Валентин Курбатов: Нас разбудит колокольный звон. Почему вы переехали в Чусовой? Смотреть что такое "Курбатов, Валентин Яковлевич" в других словарях

  • 14.08.2019

До шести лет - погреб, куда вынужденно перебралась семья - дом у них отобрали. Потом - барак в городе Чусовом на Урале. Простая рабочая семья, отец неграмотный, книг в доме нет, да и купить их не на что. Именно таким было детство замечательного литературного критика и оригинального мыслителя Валентина Курбатова. Мы встретились с Валентином Яковлевичем в его родном Пскове у комовского памятника Пушкину и Арине Родионовне. Место встречи и подсказало первый вопрос.

Валентин Курбатов родился в 1939 году в поселке Старый Салаван Ульяновской области. После войны семья переехала на Урал. Окончил школу в 1957 году, работал столяром, служил на Северном флоте. С 1964 года живет в Пскове. Работал в молодежной газете, в 1972 году окончил киноведческий факультет ВГИКа. В 1978 году принят в Союз писателей СССР. Лауреат премии им. Л. Н. Толстого, Горьковской (2009) и Новой Пушкинской (2010) премий.

До шести лет жил в землянке

- Валентин Яковлевич, а у вас в детстве была своя Арина Родионовна?

Моей Ариной Родионовной была мама, Василиса Петровна, удивительный, светлый человек. Она закончила всего два класса, две группы, как тогда называлось, в деревне. Но при этом писала стихи, очень смешные и трогательные. Наверное, мне Господь отдал остаток того дара, которым щедро наделил маму. Я занимаюсь тем, чем должна была заниматься она. Получи она вовремя образование, она могла бы стать и литератором, и художником, и музыкантом.

Мы жили тогда в Ульяновской области. Дедушку, Петра Вонифатьевича, раскулачили. У него было 11 детей, и все они работали на себя, на свою семью, жили в тесноте, большинство детей спали на полу. Из деревни его не выселили (совесть все-таки оставалась), но дом отобрали, и дедушка переселился в погреб на дворе, где летом хранят продукты - так называемый ледник. Сделал глубже, прорубил окошко, поставил печку и прожил там до своей кончины. Раскулачили его в 1928 году, а умер он в 1962. И я до шести лет жил с ним, с мамой и с братом в этой землянке.

Мама работала путевым обходчиком, а в Чусовом, куда мы переехали после войны, - мотористом на водокачке. Работала она всегда на износ - дадут работу на неделю, а она норовит сделать ее за день. Её водокачка не раз получала переходящее красное знамя. Первый раз мама несла его через весь город из горисполкома на водокачку. Оно же переходящее, вот она и прошла всю главную улицу, держа над собой тяжелое знамя.

- Почему вы переехали в Чусовой?

Там работал отец. Когда началась война, его по состоянию здоровья не взяли на фронт, а мобилизовали в трудовую армию и направили в город Чусовой Молотовской области (теперь Пермский край) строить металлургический завод. После войны мы поехали к нему. Жил он в бараке, в так называемом «Доме холостых» в шестиметровой комнате, где также жили хозяин с хозяйкой, а когда приехали мы с мамой и братом, то мы первое время жили в этой комнатенке вшестером - как это было возможно, сейчас мне не хватает воображения представить.

Отец был совсем неграмотным, мама со своими двумя группами сельской школы читала, но не очень бойко. Первые книжки в доме появились, когда я пошел в школу, и, по-моему, вся книжная полка состояла из учебников - не на что было купить что-то еще. У одного моего товарища родители выписывали журнал «Огонек», у другого - «Крокодил», и я так гордился, что знаком с двумя интеллигентными людьми в городе - такие журналы у них дома есть!

Хотел в артисты, а попал в матросы

А когда вы почувствовали любовь к чтению, желание читать не только по программе, но проводить за книгой все свободное время?

Даже не знаю, как это случилось. Видимо, наш брат бессознательно чувствует, что отстает от какого-то «уровня» и норовит догнать. Это желание быть поумнее себя привело меня в драматический кружок. И там уж было неловко отставать. Горького прочитал в школьной библиотеке томов 15, - всего. С тех пор боюсь перечитывать «Клару Милич» - огромное впечатление эта повесть произвела на меня. Как и «Мальва» Горького. Сюжет уже подзабыл, но помню, что сердце разрывалось от восторга.

Еще я был диктором нашего школьного радио, писал заметки в школьную газету, а потом мы и журнал свой создали. Тогда в школах часто делались рукописные журналы! Но намеревался я быть не литератором, а артистом. Драмкружок и школьное радио укрепили меня в этом желании. Так бы сразу и кинулся поступать в 1957 по окончании школы, но тогда как раз Никита Сергеевич запретил принимать в вузы прямо со школьной скамьи - пусть, мол, поработает выпускник год-другой на производстве, поймет, чего хочет. И я два года работал столяром в тресте, и сейчас у меня в военном билете в графе «гражданская специальность» написано через дефис: «столяр-киновед-редактор». Мало у кого найдете такую запись!

Ну, а в 1959 году я поступал во ВГИК. На актерский факультет, на курс, который тогда набирали Сергей Аполлинариевич Герасимов и Тамара Федоровна Макарова. Читал я, конечно, Горького - «Песню о Буревестнике». Куда тогда без пафоса? Читал громко, решительно, а Сергей Аполлинариевич кривится: «Разорался тут про какую-то птицу! Встань там, у косяка, изобрази, что ты видишь всё это: море, птицу летающую. Притворись!». Я «притворился», всё получилось. Потом спел, сплясал матросский танец, и мне предложили прийти сразу на третий тур. Это на меня произвело такое ошеломляющее впечатление, что я смутился, забрал документы и больше на экзамены не пошел.

Отправился на биржу актеров - была тогда такая в Бауманском саду. На скамеечках сидели режиссеры, а мимо ходили актеры, небрежно помахивая фотографиями, где они были сняты в роли Гамлета, Ромео, короля Лира. А у меня не было ничего, кроме порывистости и ослепительной синевы пиджака, который я взял напрокат у товарища в институтском общежитии. Однако и меня пригласили на просмотр - режиссер Купецкий из театра Балтийского флота отвел меня в сторону и спросил: «Что можешь?». Я прочитал басню. И готов был и сплясать, но ему было довольно: «Ну всё, пока возьмем на выхода».

Счастливый я лечу домой, в Чусовой, доложить руководительнице нашего драмкружка Кларе Афиногеновне Мартинелли, что начну «на выходах», а потом как пойдет карьера… Но дома меня ждала повестка из военкомата - не артисты нужны были флоту, а радиотелеграфисты! Четыре с половиной года прослужил я на Северном флоте.

В начале восьмидесятых про Северный флот говорили: «Там, где начинается Север, кончается устав». Годковщина на всем флоте тогда была более жестокой, чем дедовщина в армии, но особенно на Северном.

К счастью, когда я служил, этого совсем не было. Над молодыми матросами подтрунивали, разыгрывали их, но по-доброму. Старослужащие и тогда назывались годками, но ни разу я не видел, чтобы кто-то унижал молодого матроса. Тогда еще дорожили флотскими традициями, гордились, что не где-нибудь служат, а на флоте. Попробуй назови матроса солдатом - сразу схлопочешь.

На флоте у нас тоже драмкружок образовался. Служил я на крейсере. Первые два года радиотелеграфистом, потом наборщиком - выпускали мы корабельную газету. Набирали тогда вручную по буковке, как в начале века ленинскую «Искру»! О полете Гагарина я услышал как раз в типографии- радио включено было. Бросил верстатку, буквы разлетелись свинцовым дождем, в восторге вылетел на палубу, а там уж все, кто свободен от вахты. Хотелось куда-то бежать, лететь, да куда побежишь - море вокруг, корабль шел на Новую землю. Незабываемое ощущение праздника, счастья. Может быть, одно из самых сильных за всю мою жизнь.

Рассказы о сегодняшней армии приводят меня в смятение. Слушаю и думаю: что же случилось с государством, с людьми?

До Львова так и не доехал

- Что привело вас после службы в прекрасный город Псков, где вы живете уже почти полвека?

Последний год на флоте я был библиотекарем - сам формировал корабельную библиотеку, собирал книжки одну другой умнее. Пафоса поубавилось, пришло «разочарование» Мы ведь все со школьной скамьи немного Печорины - равнодушие к миру, скрещенные на груди руки, холодный взгляд. А тут и экзистенциализм в моду вошел. В Мурманске был маленький книжный магазин, а в нем иностранный отдел - порт ведь международный. Поляки одними из первых все переводили, и я выучил польский язык, чтобы читать Сартра и Камю. И после демобилизации, грешный человек, утащил домой «Критику буржуазных течений» Георга Менде и «Экзистенциализм и проблемы культуры» Пиамы Павловны Гайденко.

Выписывали мы на корабле журнал «Молодая гвардия» - молодые искали молодого журнала. Там постоянно печатался Владимир Николаевич Турбин - профессор МГУ, умница, эрудит. Его раздел так и назывался: «Комментирует Владимир Турбин» и был посвящен искусству, архитектуре, кинематографу - Владимир Николаевич знал всё и глядел за всеми искусствами сразу. Я написал ему письмо, мы стали переписываться, и он пригласил меня к себе на факультет.

После демобилизации я приехал прямо к нему, ночевал у него на Каланчевке, на продавленном диванчике. В первый же день он дал мне почитать книжку П. Н. Медведева «Формальный метод в литературоведении» (потом я узнаю, что написал ее Михаил Михайлович Бахтин). Книга была такой ослепительной красоты, такой глубины, что я понял: мне никогда не подняться до такой красоты мысли. И с каким тогда лицом при своем жалком знании и домашнем экзистенциализме я припрусь в Московский университет? В ту же ночь я сбежал с продавленного дивана и поехал в Петербург, тогда Ленинград. А оттуда во Львов - посмотреть хорошее барокко. Должен ведь старший матрос запаса знать, как выглядит настоящее барокко, высокие образцы! А они только во Львове.

