожалуй,   сойду,  пройдусь  до  дому  пешком.  Дорога  скверная,  меня
растрясло. Счастливого пути.
     - Ох  уж эти чиновники - вечно они ноют! Много лет тому назад я добился
постройки  этой  дороги.  Я  сам,  как подрядчик, жарился на солнце. Нет, не
дорога  тебя  растрясла,  не  клевещи. Господи, как хорошо сделали, что семь
лет  назад  уволили  меня с поста мутесаррифа. Пойди пройдись, сынок. Только
не  задерживайся. Старость изменила и твою тетку и меня: если ты запоздаешь,
она сойдет с ума от беспокойства, а я - от голода.

0

53

Кямран   слез   с  экипажа  у  моста.  Десять  лет  назад  в  такой  же
августовский  вечер  он  был  на этом же мосту и сидел на прогнивших досках,
свесив  ноги  вниз.  Вот  уже три недели он гостил в Текирдаге и каждый день
под   вечер   приходил  сюда,  а  в  сумерках  медленно  возвращался  домой,
погруженный в свои мысли.
     Однажды  вечером Мюжгян (муж ее был на время откомандирован в Анатолию,
поэтому она с детьми приехала в Текирдаг) сказала Кямрану:
     - Ты выглядишь очень усталым. Наверно, далеко ходил?
     Кямран грустно улыбнулся:
     - Ты  угадала,  Мюжгян.  Я ходил очень далеко... В прошлое десятилетней
давности...
     Он  хотел  еще что-то добавить, но Мюжгян поджала губы, желая показать,
что она все равно ничего не понимает.
     - Вот как?.. - и тут же повернулась к кузену спиной.
     Уже  много  лет  Мюжгян  сердилась  на  Кямрана,  сердилась упорно, как
только   способно   женское  сердце.  В  его  присутствии  она  ни  разу  не
обмолвилась о Феридэ.
     Кямран  медленно  возвращался  через сады. Смеркалось, но горы еще были
озарены  слабым  багрянцем.  Приближалась  ночь.  Небо  походило  на позднюю
фиалку, у которой уже поблекли края лепестков.
     Молодой  человек остановился на тропинке, бегущей меж деревьев, и долго
вглядывался   в  зеленоватую  тьму,  туда,  где  изредка  вспыхивали  звезды
светлячков.   Однажды  на  этой  тропинке  он  увидел  Феридэ.  Она  была  в
коротенькой  матроске,  из-под  ее шапочки выбивались завитки волос. Он, как
сейчас,  видел:  вот  Чалыкушу  идет  впереди  него,  поддевая камни носками
маленьких туфель без каблуков.
     Минуты  бежали.  Кямран  знал,  что домашние беспокоятся, но не спешил,
нарочно  замедлял  шаг,  словно  искал  на  этой  тропинке  следы  минувшего
счастья.
     Вдали  у  ворот  белел  женский  силуэт.  Это была Мюжгян. Почти каждый
вечер  она  гуляла со своим маленьким сыном и, держа малыша под мышки, учила
его ходить.
     Увидев кузена, Мюжгян замахала рукой:
     - Кямран, почему так медленно плетешься? Где ты застрял?
     - Так, Мюжгян... Погода славная...
     Мюжгян  была  без  малыша и вела себя не совсем обычно. Ее лицо, всегда
такое спокойное, казалось возбужденным.
     - Что с тобой, Мюжгян? - удивился Кямран.
     Молодая  женщина  промолчала,  хотя  видно  было, что ей хочется что-то
сказать.
     Они  вошли  во двор, освещенный голубоватым светом фонаря, висевшего на
воротах.
     Мюжгян сделала шаг назад, протянула руку к забору и сказала:
     - Посмотри, кто приехал...
     Кямран  обернулся и увидел рядом с собой смеющиеся глаза Феридэ. Зрачки
светились голубоватыми искорками, губы улыбались, но лицо было усталым.
     Да,  перед  Кямраном  стояла  Феридэ.  Такой  он представлял ее всегда,
стоило  ему  только  закрыть  глаза.  От  неожиданности  он даже пошатнулся,
зажмурившись  на  мгновение,  словно  боялся  расстаться  с прекрасным сном,
потом растерянно стал озираться, будто искал точку опоры.
     Они  молча  смотрели  друг на друга, охваченные внутренней дрожью. Губы
их пытались улыбаться, а на глаза навертывались слезы.
     Видимо,  Мюжгян  почувствовала  всю трудность этой минуты, она схватила
Феридэ за руку, подтолкнула к Кямрану и сказала шутливо:
     - Вы  же двоюродные брат и сестра. Кямран, ты по праву можешь считаться
старшим братом Феридэ. Поздоровайся со своей сестренкой.
     Кямран  подался  вперед,  коснулся губами волос Феридэ и тихо, будто на
ухо, сказал:
     - У  меня  нет  слов, Феридэ-ханым, чтобы выразить, как я рад вас снова
увидеть.
     Эти слова вернули Феридэ силы.
     - Благодарю вас, Кямран-бей. Я тоже очень рада...
     В  чистом, мелодичном, как прежде, голосе Чалыкушу послышалась жалобная
нота. Так звучит надтреснутый хрусталь.
     - Когда вы приехали?
     - Сегодня  около  полудня.  Я  приехала  в  Стамбул десять дней назад и
узнала,  что никого из наших нет. А мне так захотелось увидеть тетушек, всех
родных!  Я  подумала,  может быть, кто-нибудь из вас соскучился по мне? Да и
что   значит   для  человека,  который  привык  путешествовать,  доехать  до
Текирдага? Не так ли, Кямран-бей?
     Мюжгян опять вмешалась:
     - Хорошо,  но  к  чему все эти церемонии, ханым-бей? Ведь я сказала: вы
брат  и  сестра. Поэтому самое правильное, если ты, Феридэ, назовешь Кямрана
агабеем*.
     ______________
     * Агабей - старший брат.