Поехал, а в пути, в Пскове, поезд сломался, и объявили, что он там простоит часа четыре. Пойду, думаю, город пока посмотрю. Город понравился, я вспомнил, что у моего флотского товарища бабушка в Пскове живет, нашел ее и остался тут. На всю жизнь! Во Львове так и не был, до сих пор не знаю, как выглядят высокие львовские образцы. И не жалею об этом, потому что здесь вернулся в Церковь… В детстве меня родители водили в храм, даже первые детские воспоминания связаны с Рождественской службой - засыпаю от усталости, падаю, бухаюсь лбом об пол и просыпаюсь православным человеком.

Но потом был большой перерыв. Крестик всегда носил, но не на груди, чтоб не дразнить никого, а зашитый в карманчике. И в школе, и на флоте. В церковь иногда заглядывал, но больше из любопытства. А в Пскове естественным образом вернулся. Ты же уже начитанный человек, пишешь статейки о живописи, о театре, в Москве печатаешься - естественно, хочешь и о Церкви узнать больше, глубже понять ее значение в истории и культуре.

У нас здесь был владыка Иоанн (Разумов), в прошлом келейник . На Пасху он всегда служил в кафедральном соборе. Стою на первой после флота пасхальной службе. По окончании народ, как положено, идет к кресту, я тоже. А владыка меня обносит, прямо через мою голову дает крест следующей бабушке, словно меня и нет. Креста не дал. Ужас! На службу уже страшно идти. Но хожу, думаю…

На следующий год опять стою на Пасху в Троицком соборе, опять служит владыка Иоанн, и служит замечательно. После службы я уже на деревянных от страха ногах иду к кресту. Владыка внимательно смотрит: «Как зовут?». Я сказал, а он мне подает большущую служебную просфору: «На! И смотри у меня!».

Что, думаю, я «наслужил» такое на флоте, что надо было меня целый год удерживать от креста, зато потом жаловать просфорой «с митрополичьего плеча»? Понять-то не понял, но что-то услышал, и с тех пор уже не выхожу из храма. Даже когда работал в газете «Молодой ленинец», пел в церковном хоре. Сейчас на всенощной читаю Шестопсалмие, а на литургии - Апостол.

Что со своей жизнью сделал?

- В итоге вы все-таки закончили ВГИК, из которого сбежали в юности.

Ну, надо же было какое-то образование получить. В газете работаю - как без образования? Решил, раз пытался, попробовать еще раз в тот же ВГИК, но уже на киноведческий факультет. Поступил на заочный, закончил, работаю давно, оставил молодежную газету, в писательском Союзе состою, и тут мне заказывают книжку о Сергее Аполлинариевиче Герасимове. Вот, думаю, матушка-жизнь любит досматривать свои сюжеты - к Герасимову возвращает. Челябинское издательство заказывает - он оттуда родом. Бегу к Тамаре Федоровне Макаровой, не хватить ли, думаю, «Песней о буревестнике» по старой памяти? Жила она в высотке, где гостиница «Украина».

Договорились, прихожу, встречает Тамара Федоровна, за ней в прихожей фотография в полный рост, где Сергей Аполлинариевич в роли Льва Толстого, а она - Софьи Андреевны. У стариков честолюбие, как у мальчиков! Я улыбнулся про себя и говорю: «Софья Андреевна, я вам подарок привез, Помните, в 1904 году к вам приезжал такой критик - Стасов Владимир Владимирович, с мохнатой бородой? Смотрите, что этот подлец написал своему брату, когда вернулся из Ясной Поляны: „Слуги нечесаные, грязь в доме, ватерклозеты запущены. Есть ли в этом доме хозяйка?“».

Она меня чуть не выгнала - тоже вошла в роль. Только когда я сказал: «Тамара Федоровна, улыбнемся вместе», вспомнила, что она не Софья Андреевна! Но я сразу решил, что не буду писать книгу. Решил, как только увидел в прихожей огромный стеклянный шар аквариума, в котором оказались засушены все лепестки роз, когда-либо подаренных Тамаре Федоровне с начала её актерской карьеры. Мавзолей славы, некрополь! Я понял, что она будет водить моим пером и диктовать каждое слово, и отказался от книжки.

Это уже было позже, а в 1972 году я закончил ВГИК, получил диплом с отличием. Вместе с дипломами нам школьные аттестаты возвращали, там у меня одни тройки, а диплом с отличием. «Ну, парень, - говорят ребята, - был же нормальный мужик. Что со своей жизнью сделал!».

Я не раз потом слово в слово буду слышать это от . Он у себя в Овсянке огород завел, на который тащил из леса всё, что ему там нравилось - марьины коренья, стародубы, ветреницы - эта здоровая дикость лезла в огороды к соседям, грозила их урожаю. Соседки ругались. Приезжая к нему, я выпалывал все эти художества и приводил огород в порядок. А Виктор Петрович посмотрит вечером, непременно покачает головой и скажет Марье Семеновне: «Смотри, Маня, ничё у критика из рук не падат. Какой мужик мог бы выйти, какой крестьянин! Что со своей жизнью сделал?!». И махнет рукой.

Тоже мне писатель - мимо за пивом ходит

А как вы познакомились с Виктором Петровичем, с Валентином Григорьевичем Распутиным? Сначала читали их книги, писали о них?

С Виктором Петровичем очень трогательная история. Они же с Марьей Семеновной после войны тоже в Чусовом жили, мы с ними теперь все трое почетные граждане этого города. Он работал в газете «Чусовской рабочий». Вдруг в школе - я тогда в седьмом классе учился - устроили встречу с писателем Астафьевым. Он тогда первую книжку выпустил в Молотовском издательстве.

Мы с приятелем не собирались идти на встречу. А то я писателей не видал! Он в «Чусовском рабочем» работает, мимо за пивом ходит - тоже мне писатель! Но училки руки расставили - не прорвешься. Пришлось остаться. Я не слушал, чего там бухтит этот кривой мужик, прохихикали с приятелем всю встречу.

Потом расту, возвращаюсь с флота, сам работаю в газете, поступаю во ВГИК, заканчиваю, и периодически слышу: писатель Виктор Петрович Астафьев. Но не читаю его, хоть тресни. Он уже лауреат Государственной премии, а я все равно не читаю. Кого читать-то? Чусовского мужика, который мимо за пивом ходил?. Но в 1974 году он зовет на свое 50-летие псковского писателя Юрия Николаевича Куранова (замечательный писатель был, Царствие ему Небесное, тончайший стилист).

Юрий Николаевич говорит мне: «Старик, ладно, ты не хочешь читать писателя Астафьева, но хоть на Вологду посмотришь - интересный старый город!». Виктор Петрович тогда в Вологде жил. Ладно, думаю, поедем, на Вологду погляжу. Выходим из вагона, Виктор Петрович здоровается с Курановым, а единственным своим глазом смотрит на меня и спрашивает: «Не тебя ли это, брат, я видел году в сорок седьмом в Чусовом, собирающим окурки у железной дороги?».

Я стою перед ним такой, как сейчас, только не седой, а в классе был едва не самый маленький - на флоте вырос на целых 12 сантиметров. Как он мог узнать в мужике того пацана? Я онемел. Говорю Куранову: «Дайте мне немедленно почитать что-нибудь этого человека». Он мне дал рассказ «Ясным ли днем». И сейчас один из лучших русских рассказов. Стыдно сказать - я захлебнулся слезами - кто читал, знает, отчего в финале нельзя удержать слёз. Утром пришел к Виктору Петровичу, в ноги повалился: «Не погуби, кормилец! Со своей чусовской фанаберией мог такое имя пропустить». Он говорит: «Я еще лучше могу. Учить вас, дураков. Ты еще меня узнаешь». С той поры мы уже не разлучались, я каждый год приезжал к нему - сначала в Вологду, а потом в Овсянку, - писал предисловия ко всем его книгам и собраниям сочинений, кроме последнего.

С Валентином Григорьевичем было проще. Мне в Новосибирске заказали книжку о том же Викторе Петровиче, но потом вдруг передумали и заключили договор с другим автором, а меня спросили, не могу ли я написать о Валентине Распутине. Я уже тогда читал Валентина Григорьевича, любил его. Списались, договорились о встрече, и я приехал к нему в Иркутск. Это, кажется, в 1983 году было. С той поры тоже не разлучаемся

Сейчас уже только созваниваемся иногда. Раньше переписывались, но писать письма ему трудно - у него почерк не просто мелкий, а микробный. В его рукописную страницу входит 12 машинописных. Я его письма и рукописи только в четырехкратную лупу могу разглядеть, а правку - в шестикратную.

Когда я первый раз был у него дома и увидел его рукопись (что это рукопись, он мне объяснил, я бы в жизни не догадался), спросил, как у него со зрением. «А что со зрением? На той стороне Ангары читаю „куплю“, „сдается“, „продам“. Специально нарочного посылали - тот ехал на трамвае четыре остановки и оттуда махал, что все так и написано». А сейчас Валентин Григорьевич в очках…

А пишет все равно так же мелко. И письмо для него трудно, потому что для нас ему надо каждую букву увеличивать - все равно, что нам плакат написать.

Для меня его мельчайший на редкость аккуратный почерк символичен, я вижу в этом прямую связь с его пристальным вниманием и бережностью к человеку.

В фильме Мирошниченко у меня незавидная роль

Недавно вы вместе совершили путешествие по Ангаре, о котором Сергей Мирошниченко снял замечательный фильм «Река жизни».

У меня в этом фильме роль незавидная. Незадолго до этого у Валентина Григорьевича погибла дочь, может быть, самый близкий ему человек. Сердце его окаменело, а о съемках фильма уже договорились, и надо было ехать. Меня пригласили, чтобы я расшевелил Валентина Григорьевича. Уже не первый раз документалисты меня так использовали.

Когда в Красноярске снимали фильм про Астафьева «Жизнь на миру», тоже сначала не могли разговорить Виктора Петровича и позвали меня. Я там трещал, плясал, ходил колесом. Когда Виктор Петрович заговаривал, включалась камера. Позвали меня на премьеру, а там в конце титры: «В фильме снимались выдающийся писатель Виктор Астафьев и критик Валентин Курбатов». «Кто такой Курбатов?», - спрашивают после премьеры. Я отвечаю: «А видели там мужик рядом с Виктором Петровичем молчит и только головой на его речи убедительно кивает - видно, что понимает, о чем говорит великий писатель. Этот умный мужик и есть Курбатов».

Вот такую же роль мне предстояло «сыграть» и у Мирошниченко. Я согласился, чтобы Валентину Григорьевичу было полегче говорить. У него незадолго до съемок погибла дочь - самый близкий человек. А отменить уже было ничего нельзя. Вот и надо было быть рядом, шутить, смеяться, сводить с людьми. А как фильм увидел… Матушки мои! Прямо в кадре хожу, шучу, посмеиваюсь. Оказывается, режиссер увидел потом в материале возможность подчеркнуть печаль Валентина Григорьевича моей беспечностью - Пьеро и Арлекин. Я так и не смог досмотреть фильм от стыда.

А сюжет печален и прекрасен. Ангара ненаглядна, но красота уже больше ранила, чем восхищала, потому что скоро этой земле предстояла гибель. Где-то нас встречали хорошо, торопились рассказать Валентину Григорьевичу о своих бедах. А в Богучанах уже были строги, и начальство отказало в приеме. Не понравилась им наша задача рассказать о подступающей смерти. Валентин Григорьевич потом ходил к Путину на прием, но на положительный результат надеялся напрасно. Путин сказал: «Две следующие запланированные гидростанции, может, и, закроем, а эту, уж извините, Валентин Григорьевич, достроим». Земля, которую открывали первопроходцы и обустраивали столетие за столетием русские люди, вдруг оказалась нужна для китайской энергетики - на Китай будет работать Богучанская ГЭС.

Мы планировали продолжить съемки, пройти по Ангаре дальше, до Енисея, но умерла жена Валентина Григорьевича, и затея остановилась сама собой. Закончился фильм на Богучанском цикле. В этом году в издательстве Геннадия Сапронова должна выйти книга о той нашей поездке.

То, что мы видели, видеть было нельзя

- Сам Геннадий Сапронов, по-моему, скончался буквально через несколько дней после поездки?

Да, это было невыносимо. Хоть кричи. Мы после поездки много настроили планов. Только работай! Альбом надо было издавать, готовиться к продолжению экспедиции. Я только прилетел в Псков, звонит мне Сережа Элоян - художник, который оформлял все книги, изданные Геной, бывший вместе с нами в поездке: «Гена умер». Ни понять, ни принять этого было нельзя - только закричать. Он был моложе нас с Валентином Григорьевичем и внешне крепче, но, кажется, именно поэтому менее закален сердцем. Вот сердце и не выдержало, потому что то, что мы видели, видеть было нельзя - трехсотлетние села, запущенные, брошенные, обреченные на гибель избы, умирающая без человека земля. Страшная картина!

И всё вспоминались, вспоминались немногие годы нашей совместной работы. С большим трудом мне удалось свести их с Валентином Григорьевичем, потому что Гена некогда работал в «Комсомольской правде», а для Валентина Григорьевича это была каинова печать - «Комсомолка» и все, что с ней связано. Но я уговорил: «Давай встретимся, посидим вместе за столом, и ты поймешь, что делает сегодня Гена как издатель».

И Валентин Григорьевич увидел и принял то, что делал Гена и изменил свое отношение. Позднее Гена издал книги Распутина, как никто не издавал и не издаст. И Виктора Петровича, и Носова, Кондратьева, Быкова…

- Неужели такое издательство было неубыточным?

Да какое порядочное издательство сейчас неубыточно? Конечно, убыточно. Он тратил на него все, что заработал, торгуя железными дверями, за которыми мы все сегодня по России спрятались от самих себя. Он возил эти двери из Китая, организовал свой бизнес, и все, что зарабатывал, вкладывал в книгоиздательство. И нашу переписку с Астафьевым - «Крест бесконечный» - он издал, и книги Виктора Петровича, мой «Подорожник». А за книги Распутина он получал премии «Лучшая книга года», «Лучший издательский проект», но никакой прибыли это не приносило.

Савва Ямщиков - уникальное явление

А с Саввой Васильевичем Ямщиковым вы, наверное, в Пскове познакомились? Ведь это, по-моему, был его любимый город.

Да, Савва любил Псков, каждый год непременно приезжал сюда на месяц-другой. Познакомился я с ним году в 64 или в 65. Они с приехали выбирать натуру для «Андрея Рублева». Тарковский жил в гостинице «Октябрьская». Я тогда только устроился в «Молодой ленинец», фанаберии было полно - шутка сказать, журналист! Это сейчас ничего не значит, а тогда даже, помните, фильм был «Журналист». Кстати, фильм Сергея Аполлинариевича Герасимова.

Так вот, я со своей фанаберией стучусь в номер - не открывают. Заглянул в замочную скважину, а там ключ торчит. Я как дам ногой. Вылетает Тарковский с непарламентскими выражениями: «Ты кто, так и растак!». Говорю: «Пресса мы». Он понял, что с таким дураком лучше не спорить, и я взял у него интервью.

А на следующий день встретился с Саввой, и с тех пор мы тоже не разлучались. И поездили в разные годы в Ярославль, Кострому, Кологрив, Новгород, куда он приезжал хозяином. А потом с перестройкой он долго болел. Не от неё ли и заболел - куда было деться от стыда за происходящее. Все семь лет его болезни, я, приезжая в Москву, непременно звонил ему. Он никого не принимал, но одновременно обижался, что его забыли. Бывает, звоню, а он говорит: «Не приходи, старик, я не открою, зачем смотреть на развалину?». Не любил он себя в этом небоевом виде. Я говорю: «Сейчас возьму камень и докину до твоего шестого этажа, все окна перебью, если не откроешь». А уж когда приходишь к нему, вцепится, потом не уйдешь - столько всего ему надо было сказать.

Все семь лет болезни у него с одной стороны лежала газета «Завтра», с другой - «КоммерсантЪ», все каналы телевидения включены. Помню, навестили мы его с Валентином Григорьевичем, а когда вышли, Распутин говорит: «Почему ты говорил, что Савва болен? Это мы больные, а Савва, может быть, единственный здоровый человек в стране». Он ведь нам разложил политический пасьянс - куда надо убрать одного министра, куда поставить другого, что можно сделать в экономике, в тяжелой промышленности, в сельском хозяйстве, в реставрации, в искусстве. Он за всем следил, всем интересовался, за всё болел душой.

Когда он ожил, телефон в его руках не умолкал - ему отовсюду звонили, он звонил во все города, справлялся, что там и как. Савва - уникальное явление, редчайшее!

Еще после съемок «Рублева» они подружились с архимандритом Алипием, вместе открывали фрески Псково-Печерского монастыря, сейчас загороженные, словно похороненные со смертью отца Алипия. У отца архимандрита была большая коллекция картин, которую он, уступая Саввиной просьбе, завещал Русскому музею, а часть - нашему Псковскому музею.

Отец Алипий - открытый и остроумный

- Вы тоже знали отца Алипия?

Не так близко, как Савва, но даже интервью у него брал. Как ни странно, для «Молодого ленинца» - пропустили его, потому что речь шла о живописи, а не о Церкви. Жалко, не сохранил газету.

Отец Алипий был очень открытый человек и остроумный. Придешь к нему, непременно пытаешься снять фотографию, а он говорит: «Миленький, кто же так снимает? Дай мне камеру, покажу - я ведь художник!». Пойдет, нащелкает в монастыре. «А меня можешь не снимать, все равно ничего у тебя не выйдет». И действительно почти ни у кого ничего выходило.

Михаил Иванович Семенов рассказывал (в Пскове было два легендарных архитектора - Михаил Иванович Семенов и Всеволод Петрович Смирнов, - реставрировавших ; после работы отец Алипий угощал их коньячком, «переодетым» в чай с лимоном, в стаканах с подстаканниками), что порой отец Алипий наклонится к уху и скажет: «Насвисти мне, пожалуйста, „Песню Сольвейг“. Забыл, а душа просит».

И даже монастырь от закрытия он иногда спасал с юмором. Монастырь в хрущевскую пору много раз пытались закрыть. Вот однажды - он любил вспоминать эту историю - приходит начальник отдела культуры Анна Ивановна Медведева, а привратник Аввакум - дивный маленький старичок - говорит: «Не пущу. Звони - вот у ворот телефон, - а мне наместник запретил пускать начальство».

Она звонит: «Иван Михайлович, я с государственным поручением, у меня документ есть». А он говорит: «Матушка, ты прочитала, что на воротах написано?». А там было написано то ли «чума», то ли «холера». «Занёс какой-то дурачина, не знаю, кто. У нас же теперь монахи в отпуск ездят - такие монахи пошли. Мои дураки все равно в Царствии Небесном прописаны, а если с вами, не дай Бог, что случится, я ж перед Богом не оправдаюсь. Нет, нет, не пущу, и не стучите».

А сам на самолет и в Москву - отстаивать. Такой характер!

Помню, я, еще работая в «Молодом ленинце», привез в монастырь делегацию из ЦК комсомола, попросил благословения у отца Алипия показать им Святую гору. Он благословляет и сам с нами туда поднимается. Садимся в так называемую «антихристову беседку», где Петр Великий любил выкурить трубочку, и кто-то из дерзких молодых людей говорит: «Иван Михайлович, ну мы же с вами взрослые люди, вы же понимаете, что никакого Бога нет».

«И не говорите, - отвечает отец Алипий. - Для Бога нужна душа, а раз вы душу упразднили, какой может быть у вас Бог? И не ищите». Мгновенно срезал он таких острословов.

Служба отца Зинона была предстоянием

- Вы, я знаю, и с отцом Зиноном близко общались.

Да. Для меня это величайшее явление, хотя я всю жизнь в Церкви, видел много батюшек и владык, даже собирался книгу написать «Батюшки мои!», где были бы одновременно и ужас, и восхищение, потому что батюшки все разные.

В архимандрите Зиноне больше всего поражало даже не величие иконописца, но его служба. Хотя, приезжая в монастырь, я каждый день помогал ему на службе, иногда мы служили вдвоем - он совершал таинство Евхаристии, а я был и алтарником, и чтецом, и хором, - уже много раз слышал, как он служит и пещерном храме, и в Покровском, и в деревянной церкви Всех Святых на горе, но всякий раз казалось, что я впервые присутствую на Литургии. Словно в первый раз на твоих глазах совершается Тайная вечеря, и ты в ней участвуешь.