     Молодые люди смутились.
     - Действительно,  Кямран,  позволь  мне  называть  тебя  так... - робко
промолвила Феридэ.
     Ожидая  его  ответа,  она вглядывалась в темноту, словно хотела увидеть
кого-то.
     - Пусть  будет  как  ты  хочешь, Феридэ, - подавленно ответил Кямран. -
Как подсказывает тебе сердце...
     Наконец  разговор принял спокойный характер. Феридэ в нескольких словах
рассказала о своем путешествии.
     - В  Стамбуле  у  меня  были  кое-какие дела. Потом, как я уже сказала,
очень  хотелось  увидеть  вас.  Доктор предоставил мне отпуск на два месяца.
Как  я рада, что вы все здоровы! Вот только твое горе, Кямран... Я узнала об
этом  в Стамбуле и очень расстроилась. Какое несчастье так рано овдоветь! Но
у  тебя  -  сын. Дарует аллах Недждету те годы, что взял у его матери. Какой
красивый  мальчик, Кямран! Как он мне понравился! Мы сразу же подружились, и
он  до самого вечера не слезал у меня с колен. Я вообще быстро завожу дружбу
с малышами.
     Постепенно  Феридэ  пришла  в  себя. Ее слова и жесты стали свободными,
легкими и, как прежде, походили на повадки шаловливого ребенка.
     Кямран  наслаждался,  слушая  ее  голос,  глядя на ее улыбающиеся губы,
любуясь  светлыми, искрящимися в полутьме глазами. Он уже ни о чем не думал,
он  даже  забыл,  что  Феридэ  -  жена  другого, что через месяц-полтора это
счастье снова превратится в сон.
     Кямрану  так  не хотелось, чтобы домашние узнали о его возвращении. Но,
увы,  его  уже заметила Нермин и возвестила об этом во весь голос. Затем она
кинулась к воротам, обняла Феридэ.
     - Мой  братец  Кямран  тоже  свидетель,  что  я тебя не забывала. Милая
Феридэ,  мы  с  ним  больше  всех  разговаривали о нашей сестренке в красном
платье. Разве не правда, Кямран?

0

54

В  этот  вечер  ужин  превратился  в  праздничное  пиршество.  Азиз-бей
резвился за столом, как ребенок.
     - Ах,  Чалыкушу,  - воскликнул он, - ты сделала меня совсем несчастным!
Вспомню твой голос - и чуть не плачу. Вот, оказывается, как я любил тебя!
     Чалыкушу  вернулась  в  родное  гнездо  через  много лет, когда все уже
потеряли  надежду увидеть ее. Она словно принесла на своих крыльях радость и
тепло  прежних  дней,  полных  любви и счастья. Все были веселы, у каждого в
сердце  что-то  трепетало.  Так  трепещут крылья мотыльков и ночных бабочек,
которые  залетают  в  комнату  через распахнутые окна и кружат вокруг лампы.
Только  к  концу  ужина  тетка Бесимэ, говорившая о каких-то пустяках, вдруг
неожиданно расплакалась.
     - Не  обращайте внимания, - сказала она. - Просто я вспомнила твою мать
Гюзидэ...
     Феридэ  угощала  виноградом  Недждета,  который сидел у нее на коленях.
Она  потупилась  и спрятала лицо в светлых кудряшках малыша. Только и всего.
Через минуту к ней снова вернулась прежняя веселость.
     Бесимэ-ханым заговорила с мужем о Неджмие, которая жила в Трапезунде:
     - У  бедняжки  такое  горе...  В  прошлом  году она потеряла девочку...
Дифтерит...
     Феридэ глубоко вздохнула и сказала:
     - Я знаю, как это ужасно, тетя. Моя крошка тоже умерла от дифтерита.
     - Значит, у тебя был ребенок? - удивилась тетка Айше. - Мы не знали...
     Феридэ грустно кивнула головой:
     - Ах,  видели  бы  вы,  какая  это  была девочка! Красавица! Малышку не
удалось спасти.
     - Сколько ей было лет, Феридэ? - опять спросила тетка Айше.
     Феридэ жалко скривила губы и простодушно ответила:
     - Исполнилось  тринадцать.  Я  шила  ей первый чаршаф, собиралась стать
тещей...
     За столом раздался дружный смех.
     - Ах,  Чалыкушу,  - воскликнул Азиз-бей, - ты всю жизнь будешь шутить и
выдумывать.
     Рассказ  о  тринадцатилетней  дочери  развеселил всех. А у Феридэ глаза
наполнились  слезами,  она  еще сильнее прижала к груди Недждета и принялась
рассказывать историю Мунисэ, голос ее звучал все печальнее, все грустнее.
     В этот вечер засиделись допоздна.
     Азиз-бей волновался:
     - Феридэ, дочь моя, ты устала с дороги, ступай ложись.
     Феридэ  лишь  смеялась  в  ответ,  крепче  прижимая  к  груди Недждета,
который давно уже спал.
     - Ничего,   дядюшка.   Я   ведь   отдыхаю  с  вами.  Меня  так  утомило
одиночество.
     Голубые  блестящие глаза Феридэ, ее коротенькая верхняя губа улыбались.
Она  болтала  без  умолку.  В  ней проснулась прежняя Чалыкушу. Видя, что ее
слушают,  любуются  ею,  она  коверкала слова, мило, кокетливо кривила губы,
высовывала  кончик  языка,  втягивала  щеки,  как  ребенок, знающий, что его
любят  и простят ему все, и говорила, не переставая. Дело дошло до того, что
старый  дядюшка  Азиз,  опьянев  от  радости, не удержался и повторил старую
шутку.  Когда  Феридэ  была маленькой, он хватал ее за подбородок и насильно
целовал  в  губы,  приговаривая:  "Ах,  негодница  Чалыкушу! Ты воровала мою
черешню?  Отдавай  назад!"  Под  хохот  присутствующих  он  поймал Феридэ за
подбородок  и,  несмотря  на отчаянные протесты, повторил то же самое. Затем
пристально глянул в глаза племянницы и сказал:
     - Ничего  не  поделаешь, Чалыкушу! Сама виновата. Стала солидной дамой,
семейной,  а душой по-прежнему ребенок. Даже личико детское. Кто скажет, что
это молодая женщина?
     Кямран  побледнел.  В  эту минуту он впервые почувствовал, что Чалыкушу
принадлежит другому.