Понять это чудо нельзя. С тех пор, как он оставил своих учеников, а их в Пскове много, они разбрелись по разным храмам, но большинство собирается у отца Евгения Ковалева в храме Анастасии Узорешительницы. Собираются в тоске по литургической цельности.

Редко кто так служит. Владыка Иоанн (Разумов) так служил. служил мощно, целостно, напряженно, по возможности каждодневно. Еще - его службу я только в записи слышал, но меня эта запись сразила. Словами очень трудно передать, но понимаешь, что митрополит не позволял себе механического стояния, а каждую секунду именно предстоял пред Господом.

Вот и служба отца Зинона от начала до конца была предстоянием. Запретив его в служении, митрополит Евсевий лишил его самого дорогого - предстояния перед Богом при служении Литургии. А икона только тогда высока и подлинна, когда она создается в литургическом пространстве. Стоит из него выйти, икона отдает художеством, что мы видим по многим сегодняшним иконописцам «от художества». Фактически митрополит Евсевий выдергивал у отца Зинона кисть из руки, не понимая, что этого нельзя делать.

- А отца Павла Адельгейма вы хорошо знали?

Не скажу, что хорошо, но мы часто виделись, разговаривали обо всем на свете, время от времени я даже читал у него на всенощных бдениях канон. Я ведь долгие годы был прихожанином храма святителя Николая в Любятово, где настоятелем и сейчас отец Владимир Попов - они долгое время дружили. Отец Владимир - тоже живой человек. Иногда начнет проповедь: «Во имя Отца и Сына и Святого Духа! Козьма Прутков говорил…». Я только крякну, потом с улыбкой спрошу: «Кто у нас Козьма-то - святитель или преподобный?». Отец Владимир улыбнется, но не смутится, потому всегда и с таким началом выведет в высокую и спасительную сторону.

Так и отец Павел - на Димитриевскую родительскую субботу непременно прочтет с амвона блоковское «Поле Куликово», да так прочтет, что оно покажется священным текстом. Обычно для молодого священства редко соглашаются в одном сердце митрополит Филарет и Пушкин, и они их на книжных полках непременно разведут. А у отца Павла, отца Владимира, отца Алипия, отца Зинона соглашались.

Для них слово было свято во всех контекстах - и в евангельском, и в святоотеческом, и в высокой поэзии. Тем самым они возвращали поэтическому слову его Божественную небесную красоту. Ту красоту, которая есть в поздних стихах Александра Сергеевича. Да, в юности он написал «Гаврилиаду», но закончил свой творческий путь «Отцами пустынниками» - почти дословным переводом молитвы Ефрема Сирина. А «Странник»! Перечитайте и вы увидите, что это, может быть, самое христианское стихотворение в русской поэзии.

Когда чтение - мучение

- У вас никогда не было неприятностей из-за того, что ходите в храм?

Я этого не афишировал, а когда в 1972 году ушел из газеты, и вовсе стало спокойно - кому какое дело.

Стал зарабатывать внутренними рецензиями, пока Леонид Ефимович Пинский не объяснил мне… Это был замечательный шекспировед, прошедший лагеря и не сломленный - уже в шестидесятые и семидесятые он приходил на все политические процессы. Не выступал там, а просто сидел и слушал - свидетель. Его все судьи ненавидели!

Я во ВГИКе защищал диплом по козинцевским экранизациям «Гамлета» и «Короля Лира», а как раз незадолго до этого вышла книжка Леонида Ефимовича о Шекспире, и она мне очень помогла, расставила все в душе на место. Мы списались, я поблагодарил за книгу, мы встретились, стали общаться.

Он устраивал у себя дома выставки Анатолия Зверева, в прихожей у него лежали журналы «Посев», книги и журналы издательства Имка-Пресс - всё, что добралось до России из «диссидентства». Когда приходили из КГБ, а его как бывшего лагерника регулярно проверяли, он говорил: «Ребята, всё, что вам нужно, лежит здесь, а туда не суйтесь, не бесчинствуйте». И они не бесчинствовали - понимали, что всё, подлежащее изъятию, лежит в коридоре.

Так вот, Леонид Ефимович, узнав, что я ушел из газеты, спросил:

Чем же теперь занимаешься?.

Внутренние рецензии пишу. «Советский писатель», «Современник» присылают мне рукописи, я читаю и пишу заключения.

И сколько рукописей прочитал?

Кажется, 87.

А сколько благословил?

Семь или восемь.

Что же остальные?

Забыл, как страшный сон.

Не обольщайся. Ни одно дурное слово, прочитанное тобой, никуда из твоей генетики не денется. Оно исказит либо твою жизнь, либо жизнь твоих детей, внуков. Выйдет дурной кровью, где-нибудь обязательно проявится. Забудь! Лучше сдохнуть под забором.

И я пошел «подыхать под забором» - перестал писать такие рецензии. Сейчас опять готов всё бросить… Я входил в жюри «Национального бестселлера», премии имени Аполлона Григорьева, теперь вот в жюри «Ясной поляны» и все чаще вспоминаю при чтении часто разрушительных для души книг, что и правда лучше остаться без куска хлеба, но спасти остатки генетики.

В современной литературе, которую вы как член жюри постоянно читаете, нет, на ваш взгляд, ничего равного книгам Астафьева и Распутина?

Если говорить о стилистике, то многие сегодня пишут «лучше», чем Астафьев и Распутин. Виртуозы, «Набоковы». «Набоковых» много, Распутиных мало. Литература - зеркало жизни. Михаил Михайлович Бахтин чуть не в 22 года написал свою первую статью - «Искусство как ответственность». Он говорил об ответственности искусства перед человеком, а человека перед искусством.

Не нравится вам современное искусство - посмотрите в зеркало: не вы ли дали повод искусству сделаться столь невзрачным? А не нравится что-то в вашем лице, когда смотрите утром в зеркало, - вспомните, какую книжку вчера прочитали: не она ли исказила ваш лик? Это я, конечно, своими словами пересказываю, у Бахтина гораздо глубже написано, но суть его работы именно в том, что жизнь и искусство тесно взаимосвязаны. Легчает мир - легчает искусство.

Сегодня невозможно написать «Живи и помни» просто потому, что не найдешь Настену. Японская славистка - фамилию не помню, - которая переводила «Живи и помни» на японский язык, вскоре после этого крестилась в православие с именем Анастасия - так потряс ее русский характер, душевное величие Настены. Не найдете вы сегодня такой характер. Вглядитесь в девичьи лица! Многие из них прелестны, но глубины, которая по-настоящему красит человека, не видно. Есть ощущение какой-то фарфоровой пустоты.

И в Церкви… Перед висит громадный экран, Патриарх на экране говорит важные слова о спасении, но говорит в пустоту - мимо летят машины, люди бегут взад-вперед по своим делам, им некогда остановиться, вслушаться. Даже проповедь в телевизоре перестает быть глаголом от сердца к сердцу, а проповедь Патриарха, транслируемая на улицу, в поток машин и троллейбусов - это расточение слова, отнятие у него глубины. Перед амвоном человек может замереть, перед экраном на улице - нет.

Мы возвращаемся в обрядовое равнодушие

Раз заговорили про храм Христа Спасителя, нельзя не вспомнить еще одного вашего близкого друга - художника Юрия Селиверстова, который еще до воссоздания храма предлагал свой проект - памятник уничтоженному храму.

Очень жалко, что это так и осталось проектом. Уверен, что воплощение проекта Юрия Ивановича было бы для Русской Церкви во сто крат более значимо. Для тех, кто не слышал об этом проекте, напомню, что Юра предлагал золотую прорись храма Христа Спасителя в натуральную величину. Где-то в Америке у миллиардеров хранится кувуклия из храма Христа Спасителя. У Юры была мечта возвратить ее в Россию, поставить в этой прориси, и пусть бы шли над прихожанами дожди, падал снег, а люди стояли и молились хотя бы на Рождество и на Пасху. благословил этот проект - мы вместе с Юрой к нему ездили и показывали.

Если бы реализовали Юрин проект, мы бы поняли, что сделали с самими собой, с собственным сердцем, с собственным храмом. Когда стоишь под открытым небом, продуваемый всеми ветрами, хлещет дождь, сверкают молнии, и ты понимаешь, что сам отнял у себя право быть под Господним покровом!.. Это для многих стало бы глубоким потрясением, потрясением очищающим. А восстановив храм, мы сделали вид, что ничего не случилось. Как стоял храм Христа Спасителя, так и стоит.

Мы входим туда, не чувствуя ужаса совершившегося. Возвращаемся в обрядовое равнодушие, которое в 1917 году уже погубило Россию. Сонм новомучеников - следствие равнодушия Церкви, которая сама себя расточила до состояния, когда попы сидят под Фроловским мостом, режутся в карты, выпивают и ждут, не попросят ли их требу за деньги совершить. Святые новомученики своей кровью заплатили за это внутреннее разложение Церкви.

Не просто так народ отдалился от Церкви, не вдруг перестал быть богоносцем. «Что нынче невеселый, товарищ поп?» - пишет Блок в «Двенадцати». А Перов где взял сюжет для «Чаепития в Мытищах», «Крестного хода на Пасху»?. Сам придумал, чтобы похулить Церковь? Да будь это хула, его холсты изрезали бы ножами на первой же выставке. В том-то и беда, что это сюжеты из жизни, из реальной жизни дореволюционной России.

Сонм новомучеников должен нас образумить, но для этого надо хотя бы читать за каждой службой весь список - это, по-моему, минут 25 занимает. Звучало бы каждое имя за каждой литургией, и мы бы вдруг одумались, вспомнили, к чему приводит равнодушие, внешняя церковность без внутреннего горения, и не стали входить второй раз в ту же воду - воду равнодушия и формализма.

- Вы не планируете писать мемуары?

Несколько лет назад вышла моя книжка «Подорожник», может быть, вы слышали…

- Не только слышал, но и читал.

Вот этот жанр мне ближе - дать слово самим людям, с которыми встречался, показать их в письмах, автографах. Это мне и легче, и дороже, чем писать воспоминания. Нет, воспоминания - не мое.

- И прозу никогда не писали?

Даже не пытался, потому что знаю: критик, который переступает порог и уходит в прозу, чаще всего терпит поражение. Он знает, как надо писать, но при этом напишет очень посредственное художественное произведение.

- У Чудакова же получилось. Он, правда, литературовед, но все равно.

У Чудакова - да. Но его «Ложится мгла на старые ступени» не совсем художественное произведение - имена там изменены, но это скорее мемуары. Замечательные мемуары, и все равно это исключение, а не правило.

Заводы не восстановим, а духовное устроение вернуть можем

Вы, видимо, давно могли переехать в Москву, но не хотите, потому что любите свой город. У вас наверняка болит душа за русскую провинцию. Как ее возродить? Очевидно же, что нет будущего у страны, где все тянутся на заработки в мегаполис.

Не только в мегаполис, но и за рубеж. Дети многих наших крикунов-патриотов живут за границей. 70 лет мы жили за железным занавесом и теперь уже никак не можем наесться чужими краями. Ничего плохого в поездках по миру нет, но плохо, что мы запустили родную землю, на которой теперь только плач, крик и запустение. В Пскове на месте заводов банки, развлекательные центры, гипермаркеты.

Но восстанавливаются храмы, строятся новые, и я надеюсь, что они начнут работать в правильном направлении, то есть духовно просвещать и укреплять людей. В журнале «Лампада» я писал о своей мечте. Воскресным утром выезжаю в битком набитом автобусе в храм, а по дороге сначала выходят прихожане Успенского храма, потом Михаило-Архангельского, Никольского, последними - мы, прихожане храма Анастасии Узорешительницы, - и на конечную остановку - на вокзал - автобус приходит пустой. Стоит там, пока не кончится литургия, а потом по дороге собирает всех прихожан и возвращается переполненный.

Пока это только мечта, но уже немалое утешение, когда едешь на службу и слышишь - в Успенском звонят, - потом переехал мост - в Троицком, в Михаила Архангела. Звон наполняет город, постепенно его собирает, рано или поздно он нас разбудит, мы действительно встанем под колокольный звон, и тогда уже с нами ничего нельзя будет сделать. Другого пути спасения нет. Мы уже не восстановим заводы, но вернуть себе духовное устроение можем. А это куда более надежная защита, чем ракеты и прочее тяжелое вооружение.

Вручают в этом году государственные премии, лауреаты сплошь зенитчики и ракетчики, «Росатом» - название-то какое угрожающее, - а в конце выходит Валентин Григорьевич Распутин, и зал хлопает ему, как никому не хлопал. Интуитивно понимают люди, что не «Росатом» спасет Россию, а дух и свет. Вопрос только, захотим ли мы идти этим путем, предпочесть крест временному земному благополучию. На протяжении всей истории большинство предпочитало благополучие и сытость.

Беседовал Леонид Виноградов

Курбатов Валентин Яковлевич
Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).
Имя при рождении:

Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Псевдонимы:

Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Полное имя

Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Дата рождения:
Дата смерти:

Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Место смерти:

Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Гражданство:
Род деятельности:
Годы творчества:

с Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value). по Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Направление:

Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Жанр:

Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Язык произведений:
Дебют:

Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Премии:

Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Награды:
Подпись:

Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

[[Ошибка Lua в Модуль:Wikidata/Interproject на строке 17: attempt to index field "wikibase" (a nil value). |Произведения]] в Викитеке
Ошибка Lua в Модуль:Wikidata на строке 170: attempt to index field "wikibase" (a nil value).
Ошибка Lua в Модуль:CategoryForProfession на строке 52: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Валентин Яковлевич Курбатов (29 сентября 1939, г. Салаван, Ульяновская область, СССР) - литературный критик, литературовед, прозаик, член жюри литературной премии «Ясная Поляна» , член Союза писателей России.

Биография

Родился в семье путевых рабочих. В начале войны отец был призван в трудовую армию на Урал, а мать, оставшись одна, стала путевым обходчиком на железной дороге. После войны семья переезжает в г. Чусовой. После окончания школы в 1957 году Курбатов работает столяром на производственном комбинате. В 1959 году призван на службу во флот. Во время морской службы на Севере работает радиотелеграфистом, типографским наборщиком, библиотекарем корабельной библиотеки.

В 1962 год приезжает во Псков, где живет по настоящий момент. Работает сначала грузчиком на чулочной фабрике, потом корректором районной газеты «Ленинская Искра», литературным сотрудником газеты «Молодой Ленинец». В это же время поступает на факультет киноведения ВГИКа. Оканчивает его с отличием в 1972 году. С этого времени начинает писать рецензии и статьи, вести литературную деятельность и участвовать в литературных мероприятиях.

В 1978 году принят в Союз писателей. Академик Академии российской словесности (с 1997). Секретарь Союза писателей России (1994-1999), член правления Союза писателей России (с 1999). Член редколлегий журналов «Литературная учеба», «День и ночь», «Русская провинция», «Роман-газета», редсовета журнала «Роман-газета ХХI век», общественного совета журнала «Москва».

С 2005 по 2016 гг. член Правления Псковского регионального отделения СП РФ.

Входил в жюри премии им. Аполлона Григорьева, Большое жюри премии «Национальный бестселлер» (2001, 2002). Член жюри Премии «Ясная поляна».

В марте 2014 года подписал обращение деятелей культуры Российской Федерации в поддержку политики президента РФ В. В. Путина на Украине и в Крыму

Член Общественной палаты России (2006-2014)

Член Президентского Совета по культуре.

Награды и премии

О работе критиком

«Не знаю, почему, я все время стеснялся, когда меня представляли „критиком“. Все казалось, что занят чем-то другим, менее прикладным и сиюминутным. Ну, а теперь перечитал эти несколько статей и вижу, что „диагноз“ был верен. Как все критики я не доверял слову, рожденному одним чувством, одной интуицией, и потому не был поэтом. Как все критики, я не доверял чистой мысли, жалея приносить ей в жертву сопротивляющееся сердце, и потому не был философом. Как все критики, я торопился договорить предложения до точки, не оставляя ничего на догадку и сердечное сотворчество читателей, и потому не был прозаиком…»

Книги

  • Виктор Астафьев : Литературный портрет. - Новосибирск: Западно-Сибирское кн. изд-во, 1977.
  • Агин А. А. - М.: Художник РСФСР, 1979.
  • Миг и вечность: Размышления о творчестве В. Астафьева. - Красноярск: Кн. изд-во, 1983.
  • Михаил Пришвин : Жизнеописание идеи. - М.: Советский писатель,1986.
  • Евгений Широков : Портрет на фоне портрета. - Пермь: Кн. изд-во, 1987.
  • Хранители памяти. - М.: Роман-газета для юношества, 1992.
  • Валентин Распутин : Личность и творчество. - М.: Советский писатель, 1992.
  • Домовой: Семён Степанович Гейченко : письма и рассказы. - Псков: Курсив, 1996.
  • Юрий Селиверстов : судьба мысли и мысль судьбы. - Псков: Отчина, 1998.
  • Перед вечером, или Жизнь на полях. - Псков, 2003.
  • Крест бесконечный (переписка с В. П. Астафьевым.) - Иркутск: «Издатель Сапронов », 2003.
  • Уходящие острова (переписка с А. М. Борщаговским) - Иркутск: «Издатель Сапронов», 2005.
  • Подорожник. - Иркутск: «Издатель Сапронов», 2006.
  • Наше небесное Отечество. - Иркутск: «Издатель Сапронов», 2007.
  • Долги наши. - Иркутск: «Издатель Сапронов», 2007.
  • Нечаянный портрет. - Иркутск: «Издатель Сапронов», 2009.
  • Турция. Записки русского путешественника. - Санкт-Петербург: Амфора , 2009
  • Батюшки мои ("Вниду в дом Твой"). - Псков: ГП Псковской области "Дом печати", 2013

Напишите отзыв о статье "Курбатов, Валентин Яковлевич"