0

55

Прошло  два  дня.  Кямран  совсем не видел Феридэ. Десять лет назад она
сдружилась  в Текирдаге с многими девушками, своими сверстницами. Теперь это
были  замужние  дамы.  Они  не давали ей покоя, без конца приходили в гости,
сидели  часами,  а  потом забирали ее с собой, водили по знакомым или в парк
на прогулку.
     Мюжгян  торжествовала, видя, что кузен тайно страдает. Она говорила ему
жалобно, хотя глаза ее смеялись:
     - Увы,  нет,  они  не  оставляют  в покое Феридэ. Впрочем, прежде всего
Чалыкушу должна развлечься, встряхнуться...
     За  это  время  Кямран  видел  Феридэ  всего  лишь  дважды: один раз за
ужином, второй раз на улице, в чаршафе, когда она возвращалась из гостей.
     Настало  утро  третьего  дня.  Вопреки обыкновению, Кямран проснулся на
рассвете.  Особняк  еще  спал. Кямран распахнул окно и увидел в саду Феридэ.
Она  услышала  скрип открывающихся ставен, подняла голову, приставила ладонь
козырьком ко лбу, прищуривая глаза от лучей восходящего солнца, и сказала:
     - Проснулись,  Кямран-бей?  Как изменились ваши привычки! Прежде, чтобы
разбудить  вас,  приходилось швырять в окно горсти камней, а зимой - снежки.
Вы,  оказывается,  тоже  стали  немножко  анатолийцем.  Когда  я  в Анатолии
просыпалась  в  этот  час, меня стыдили: "Лентяйка, как можно вставать после
восхода солнца?"
     Сейчас  Феридэ  очень походила на прежнюю легкую и веселую Чалыкушу. Ее
голос  напоминал  журчание  прозрачного  родника,  дающего  сердцу  ощущение
свежести и прохлады.
     Кямран робко спросил:
     - Можно мне выйти в сад, Феридэ?
     Продолжая  прикрываться  рукой  от  солнца, Феридэ ответила насмешливо,
скрывая издевку в голосе, как в прежние времена:
     - Что  ж,  это неплохо, если только вы не боитесь, что сырость принесет
вред вашему изнеженному телу. Я устрою вам анатолийское угощение.
     Феридэ  привела  Кямрана  к  развесистому ореховому дереву и усадила на
стул, забытый с вечера.
     - Подождите меня чуточку, Кямран-бей.
     - Мы же собирались бросить церемонии...
     - Капельку  терпения. Это придет само собой. У меня не хватает смелости
сразу дойти до такой непочтительности.
     Кямран улыбнулся.
     - Но  ведь  это  еще  большая  непочтительность, Феридэ. Запрещаю тебе.
Когда  я  слышу: "Вы, Кямран-бей..." - мне кажется, что ты насмехаешься надо
мной.
     Феридэ тоже улыбнулась:
     - Это  верно,  вы  правы...  Ты прав. А теперь позволь, я подогрею тебе
молока.
     - Не надо, прошу тебя, Феридэ.
     - Напрасно  ты  упрямишься.  Самая  большая любезность для анатолийской
женщины  -  это  позволить  ей оказать услугу, разрешить сделать то, что она
хочет...  -  Шутливо, но в то же время с грустью Феридэ продолжала: - Ведь у
нас  только  одна  возможность понравиться, заслужить одобрение мужчин - это
хорошо вести домашние дела.
     Феридэ  ушла. Слышно было, как она болтает с садовником, который только
что  поднялся  и  бродил  по  саду с медным кувшином в руках, подбирая сухие
ветки. Наконец она появилась с чашкой дымящегося молока.
     - Молоко  не  такое,  каким бы я хотела тебя угостить, Кямран. Но через
три  дня...  что  у  нас  сегодня?  Да,  в  четверг  утром приглашаю тебя на
угощение.  Напою  молоком  от  той же овцы, но увидишь: это будет волшебный,
ароматный  напиток.  Как  я  это  сделаю?  Секрет.  Тебе не интересно? Какая
бесчувственность!  Тогда  открою  тебе  тайну. Три дня подряд я буду кормить
овцу  грушами...  Мне  кажется,  ты  замерзаешь.  Свежо немного. Или хочешь,
чтобы  тетя  Бесимэ отругала меня? Скажет: "Сумасшедшая девчонка, простудила
моего сына!" Постой, я привыкла к холоду и сырости. Возьми мой шарф.
     Феридэ  сняла  с  себя  красный  шерстяной шарф и накинула его на плечи
Кямрана,  который легонько вздрагивал, словно жаловался на утреннюю сырость.
Ему  вспомнился  другой  вечер.  Это  было  десять лет тому назад. Маленькая
школьница  в  коротеньком  платье,  черном  переднике... Они стояли в саду у
большого  камня.  Она  сняла  свое  темно-синее  пальто...  Детские пальчики
запачканы   фиолетовыми   чернилами.  Девочка  сказала:  "Охранять  тебя  от
болезней - это теперь моя обязанность..."
     - Кямран,  да  ты  как старик! Уронишь чашку, обожжешь колени... Почему
такой задумчивый?
     - Так, вспомнил что-то...
     - Вот  и  я  тоже...  -  быстро перебила Феридэ, словно хотела помешать
Кямрану  высказаться.  -  Увидела  эту шаль на твоих плечах и вспомнила, как
дразнили тебя "Кямран-ханым".

0

56

Феридэ  села  напротив  на  кухонную  скамейку.  На ней было просторное
платье   из   плотного  матового  шелка,  что  делают  в  Бурсе,  сшитое  на
провинциальный  манер,  все  в  легких,  широких складках, скрывающих фигуру
женщины.  Она  положила  локти на колени, уперлась подбородком в ладони так,
что закрыла щеки пальцами, и принялась говорить.
     Кямран  впервые  так  близко  видел ее лицо, такое светлое и чистое. Он
нашел  его  слегка  похудевшим,  осунувшимся. От этого глаза Феридэ казались
еще  больше, а едва заметная тень в уголках делала их даже темными. Пять лет
назад  голубые  глаза  Чалыкушу  были полны светящегося блеска, а сейчас они
напоминали  цветы,  опаленные  огнем.  Глаза, как прежде, смеялись, смотрели
без  смущения,  с  невинной  смелостью, но Кямрану показалось, что он уже не
видит, как прежде, всей их глубины, их дна.
     Причесана  Феридэ  была тоже как-то по-провинциальному; впереди пробор,
сзади  две толстые косы, заплетенные так плотно, что стягивали кожу на лбу и
висках,  слегка  приподнимая  кончики  бровей.  От  этого тонкие голубоватые
жилки под ее прозрачной, нежной кожей проступали еще яснее.
     Кямран  почти не понимал, о чем говорит Феридэ, он только вслушивался в
ее  голос,  любовался ею. Он обратил внимание, что цвет лица у Феридэ совсем
не  такой,  какой  бывает  у молодых женщин, счастливых в семейной жизни. Он
разглядел  на  ее  лице  болезненную прозрачность, скрытый огонь, похожий на
лихорадочный   румянец,   который   встречается  у  роз,  увядших  на  кусте
несорванными, да у девушек, обреченных стариться без любви.
     Утренний  свет  делал  это  лицо  таким  тонким, таким выразительным...
Молодой  человек  сидел  как  зачарованный.  Ему  хотелось  плакать.  Кямран
никогда   не   думал,   что  страдание  может  сделать  девичье  лицо  таким
прекрасным.
     Улыбка  не  сходила с губ Феридэ. Чистый голос опять зазвучал печально,
как хрусталь, в котором невидимая трещина. Феридэ вспомнила детство.
     Кямран   осмелел  и  спросил,  как  она  жила  последние  годы.  Феридэ
сделалась серьезной и покачала головой.
     - Этого  я  не  помню,  Кямран.  Помню все до того, как мне исполнилось
пятнадцать  лет,  помню,  как я впервые приехала в Текирдаг, а все остальное
точно в тумане... Ничего не вижу...
     Казалось,  и  глаза  Феридэ застилал туман. Она склонила голову набок и
смотрела куда-то вдаль.