Ссылки

Примечания

Отрывок, характеризующий Курбатов, Валентин Яковлевич

– Наверное, ты права, – задумчиво произнесла я. – Оно и воевало не по земному. У него была какая-то другая, не земная сила.
– Девочки, милые, а когда мы куда-то пойдём? – вдруг послышался тоненький детский голосок.
Сконфуженная тем, что нас прервала, Майя, тем не менее, очень упорно смотрела прямо на нас своими большими кукольными глазами, и мне вдруг стало очень стыдно, что увлечённые своими проблемами, мы совершенно забыли, что с нами здесь находятся эти, насмерть уставшие, ждущие чей-нибудь помощи, до предела запуганные малыши...
– Ой, простите, мои хорошие, ну, конечно же, пойдём! – как можно радостнее воскликнула я и, уже обращаясь к Стелле, спросила: – Что будем делать? Попробуем пройти повыше?
Сделав защиту малышам, мы с любопытством ждали, что же предпримет наш «новоиспечённый» друг. А он, внимательно за нами наблюдая, очень легко сделал себе точно такую же защиту и теперь спокойно ждал, что же будет дальше. Мы со Стеллой довольно друг другу улыбнулись, понимая, что оказались в отношении него абсолютно правы, и что его место уж точно было не нижний Астрал... И, кто знал, может оно было даже выше, чем думали мы.
Как обычно, всё вокруг заискрилось и засверкало, и через несколько секунд мы оказались «втянутыми» на хорошо знакомый, гостеприимный и спокойный верхний «этаж». Было очень приятно вновь свободно вздохнуть, не боясь, что какая-то мерзость вдруг выскочит из-за угла и, шарахнув по голове, попытается нами «полакомиться». Мир опять был приветливым и светлым, но пока ещё грустным, так как мы понимали, что не так-то просто будет изгнать из сердца ту глубокую боль и печаль, что оставили, уходя, наши друзья... Они жили теперь только лишь в нашей памяти и в наших сердцах... Не имея возможности жить больше нигде. И я наивно дала себе слово, что буду помнить их всегда, тогда ещё не понимая, что память, какой бы прекрасной она не являлась, заполнится позже событиями проходящих лет, и уже не каждое лицо выплывет так же ярко, как мы помнили его сейчас, и понемногу, каждый, даже очень важный нам человек, начнёт исчезать в плотном тумане времени, иногда вообще не возвращаясь назад... Но тогда мне казалось, что это теперь уже навсегда, и что эта дикая боль не покинет меня навечно...
– Я что-то придумала! – уже по-старому радостно прошептала Стелла. – Мы можем сделать его счастливым!.. Надо только кое-кого здесь поискать!..
– Ты имеешь в виду его жену, что ли? У меня, признаться, тоже была такая мысль. А ты думаешь, это не рано?.. Может, дадим ему сперва здесь хотя бы освоиться?
– А ты бы не хотела на его месте увидеть их живыми?! – тут же возмутилась Стелла.
– Ты, как всегда, права, – улыбнулась подружке я.
Мы медленно «плыли» по серебристой дорожке, стараясь не тревожить чужую печаль и дать каждому насладиться покоем после всего пережитого в этот кошмарный день. Детишки потихонечку оживали, восторженно наблюдая проплывавшие мимо них дивные пейзажи. И только Арно явно был от нас всех очень далеко, блуждая в своей, возможно, очень счастливой памяти, вызвавшей на его утончённом, и таком красивом лице, удивительно тёплую и нежную улыбку...
– Вот видишь, он их наверняка очень сильно любил! А ты говоришь – рано!.. Ну, давай поищем! – никак не желала успокоиться Стелла.
– Ладно, пусть будет по твоему, – легко согласилась я, так как теперь уже и мне это казалось правильным.
– Скажите, Арно, а как выглядела ваша жена? – осторожно начала я. – Если вам не слишком больно об этом говорить, конечно же.
Он очень удивлённо взглянул мне в глаза, как бы спрашивая, откуда вообще мне известно, что у него была жена?..
– Так уж получилось, что мы увидели, но только самый конец... Это было так страшно! – тут же добавила Стелла.
Я испугалась, что переход из его дивных грёз в страшную реальность получился слишком жестоким, но «слово не птичка, вылетело – не поймаешь», менять что-то было поздно, и нам оставалось только ждать, захочет ли он отвечать. К моему большому удивлению, его лицо ещё больше осветилось счастьем, и он очень ласково ответил:
– О, она была настоящим ангелом!.. У неё были такие дивные светлые волосы!.. И глаза... Голубые и чистые, как роса... О, как жаль, что вы её не увидели, мою милую Мишель!..
– А у вас была ещё дочь? – осторожно спросила Стелла.
– Дочь? – удивлённо спросил Арно и, поняв, что мы видели, тут же добавил. – О, нет! Это была её сестра. Ей было всего шестнадцать лет...
В его глазах вдруг промелькнула такая пугающая, такая жуткая боль, что только сейчас я вдруг поняла, как сильно страдал этот несчастный человек!.. Возможно, не в силах перенести такую зверскую боль, он сознательно отгородил себя стеной их былого счастья, стараясь помнить только светлое прошлое и «стереть» из своей памяти весь ужас того последнего страшного дня, насколько позволяла ему это сделать его раненая и ослабевшая душа...
Мы попробовали найти Мишель – почему-то не получалось... Стелла удивлённо на меня уставилась и тихо спросила:
– А почему я не могу её найти, разве она и здесь погибла?..
Мне показалось, что нам что-то просто мешало отыскать её в этом «этаже» и я предложила Стелле посмотреть «повыше». Мы проскользнули мысленно на Ментал... и сразу её увидели... Она и вправду была удивительно красивой – светлой и чистой, как ручеёк. А по её плечам золотым плащом рассыпались длиннющие золотые волосы... Я никогда не видела таких длинных и таких красивых волос! Девушка была глубоко задумчивой и грустной, как и многие на «этажах», потерявшие свою любовь, своих родных, или просто потому, что были одни...
– Здравствуй, Мишель! – не теряя времени, тут же произнесла Стелла. – А мы тебе подарок приготовили!
Женщина удивлённо улыбнулась и ласково спросила:
– Кто вы, девочки?
Но ничего ей не ответив, Стелла мысленно позвала Арно...
Мне не суметь рассказать того, что принесла им эта встреча... Да и не нужно это. Такое счастье нельзя облачить в слова – они померкнут... Просто не было, наверное, в тот момент счастливее людей на всём свете, да и на всех «этажах»!.. И мы искренне радовались вместе с ними, не забывая тех, кому они были обязаны своим счастьем... Думаю, и малышка Мария, и наш добрый Светило, были бы очень счастливы, видя их сейчас, и зная, что не напрасно отдали за них свою жизнь...

Валентин Яковлевич КУРБАТОВ родился в 29 сентября 1939 года в г. Салаван Ульяновской области. Окончил отделение киноведения ВГИКа. Работал грузчиком, корректором в районной газете, корреспондентом областной молодежной газеты. Академик Академии российской словесности (1997). Секретарь Союза писателей России (1994-1999), член правления СП России (с 1999-го). Постоянный автор журнала «Москва». Член редколлегий журналов «Литературная учеба», «День и ночь», «Русская провинция», «Роман-газета», редсовета журнала «Роман-газета ХХI век» (с 1999-го), общественного совета журнала «Москва». Обладатель премии «Литературной газеты» (1987), журналов «Литературное обозрение», «Смена», «Урал», «НС» (1992), «ДН» (1998), еженедельника «Лит. Россия» (1997), администрации Псковской области, премии имени А. Прокофьева «Ладога» (2001). Живет в Пскове.

Валентин Курбатов: Автобиография

Как это Александр Сергеевич в «Капитанской-то дочке» писал: «Когда еще матушка была мною брюхата, я уже был записан сержантом в Семеновский полк». Ну, да иные дни, иные сословия - и все по-другому. Когда матушка собиралась рожать меня, я отчего-то упрямился – видать, в сержанты хотел: война уж была на горизонте – шел 39-й год. И уж акушерка искричалась вся: «Корову пора встречать – вечер уже, а она тут…». И матушка уж устала, а рожала дома в будке путевого обходчика, где мы тогда жили. Ну и я, наконец, устыдился – и матушку жалко, и акушерку: кто корову-то встретит? И только явился, как вспыхнула проводка – сентябрь, дожди, всё на живую нитку. Слава Богу, тут явился отец, увидел, хватил топором по проводу, лампочка взорвалась, я заорал и начал жить.

Валентин Яковлевич КУРБАТОВ: интервью

«НАС РАЗБУДИТ КОЛОКОЛЬНЫЙ ЗВОН»

До шести лет - погреб, куда вынужденно перебралась семья - дом у них отобрали. Потом - барак в городе Чусовом на Урале. Простая рабочая семья, отец неграмотный, книг в доме нет, да и купить их не на что. Именно таким было детство замечательного литературного критика и оригинального мыслителя Валентина Курбатова. Мы встретились с Валентином Яковлевичем в его родном Пскове у комовского памятника Пушкину и Арине Родионовне. Место встречи и подсказало первый вопрос.

Валентин Курбатов родился в 1939 году в поселке Старый Салаван Ульяновской области. После войны семья переехала на Урал. Окончил школу в 1957 году, работал столяром, служил на Северном флоте. С 1964 года живет в Пскове. Работал в молодежной газете, в 1972 году окончил киноведческий факультет ВГИКа. В 1978 году принят в Союз писателей СССР. Лауреат премии им. Л. Н. Толстого, Горьковской (2009) и Новой Пушкинской (2010) премий.

До шести лет жил в землянке

Валентин Яковлевич, а у вас в детстве была своя Арина Родионовна?
- Моей Ариной Родионовной была мама, Василиса Петровна, удивительный, светлый человек. Она закончила всего два класса, две группы, как тогда называлось, в деревне. Но при этом писала стихи, очень смешные и трогательные. Наверное, мне Господь отдал остаток того дара, которым щедро наделил маму. Я занимаюсь тем, чем должна была заниматься она. Получи она вовремя образование, она могла бы стать и литератором, и художником, и музыкантом.

Мы жили тогда в Ульяновской области. Дедушку, Петра Вонифатьевича, раскулачили. У него было 11 детей, и все они работали на себя, на свою семью, жили в тесноте, большинство детей спали на полу. Из деревни его не выселили (совесть все-таки оставалась), но дом отобрали, и дедушка переселился в погреб на дворе, где летом хранят продукты - так называемый ледник. Сделал глубже, прорубил окошко, поставил печку и прожил там до своей кончины. Раскулачили его в 1928 году, а умер он в 1962. И я до шести лет жил с ним, с мамой и с братом в этой землянке.

Мама работала путевым обходчиком, а в Чусовом, куда мы переехали после войны, - мотористом на водокачке. Работала она всегда на износ - дадут работу на неделю, а она норовит сделать ее за день. Её водокачка не раз получала переходящее красное знамя. Первый раз мама несла его через весь город из горисполкома на водокачку. Оно же переходящее, вот она и прошла всю главную улицу, держа над собой тяжелое знамя.

- Почему вы переехали в Чусовой?
- Там работал отец. Когда началась война, его по состоянию здоровья не взяли на фронт, а мобилизовали в трудовую армию и направили в город Чусовой Молотовской области (теперь Пермский край) строить металлургический завод. После войны мы поехали к нему. Жил он в бараке, в так называемом «Доме холостых» в шестиметровой комнате, где также жили хозяин с хозяйкой, а когда приехали мы с мамой и братом, то мы первое время жили в этой комнатенке вшестером - как это было возможно, сейчас мне не хватает воображения представить.

Отец был совсем неграмотным, мама со своими двумя группами сельской школы читала, но не очень бойко. Первые книжки в доме появились, когда я пошел в школу, и, по-моему, вся книжная полка состояла из учебников - не на что было купить что-то еще. У одного моего товарища родители выписывали журнал «Огонек», у другого - «Крокодил», и я так гордился, что знаком с двумя интеллигентными людьми в городе - такие журналы у них дома есть!