0

57

И  все-таки  Феридэ  заговорила  о  последних  годах  своей  жизни. Она
рассказала  про  Хаджи-калфу,  мухтара  Зейнилер,  странного Реджеба-эфенди.
Лицо  ее смеялось, но в глазах и жестах проскальзывала непонятная усталость,
и  тогда  чуть  заметное  дребезжание  надтреснутого  хрусталя  в  ее голосе
усиливалось, словно слышался стон раненого сердца.
     Когда  Феридэ  упомянула  о  береге  реки, Кямран невольно зажмурился и
подумал:  "Может, это и есть то самое место у водопада, где она клала голову
на колени возлюбленного, играющего на тамбуре, и смотрела ему в глаза?"
     Чалыкушу  рассказала  еще  несколько пустячных эпизодов из своей жизни,
потом как бы невзначай добавила:
     - Кямран, а ведь ты еще не видел карточки Хайруллаха-бея.
     Она  сняла золотой медальон, висевший у нее на шее, и протянула кузену.
Молодой  человек  побледнел  и  взял  фотографию. Феридэ вытянула шею, чтобы
посмотреть вместе с ним.
     - Взгляни  на  это  лицо, Кямран. Какая красота, какое благородство! Не
правда ли?
     Молодой  человек  бросил  взгляд  на  Феридэ.  Она  задумчиво и с такой
нежностью  любовалась  фотографией,  что не заметила его взгляда. Пожалуй, в
жизни  Кямрана  эта минута была самой горькой, самой мучительной и жестокой.
Значит,   тонкая,  невинная,  изящная  красота  Феридэ  досталась  огромному
седоволосому   старику  с  грубым  лицом!..  Воображение  рисовало  страшные
картины.  Ему  представилось, как Феридэ бьется в руках этого старика. Из ее
полузакрытых  глаз  на  порозовевшие  от  стыда  щеки катятся слезы. Детские
невинные губы подрагивают, словно молят о пощаде...

     Чалыкушу  не смотрела на Кямрана, но, наверное, уловила ход его мыслей,
вздрогнула, медленно спрятала медальон на груди и сказала:
     - А теперь, Кямран, извини, я пойду... Кажется, у нас сегодня гости...

IV

     Прошло  только  десять  дней с тех пор, как Чалыкушу вернулась в родное
гнездо. Но каждый вечер Азиз-бей повторял:
     - Замечаете,  дети?..  Дом  словно  преобразился. На этот раз Чалыкушу,
как  ласточка,  принесла  на  своих крыльях весну. Жаль, что прошел еще один
день!
     Феридэ смеялась:
     - Это   не  страшно,  дядюшка.  Через  несколько  лет  я  опять  получу
разрешение  и  приеду. Не горюйте. К тому же впереди у вас еще столько дней.
Зачем же заранее омрачать нашу радость?
     Чалыкушу  сделалась  прежней Чалыкушу. Она ожила, словно распустившийся
цветок  под лучами солнца после бури. Она опять верховодила детворой - юными
обитателями  дома.  Все,  начиная  от  трехлетней дочери Мюжгян и Недждета и
кончая  Нермин, которой уже шел восемнадцатый, очень привязались к Чалыкушу,
с  утра  до  вечера  бегали  за  ней  по  пятам,  наполняя особняк радостью,
весельем  и  хохотом.  Иногда  они  так расходились, что старшим приходилось
делать   им  замечание.  Впрочем,  резвость  Чалыкушу  всех  радовала.  Ведь
как-никак  в  прошлом  они с Кямраном были женихом и невестой, и все вначале
боялись,  как  бы  не  открылись  старые  раны,  кажется, зарубцевавшиеся за
последние  пять  лет.  Но необузданная веселость Феридэ и тихое, безмятежное
счастье  Кямрана,  которому  словно нужно было только одно - издали смотреть
на  нее, всех успокоили. Одни лишь тетушки считали, что осторожность никогда
не  мешает,  и  старались  изо  всех  сил восстановить между молодыми людьми
стародавние  отношения  "старшего  брата"  и  "младшей  сестренки".  Как  не
говорят   громко  в  комнате,  где  заснул  больной  ребенок,  так  и  в  их
присутствии не вспоминали о грустном прошлом.
     Иногда Азиз-бей вдруг спрашивал у Феридэ:
     - Нельзя ли погостить у нас подольше?
     Но в ответ она только мрачнела.
     - Это  невозможно,  дядюшка,  - отвечала она. - Чалыкушу - мать другого
гнезда, ее там ждут.

x x x

     Кямран  ревновал  гостью  к  маленькому  Недждету.  Чтобы их разлучить,
приходилось ждать, пока ребенок заснет на руках у Чалыкушу.
     Однажды Кямран был свидетелем такой сцены.
     Феридэ огорченно говорила малышу:
     - Ну-ка, Недждет, скажи... Скажи еще раз: тетя, тетя, тетя...
     Мальчик не повиновался, мотал белокурой головкой и твердил:
     - Мама, мама, мама...
     - Оставь,  Феридэ,  -  робко сказал Кямран. - Пусть говорит "мама". Что
здесь плохого? Может, мальчуган испытывает в этом потребность.
     Феридэ   ничего   не  ответила,  наклонилась  и  долго  гладила  волосы
Недждета.

0

58

Как-то   утром   Кямрана   разбудил   легкий  стук  в  окно.  Он  сразу
догадался... Так поднимать с постели могла только Феридэ.
     Чалыкушу  снова  приглашала  его  к большому ореховому дереву на ранний
завтрак.  На  столике  уже стояло молоко, которое, как она обещала, ароматно
пахло  грушами;  рядом - маленькие провинциальные чуреки и блюдечко с чем-то
розовым, похожим на варенье.
     Феридэ помазала чурек этим вареньем и протянула Кямрану:
     - Любуйся  искусством  моих  рук.  Не знаю названия чуреков, но варенье
зовется гульбешекер.
     Феридэ опять взяла низенькую кухонную скамейку и села у ног Кямрана.
     - А теперь скажи, Кямран, нравится тебе гюльбешекер?
     - Нравится, - улыбнулся молодой человек.
     - Ты любишь гюльбешекер?
     - Люблю.
     - Нет, не так, Кямран... Скажи: "Я люблю гюльбешекер".
     - Я  люблю  гюльбешекер,  -  повторил  Кямран  и  засмеялся, не понимая
смысла этой странной прихоти.
     Щеки   Феридэ   горели  румянцем,  глаза  искрились,  ресницы  смущенно
подрагивали. Она наклонилась к Кямрану и взволнованно просила:
     - Ну, еще раз, Кямран: "Я люблю гюльбешекер!"
     Молодой  человек восторженно смотрел на ее вздрагивающие губы; они даже
чуть  кривились,  как  у ребенка, который готов заплакать, если ему не дадут
то, чего он просит.
     - Я очень люблю гюльбешекер. Очень люблю... Так, как ты хочешь...
     Феридэ  радостно  хлопала  в  ладоши. Губы ее смеялись, а из глаз текли
слезы.   Она   подтрунивала   над  собой,  словно  стыдила  кого-то  чужого,
расстроившегося из-за пустяка:
     - Как  глупо,  как  глупо  так  радоваться  оттого,  что похвалили твое
искусство!
     Феридэ  вытирала слезы, но они все текли и текли. Вдруг она приглушенно
вскрикнула, закрыла лицо и, плача, побежала в дом.

x x x

     Через  несколько дней под вечер Кямран и Азиз-бей возвращались с рынка.
У  ребятишек  вошло  в  обычай,  заметив  их издали, выстраиваться у ворот в
ожидании подарков - фруктов, конфет, шоколада.
     Кямран  одарял  попрошаек,  и  вдруг  кто-то бросил ему под ноги горсть
мелких  камней.  Наделив последнего малыша, он оглянулся. Это была Чалыкушу.
Она стояла чуть поодаль под большим каштаном и делала рукой какие-то знаки.
     - Вам,  должно  быть,  понятен  смысл, Кямран-бей? Ведь существую еще и
я...
     Как  всегда,  собираясь пошутить или наказать кузена, Феридэ обращалась
к нему на "вы".
     - Выходит,  вы раньше времени дали мне отставку, - с улыбкой продолжала
она.  -  А  где  же моя доля? Думаете, ваши старые проделки забыты, эфендим?
Или  -  плата за молчание, или - сегодня вечером за столом я оглашу историю,
которая произошла у чинары.
     Феридэ  смеялась,  показывая  Кямрану  кончик  розового  языка, как она
делала  десять  лет  тому  назад  у  этих же ворот. Кямран достал из кармана
пальто коробку.
     - Разве  я  еще  не  рассчитался,  Феридэ?  -  спросил  он.  -  Вот так
совпадение!  Как  раз  сегодня я купил шоколадные конфеты с ромом. Хотел сам
съесть тайком... Но если мне угрожают разоблачением, что поделаешь...
     Лицо Феридэ озарилось детской радостью.
     - Ах, как чудесно! - воскликнула она.
     - Но с одним условием, Чалыкушу: я сам положу их тебе в рот.
     - То есть как это?
     - Очень просто. Как я хотел это сделать десять лет тому назад.
     Кямран  поднес  конфету  к губам Феридэ. Она на мгновение заколебалась,
затем подалась вперед и взяла ее губами.
     Съесть   подобным   же  образом  вторую  конфету  Чалыкушу  отказалась,
несмотря на настойчивые просьбы Кямрана.
     - Дай  сюда,  -  сказала  она.  -  После  ужина  мы  съедим ее вместе с
Недждетом.
     - Феридэ,  давай  пройдемся  до  той  изгороди.  Посмотрим на море. Оно
такое прекрасное! Будем разговаривать и любоваться им.
     - Хорошо. Только надо отнести домой коробку. Одну минуту.
     Впервые Кямран осмелился дотронуться до Феридэ, он схватил ее за руку:
     - Нет,  Феридэ, я не верю. Скажешь: "Подожди минуту..." - и не придешь.
А  если  придешь, то, кто знает, когда и как... Знаешь, я потерял уже к тебе
доверие.
     Феридэ  ничего  не ответила, лишь потупилась и медленно поплелась рядом
с Кямраном.
     В  этот вечер Кямран был грустен, рассеян. Он уже не мог сдерживаться и
все время жаловался, отрывисто, бессвязно.
     На море уже опускались вечерние сумерки, вдали показалась стая птиц.
     - Посмотри,  Феридэ,  - сказал Кямран, - скоро и ты улетишь, как они...
Да?
     Феридэ молчала.
     - Скажи,   неужели   ты   без   сожаления   расстанешься  с  тетушками,
двоюродными  братьями,  сестрами,  со  своими друзьями, с этими местами, где
проходило твое детство?
     И опять она ничего не сказала.
     - Неужели,  если  ты  счастлива  в  своем доме и несешь счастье другим,
тебе не будет больно за наше гнездо, которое осиротеет без тебя?
     Феридэ  не  отвечала,  даже  не  слушала.  Она  писала  что-то огрызком
карандаша на коробке, что-то зачеркивала...
     - Не хочешь отвечать? - спросил Кямран.
     В голосе его звучала обида. Чалыкушу задумчиво посмотрела на кузена.
     - Прости,  Кямран.  Мысли  мои  блуждали  далеко.  Я прослушала, что ты
сказал.  Мне  вспомнилась  старинная  песня,  которую  я некогда слышала, но
потом  забыла...  Не знаю почему, именно сейчас я вспомнила ее. Вот слова, я
записала,  чтобы  опять не забыть. Хочешь, прочти. Извини меня, я продрогла,
пойду домой.
     Кямран   прочел   четыре  строчки,  написанные  неразборчивым  почерком
Феридэ:

                Моя светлая любовь, не открывай мне уста, не надо!
                Не проси меня петь никогда, сердце полно муками ада.
                Жестокая, не перечь мне. В тебе лишь отрада.
                Не проси меня петь никогда, сердце полно муками ада.