Хотел в артисты, а попал в матросы

А когда вы почувствовали любовь к чтению, желание читать не только по программе, но проводить за книгой все свободное время?
- Даже не знаю, как это случилось. Видимо, наш брат бессознательно чувствует, что отстает от какого-то «уровня» и норовит догнать. Это желание быть поумнее себя привело меня в драматический кружок. И там уж было неловко отставать. Горького прочитал в школьной библиотеке томов 15, Тургенева - всего. С тех пор боюсь перечитывать «Клару Милич» - огромное впечатление эта повесть произвела на меня. Как и «Мальва» Горького. Сюжет уже подзабыл, но помню, что сердце разрывалось от восторга.

Еще я был диктором нашего школьного радио, писал заметки в школьную газету, а потом мы и журнал свой создали. Тогда в школах часто делались рукописные журналы! Но намеревался я быть не литератором, а артистом. Драмкружок и школьное радио укрепили меня в этом желании. Так бы сразу и кинулся поступать в 1957 по окончании школы, но тогда как раз Никита Сергеевич запретил принимать в вузы прямо со школьной скамьи - пусть, мол, поработает выпускник год-другой на производстве, поймет, чего хочет. И я два года работал столяром в тресте, и сейчас у меня в военном билете в графе «гражданская специальность» написано через дефис: «столяр-киновед-редактор». Мало у кого найдете такую запись!

Ну, а в 1959 году я поступал во ВГИК. На актерский факультет, на курс, который тогда набирали Сергей Аполлинариевич Герасимов и Тамара Федоровна Макарова. Читал я, конечно, Горького - «Песню о Буревестнике». Куда тогда без пафоса? Читал громко, решительно, а Сергей Аполлинариевич кривится: «Разорался тут про какую-то птицу! Встань там, у косяка, изобрази, что ты видишь всё это: море, птицу летающую. Притворись!». Я «притворился», всё получилось. Потом спел, сплясал матросский танец, и мне предложили прийти сразу на третий тур. Это на меня произвело такое ошеломляющее впечатление, что я смутился, забрал документы и больше на экзамены не пошел.

Отправился на биржу актеров - была тогда такая в Бауманском саду. На скамеечках сидели режиссеры, а мимо ходили актеры, небрежно помахивая фотографиями, где они были сняты в роли Гамлета, Ромео, короля Лира. А у меня не было ничего, кроме порывистости и ослепительной синевы пиджака, который я взял напрокат у товарища в институтском общежитии. Однако и меня пригласили на просмотр - режиссер Купецкий из театра Балтийского флота отвел меня в сторону и спросил: «Что можешь?». Я прочитал басню. И готов был и сплясать, но ему было довольно: «Ну всё, пока возьмем на выхода».

Счастливый я лечу домой, в Чусовой, доложить руководительнице нашего драмкружка Кларе Афиногеновне Мартинелли, что начну «на выходах», а потом как пойдет карьера… Но дома меня ждала повестка из военкомата - не артисты нужны были флоту, а радиотелеграфисты! Четыре с половиной года прослужил я на Северном флоте.

В начале восьмидесятых про Северный флот говорили: «Там, где начинается Север, кончается устав». Годковщина на всем флоте тогда была более жестокой, чем дедовщина в армии, но особенно на Северном.
- К счастью, когда я служил, этого совсем не было. Над молодыми матросами подтрунивали, разыгрывали их, но по-доброму. Старослужащие и тогда назывались годками, но ни разу я не видел, чтобы кто-то унижал молодого матроса. Тогда еще дорожили флотскими традициями, гордились, что не где-нибудь служат, а на флоте. Попробуй назови матроса солдатом - сразу схлопочешь.

На флоте у нас тоже драмкружок образовался. Служил я на крейсере. Первые два года радиотелеграфистом, потом наборщиком - выпускали мы корабельную газету. Набирали тогда вручную по буковке, как в начале века ленинскую «Искру»! О полете Гагарина я услышал как раз в типографии- радио включено было. Бросил верстатку, буквы разлетелись свинцовым дождем, в восторге вылетел на палубу, а там уж все, кто свободен от вахты. Хотелось куда-то бежать, лететь, да куда побежишь — море вокруг, корабль шел на Новую землю. Незабываемое ощущение праздника, счастья. Может быть, одно из самых сильных за всю мою жизнь.

Рассказы о сегодняшней армии приводят меня в смятение. Слушаю и думаю: что же случилось с государством, с людьми?

До Львова так и не доехал

- Что привело вас после службы в прекрасный город Псков, где вы живете уже почти полвека?
- Последний год на флоте я был библиотекарем - сам формировал корабельную библиотеку, собирал книжки одну другой умнее. Пафоса поубавилось, пришло «разочарование» Мы ведь все со школьной скамьи немного Печорины - равнодушие к миру, скрещенные на груди руки, холодный взгляд. А тут и экзистенциализм в моду вошел. В Мурманске был маленький книжный магазин, а в нем иностранный отдел - порт ведь международный. Поляки одними из первых все переводили, и я выучил польский язык, чтобы читать Сартра и Камю. И после демобилизации, грешный человек, утащил домой «Критику буржуазных течений» Георга Менде и «Экзистенциализм и проблемы культуры» Пиамы Павловны Гайденко.

Выписывали мы на корабле журнал «Молодая гвардия» - молодые искали молодого журнала. Там постоянно печатался Владимир Николаевич Турбин - профессор МГУ, умница, эрудит. Его раздел так и назывался: «Комментирует Владимир Турбин» и был посвящен искусству, архитектуре, кинематографу - Владимир Николаевич знал всё и глядел за всеми искусствами сразу. Я написал ему письмо, мы стали переписываться, и он пригласил меня к себе на факультет.

После демобилизации я приехал прямо к нему, ночевал у него на Каланчевке, на продавленном диванчике. В первый же день он дал мне почитать книжку П. Н. Медведева «Формальный метод в литературоведении» (потом я узнаю, что написал ее Михаил Михайлович Бахтин). Книга была такой ослепительной красоты, такой глубины, что я понял: мне никогда не подняться до такой красоты мысли. И с каким тогда лицом при своем жалком знании и домашнем экзистенциализме я припрусь в Московский университет? В ту же ночь я сбежал с продавленного дивана и поехал в Петербург, тогда Ленинград. А оттуда во Львов - посмотреть хорошее барокко. Должен ведь старший матрос запаса знать, как выглядит настоящее барокко, высокие образцы! А они только во Львове.

Поехал, а в пути, в Пскове, поезд сломался, и объявили, что он там простоит часа четыре. Пойду, думаю, город пока посмотрю. Город понравился, я вспомнил, что у моего флотского товарища бабушка в Пскове живет, нашел ее и остался тут. На всю жизнь! Во Львове так и не был, до сих пор не знаю, как выглядят высокие львовские образцы. И не жалею об этом, потому что здесь вернулся в Церковь… В детстве меня родители водили в храм, даже первые детские воспоминания связаны с Рождественской службой - засыпаю от усталости, падаю, бухаюсь лбом об пол и просыпаюсь православным человеком.

Но потом был большой перерыв. Крестик всегда носил, но не на груди, чтоб не дразнить никого, а зашитый в карманчике. И в школе, и на флоте. В церковь иногда заглядывал, но больше из любопытства. А в Пскове естественным образом вернулся. Ты же уже начитанный человек, пишешь статейки о живописи, о театре, в Москве печатаешься - естественно, хочешь и о Церкви узнать больше, глубже понять ее значение в истории и культуре.

У нас здесь был владыка Иоанн (Разумов), в прошлом келейник Сергия (Страгородского). На Пасху он всегда служил в кафедральном соборе. Стою на первой после флота пасхальной службе. По окончании народ, как положено, идет к кресту, я тоже. А владыка меня обносит, прямо через мою голову дает крест следующей бабушке, словно меня и нет. Креста не дал. Ужас! На службу уже страшно идти. Но хожу, думаю…

На следующий год опять стою на Пасху в Троицком соборе, опять служит владыка Иоанн, и служит замечательно. После службы я уже на деревянных от страха ногах иду к кресту. Владыка внимательно смотрит: «Как зовут?». Я сказал, а он мне подает большущую служебную просфору: «На! И смотри у меня!».

Что, думаю, я «наслужил» такое на флоте, что надо было меня целый год удерживать от креста, зато потом жаловать просфорой «с митрополичьего плеча»? Понять-то не понял, но что-то услышал, и с тех пор уже не выхожу из храма. Даже когда работал в газете «Молодой ленинец», пел в церковном хоре. Сейчас на всенощной читаю Шестопсалмие, а на литургии - Апостол.

Что со своей жизнью сделал?

В итоге вы все-таки закончили ВГИК, из которого сбежали в юности.
- Ну, надо же было какое-то образование получить. В газете работаю - как без образования? Решил, раз пытался, попробовать еще раз в тот же ВГИК, но уже на киноведческий факультет. Поступил на заочный, закончил, работаю давно, оставил молодежную газету, в писательском Союзе состою, и тут мне заказывают книжку о Сергее Аполлинариевиче Герасимове. Вот, думаю, матушка-жизнь любит досматривать свои сюжеты - к Герасимову возвращает. Челябинское издательство заказывает - он оттуда родом. Бегу к Тамаре Федоровне Макаровой, не хватить ли, думаю, «Песней о буревестнике» по старой памяти? Жила она в высотке, где гостиница «Украина».

Договорились, прихожу, встречает Тамара Федоровна, за ней в прихожей фотография в полный рост, где Сергей Аполлинариевич в роли Льва Толстого, а она - Софьи Андреевны. У стариков честолюбие, как у мальчиков! Я улыбнулся про себя и говорю: «Софья Андреевна, я вам подарок привез, Помните, в 1904 году к вам приезжал такой критик - Стасов Владимир Владимирович, с мохнатой бородой? Смотрите, что этот подлец написал своему брату, когда вернулся из Ясной Поляны: „Слуги нечесаные, грязь в доме, ватерклозеты запущены. Есть ли в этом доме хозяйка?“».

Она меня чуть не выгнала - тоже вошла в роль. Только когда я сказал: «Тамара Федоровна, улыбнемся вместе», вспомнила, что она не Софья Андреевна! Но я сразу решил, что не буду писать книгу. Решил, как только увидел в прихожей огромный стеклянный шар аквариума, в котором оказались засушены все лепестки роз, когда-либо подаренных Тамаре Федоровне с начала её актерской карьеры. Мавзолей славы, некрополь! Я понял, что она будет водить моим пером и диктовать каждое слово, и отказался от книжки.