0

59

Феридэ   стала  избегать  Кямрана.  Она  угадывала  все  его  хитрости,
разрушала  все  ловушки,  которые  он  расставлял,  стремясь  остаться с ней
наедине.  А  разговаривая  с  кузеном  в  присутствии  посторонних,  она  не
смотрела ему в лицо, отводила глаза.
     На  четвертый день под вечер все домашние вместе с детьми ушли в гости.
Вернуться они должны были не раньше вечернего эзана.
     На  улице сердитый ветер гнал тучи пыли, свистел и завывал на окрестных
холмах. Но Кямрану не сиделось дома, и он вышел побродить.
     Деревья  шумели  и  дрожали,  словно  по ним барабанил невидимый дождь.
Дорогу, убегающую вдаль, перерезали песчаные вихри.
     Пыль  била  Кямрану  в  лицо, попадала в глаза. Через каждые пять шагов
приходилось останавливаться и поворачиваться к ветру спиной.
     На  вершине  небольшого голого холмика Кямран увидел несколько каменных
глыб.  Рядом билось, сгибаясь на ветру, размахивая оголенными ветвями, тощее
низкорослое  деревце.  Кямран  свернул  с  дороги,  подошел к скалам и сел с
подветренной  стороны.  Кругом  было  безлюдно,  как  в пустыне. Никогда еще
природа   не   представлялась  такой  безжизненной,  ее  прелести  -  такими
никчемными, а жизнь - лишенной всяких надежд.
     Вдруг  вдали  на  дороге,  которая  словно  пролегла  по морю, появился
человек.  Судя  по  пестрому  одеянию, это была женщина. Сам не зная почему,
Кямран  спустился  с холма и пошел навстречу. Через несколько минут он узнал
светло-розовый чаршаф Нермин. Девушка тоже его увидела и замахала зонтиком.
     "Странно,  -  удивился  Кямран.  -  Почему  Нермин  не вместе со всеми?
Почему она одна?" - и зашагал быстрее.
     Девушка  шла,  наклонив  голову, придерживая одной рукой юбку, другой -
пелерину  чаршафа, которая рвалась вверх и билась на ветру, как крыло хищной
птицы.
     Наконец  Кямран разглядел лицо девушки, и сердце его учащенно забилось:
под светло-розовым чаршафом Нермин была Феридэ.
     Их  разделяло  уже  несколько  шагов.  Неожиданно  ветер  вырвал из рук
Феридэ  зонтик.  Она  вскрикнула  и  хотела  кинуться за ним, но тогда ветер
взметнул  ее  юбку,  поднял  пелерину,  растрепал  волосы.  Кямран  подоспел
вовремя.  Он  поймал зонтик возле кустов, подбежал и прикрыл Феридэ от ветра
полами своего пальто, помог оправить чаршаф.
     - Как  хорошо,  что  я  встретила  тебя,  Кямран.  Ветер,  словно  стая
настоящих чалыкушу, налетел на меня и чуть не унес.
     Она  хотела  сказать  еще  что-то,  но  порыв  ветра  заставил ее опять
пригнуть голову, закрыть глаза и рот.
     Они  зашагали  по  дороге.  Кямран  по-прежнему  пытался защитить ее от
ветра своим пальто.
     Феридэ  уже пришла в себя и могла говорить. Впрочем, ей больше хотелось
смеяться.  Она  заливалась  безудержным  хохотом,  пока  наконец, запинаясь,
срывающимся голосом с трудом могла сказать:
     - Знаешь,  почему  я  смеюсь,  Кямран?  Сидим  в  гостях  -  и  вдруг я
вспомнила,  что мне надо обязательно забежать на базар. Я была в ельдирмэ и,
конечно,  не могла так появиться на улице. Нермин выручила. И вот, когда я в
ее  чаршафе  выходила  с базара, за мною увязался какой-то офицер. Он догнал
меня   и   сказал:  "Нермин-ханым,  вы  здесь?  Какое  неожиданное  счастье,
ханым-эфенди!"  Девушка  хотела  оказать  мне  услугу, а вместо этого выдала
себя  с  головой. Мне было так смешно, что я не выдержала и фыркнула. Офицер
понял  ошибку  и  кинулся бежать... Я думаю, - увидеть вместо Нермин пожилую
особу!..
     Кямран улыбнулся. Феридэ продолжала:
     - Впрочем,  я  очень  плохо поступила, выдав тебе чужую тайну. Просто я
не  могу  вовремя остановить свой болтливый язык. Милый, ради аллаха, никому
не  говори.  Хорошо?  Только,  кто  знает...  Может,  в  будущем  Нермин его
полюбит... Если сможешь им как-нибудь помочь...
     - Обещаю, Феридэ. Но ведь Нермин еще совсем ребенок.
     - Возможно...  -  в  голосе  Феридэ  зазвучала  жалобная  нотка. - Но в
детских сердцах так легко ошибиться.
     Некоторое  время молодые люди шли молча. Ветер утих. Они замедлили шаг.
Ах, как им не хотелось, чтобы дорога кончилась!
     Кямран грустно размышлял:
     "Только  что  природа  казалась  мне  безжизненной,  никчемной,  себя я
считал  человеком  ненужным,  а  сейчас, защищая от ветра красивую женщину в
светло-розовом  детском  чаршафе,  я  испытываю  невыразимое  счастье. И так
могло  быть  всегда!  Стоило  только  захотеть,  и  я сделал бы эту красивую
маленькую женщину счастливой и был бы счастлив сам... Ах, как жаль!"
     Феридэ  шла  медленно,  задумавшись.  Вдруг  она  снова заговорила, уже
спокойно, словно о каких-то пустяках:
     - Как  бы  там  ни  было,  а  это маленькое путешествие развлекло меня.
Впечатлений  теперь  хватит на несколько лет. Когда я опять сильно соскучусь
по  своим  тетушкам,  по  всем вам, я снова приеду. Пройдут годы, мои волосы
начнут  седеть.  И  твои  тоже,  конечно.  Встречаясь,  мы по-прежнему будем
радоваться,   а   расставаясь,   меньше   грустить.   Кто  знает,  возможно,
когда-нибудь  я  даже  приеду навсегда. Не так ли? Ведь это жизнь. Все может
случиться.  И  ты  уже  станешь  моим  настоящим  старшим братом. Старики по
одному  будут  уходить  от  нас, и мы станем больше ценить друг друга, будем
еще  более  снисходительно  относиться к недостаткам в людях. Наши последние
годы пройдут в тех местах, где мы провели свое детство...
     Звон  надтреснутого  хрусталя  в ее голосе звучал все явственнее, делал
его таким грустным, печальным.
     По  дороге  брела  нищенка  с  ребенком.  Босоногий  мальчуган запрыгал
вокруг Феридэ, стал теребить высохшими ручонками подол ее платья.
     Кямран  остановился  и  протянул  женщине  монетку.  Феридэ,  привыкшая
возиться с маленькими сиротами, ласково погладила мальчика по голове.
     Когда они снова двинулись в путь, нищенка сказала им вслед:
     - Да не разлучит вас аллах!.. Да сделает аллах красивую ханым твоей!..
     Молодые  люди  невольно  остановились. В глазах Кямрана, как в зеркале,
отражалась горечь, накопившаяся в сердце.
     - Феридэ, слышишь, что она сказала?
     Феридэ  не  ответила,  по щекам ее катились крупные слезы... Они шагали
дальше, но уже на расстоянии друг от друга.

0

60

К  особняку  они  подошли  в  сумерках. Ветер стих. Деревья, утомленные
продолжительной  борьбой,  погрузились  в  дрему.  Скалы  на берегу отливали
перламутровым блеском, словно светились изнутри.
     - Еще  рано,  Феридэ,  -  сказал Кямран. - Наши не вернулись из города.
Может, пройдемся к скалам?
     Феридэ колебалась:
     - Извини,  Кямран,  я  пойду  переоденусь.  Ветер  совсем растрепал мои
волосы.
     В  голосе  звучала  усталость.  Полчаса  назад ее светло-розовый чаршаф
казался  живым  существом,  страстно  обнимал грудь, колени, нежно трепетал,
сейчас он безжизненной тряпкой повис на плечах женщины.
     Феридэ  бессильно  опустилась  на  большой  камень  у ворот и принялась
зонтиком  чертить  на  песке  линии,  запутанные и изломанные, как ее жизнь.
Немного  погодя  Кямран  сел  рядом,  коснувшись  плечом ее плеча, и взял ее
руку.  Феридэ встрепенулась, растерянно оглянулась по сторонам, словно желая
убежать.  Она  несколько раз глубоко вздохнула, глаза ее на мгновение как-то
дико  вспыхнули и сразу погасли, сделались робкими, покорными. Она протянула
Кямрану  вторую  руку,  дрожащую  и холодную, как лед. Так они сидели рядом,
прижавшись,  зажмурив  глаза.  У  Кямрана  стучало  в висках. Он думал: "Вот
пальцы  Феридэ  дрожат  в  моей  руке. Неужели волшебные сны могут сбыться?"
Наконец он открыл глаза.
     Феридэ   снова  вздохнула,  точно  ребенок,  всхлипывающий  во  сне,  и
опустила на плечо Кямрана отяжелевшую голову.
     Кямран   чувствовал,   как   при  каждом  движении  Феридэ  еще  крепче
прижимается к нему, еще сильнее стискивает его руку.
     Неожиданно его губы сами собой шепнули:
     - Я люблю Гюльбешекер...
     Скрип калитки заставил очнуться молодых людей от сна.
     Чалыкушу  вскочила  с легкостью птицы, вспугнутой выстрелом. Первой шла
Нермин.  Феридэ  кинулась  к ней, взволнованно обняла ее и покрыла поцелуями
лицо и волосы девушки.
     Никто  не  понимал  причину столь бурной радости. От недавней усталости
Чалыкушу  не  осталось  и  следа. Она хватала на руки малышей и подбрасывала
вверх. Те оглушительно визжали.
     Когда  все  входили в дом, она чуть отстала в темном коридоре, поджидая
кузена, и тихо шепнула:
     - Спасибо, Кямран.

0