Это уже было позже, а в 1972 году я закончил ВГИК, получил диплом с отличием. Вместе с дипломами нам школьные аттестаты возвращали, там у меня одни тройки, а диплом с отличием. «Ну, парень, — говорят ребята, — был же нормальный мужик. Что со своей жизнью сделал!».

Я не раз потом слово в слово буду слышать это от Виктора Петровича Астафьева. Он у себя в Овсянке огород завел, на который тащил из леса всё, что ему там нравилось - марьины коренья, стародубы, ветреницы - эта здоровая дикость лезла в огороды к соседям, грозила их урожаю. Соседки ругались. Приезжая к нему, я выпалывал все эти художества и приводил огород в порядок. А Виктор Петрович посмотрит вечером, непременно покачает головой и скажет Марье Семеновне: «Смотри, Маня, ничё у критика из рук не падат. Какой мужик мог бы выйти, какой крестьянин! Что со своей жизнью сделал?!». И махнет рукой.

Тоже мне писатель - мимо за пивом ходит

А как вы познакомились с Виктором Петровичем, с Валентином Григорьевичем Распутиным? Сначала читали их книги, писали о них?
- С Виктором Петровичем очень трогательная история. Они же с Марьей Семеновной после войны тоже в Чусовом жили, мы с ними теперь все трое почетные граждане этого города. Он работал в газете «Чусовской рабочий». Вдруг в школе - я тогда в седьмом классе учился - устроили встречу с писателем Астафьевым. Он тогда первую книжку выпустил в Молотовском издательстве.

Мы с приятелем не собирались идти на встречу. А то я писателей не видал! Он в «Чусовском рабочем» работает, мимо за пивом ходит - тоже мне писатель! Но училки руки расставили - не прорвешься. Пришлось остаться. Я не слушал, чего там бухтит этот кривой мужик, прохихикали с приятелем всю встречу.

Потом расту, возвращаюсь с флота, сам работаю в газете, поступаю во ВГИК, заканчиваю, и периодически слышу: писатель Виктор Петрович Астафьев. Но не читаю его, хоть тресни. Он уже лауреат Государственной премии, а я все равно не читаю. Кого читать-то? Чусовского мужика, который мимо за пивом ходил? Но в 1974 году он зовет на свое 50-летие псковского писателя Юрия Николаевича Куранова (замечательный писатель был, Царствие ему Небесное, тончайший стилист).

Юрий Николаевич говорит мне: «Старик, ладно, ты не хочешь читать писателя Астафьева, но хоть на Вологду посмотришь - интересный старый город!». Виктор Петрович тогда в Вологде жил. Ладно, думаю, поедем, на Вологду погляжу. Выходим из вагона, Виктор Петрович здоровается с Курановым, а единственным своим глазом смотрит на меня и спрашивает: «Не тебя ли это, брат, я видел году в сорок седьмом в Чусовом, собирающим окурки у железной дороги?».

Я стою перед ним такой, как сейчас, только не седой, а в классе был едва не самый маленький - на флоте вырос на целых 12 сантиметров. Как он мог узнать в мужике того пацана? Я онемел. Говорю Куранову: «Дайте мне немедленно почитать что-нибудь этого человека». Он мне дал рассказ «Ясным ли днем». И сейчас один из лучших русских рассказов. Стыдно сказать - я захлебнулся слезами — кто читал, знает, отчего в финале нельзя удержать слёз. Утром пришел к Виктору Петровичу, в ноги повалился: «Не погуби, кормилец! Со своей чусовской фанаберией мог такое имя пропустить». Он говорит: «Я еще лучше могу. Учить вас, дураков. Ты еще меня узнаешь». С той поры мы уже не разлучались, я каждый год приезжал к нему - сначала в Вологду, а потом в Овсянку, - писал предисловия ко всем его книгам и собраниям сочинений, кроме последнего.

С Валентином Григорьевичем было проще. Мне в Новосибирске заказали книжку о том же Викторе Петровиче, но потом вдруг передумали и заключили договор с другим автором, а меня спросили, не могу ли я написать о Валентине Распутине. Я уже тогда читал Валентина Григорьевича, любил его. Списались, договорились о встрече, и я приехал к нему в Иркутск. Это, кажется, в 1983 году было. С той поры тоже не разлучаемся

Сейчас уже только созваниваемся иногда. Раньше переписывались, но писать письма ему трудно - у него почерк не просто мелкий, а микробный. В его рукописную страницу входит 12 машинописных. Я его письма и рукописи только в четырехкратную лупу могу разглядеть, а правку - в шестикратную.

Когда я первый раз был у него дома и увидел его рукопись (что это рукопись, он мне объяснил, я бы в жизни не догадался), спросил, как у него со зрением. «А что со зрением? На той стороне Ангары читаю „куплю“, „сдается“, „продам“. Специально нарочного посылали - тот ехал на трамвае четыре остановки и оттуда махал, что все так и написано». А сейчас Валентин Григорьевич в очках…

А пишет все равно так же мелко. И письмо для него трудно, потому что для нас ему надо каждую букву увеличивать - все равно, что нам плакат написать.

Для меня его мельчайший на редкость аккуратный почерк символичен, я вижу в этом прямую связь с его пристальным вниманием и бережностью к человеку.
В фильме Мирошниченко у меня незавидная роль

Недавно вы вместе совершили путешествие по Ангаре, о котором Сергей Мирошниченко снял замечательный фильм «Река жизни».
- У меня в этом фильме роль незавидная. Незадолго до этого у Валентина Григорьевича погибла дочь, может быть, самый близкий ему человек. Сердце его окаменело, а о съемках фильма уже договорились, и надо было ехать. Меня пригласили, чтобы я расшевелил Валентина Григорьевича. Уже не первый раз документалисты меня так использовали.

Когда в Красноярске снимали фильм про Астафьева «Жизнь на миру», тоже сначала не могли разговорить Виктора Петровича и позвали меня. Я там трещал, плясал, ходил колесом. Когда Виктор Петрович заговаривал, включалась камера. Позвали меня на премьеру, а там в конце титры: «В фильме снимались выдающийся писатель Виктор Астафьев и критик Валентин Курбатов». «Кто такой Курбатов?», - спрашивают после премьеры. Я отвечаю: «А видели там мужик рядом с Виктором Петровичем молчит и только головой на его речи убедительно кивает — видно, что понимает, о чем говорит великий писатель. Этот умный мужик и есть Курбатов».

Вот такую же роль мне предстояло «сыграть» и у Мирошниченко. Я согласился, чтобы Валентину Григорьевичу было полегче говорить. У него незадолго до съемок погибла дочь — самый близкий человек. А отменить уже было ничего нельзя. Вот и надо было быть рядом, шутить, смеяться, сводить с людьми. А как фильм увидел… Матушки мои! Прямо в кадре хожу, шучу, посмеиваюсь. Оказывается, режиссер увидел потом в материале возможность подчеркнуть печаль Валентина Григорьевича моей беспечностью - Пьеро и Арлекин. Я так и не смог досмотреть фильм от стыда.

А сюжет печален и прекрасен. Ангара ненаглядна, но красота уже больше ранила, чем восхищала, потому что скоро этой земле предстояла гибель. Где-то нас встречали хорошо, торопились рассказать Валентину Григорьевичу о своих бедах. А в Богучанах уже были строги, и начальство отказало в приеме. Не понравилась им наша задача рассказать о подступающей смерти. Валентин Григорьевич потом ходил к Путину на прием, но на положительный результат надеялся напрасно. Путин сказал: «Две следующие запланированные гидростанции, может, и, закроем, а эту, уж извините, Валентин Григорьевич, достроим». Земля, которую открывали первопроходцы и обустраивали столетие за столетием русские люди, вдруг оказалась нужна для китайской энергетики — на Китай будет работать Богучанская ГЭС.

Мы планировали продолжить съемки, пройти по Ангаре дальше, до Енисея, но умерла жена Валентина Григорьевича, и затея остановилась сама собой. Закончился фильм на Богучанском цикле. В этом году в издательстве Геннадия Сапронова должна выйти книга о той нашей поездке.

То, что мы видели, видеть было нельзя

Сам Геннадий Сапронов, по-моему, скончался буквально через несколько дней после поездки?
- Да, это было невыносимо. Хоть кричи. Мы после поездки много настроили планов. Только работай! Альбом надо было издавать, готовиться к продолжению экспедиции. Я только прилетел в Псков, звонит мне Сережа Элоян - художник, который оформлял все книги, изданные Геной, бывший вместе с нами в поездке: «Гена умер». Ни понять, ни принять этого было нельзя — только закричать. Он был моложе нас с Валентином Григорьевичем и внешне крепче, но, кажется, именно поэтому менее закален сердцем. Вот сердце и не выдержало, потому что то, что мы видели, видеть было нельзя - трехсотлетние села, запущенные, брошенные, обреченные на гибель избы, умирающая без человека земля. Страшная картина!

И всё вспоминались, вспоминались немногие годы нашей совместной работы. С большим трудом мне удалось свести их с Валентином Григорьевичем, потому что Гена некогда работал в «Комсомольской правде», а для Валентина Григорьевича это была каинова печать - «Комсомолка» и все, что с ней связано. Но я уговорил: «Давай встретимся, посидим вместе за столом, и ты поймешь, что делает сегодня Гена как издатель».

И Валентин Григорьевич увидел и принял то, что делал Гена и изменил свое отношение. Позднее Гена издал книги Распутина, как никто не издавал и не издаст. И Виктора Петровича, и Носова, Кондратьева, Быкова…

- Неужели такое издательство было неубыточным?
- Да какое порядочное издательство сейчас неубыточно? Конечно, убыточно. Он тратил на него все, что заработал, торгуя железными дверями, за которыми мы все сегодня по России спрятались от самих себя. Он возил эти двери из Китая, организовал свой бизнес, и все, что зарабатывал, вкладывал в книгоиздательство. И нашу переписку с Астафьевым - «Крест бесконечный» - он издал, и книги Виктора Петровича, мой «Подорожник». А за книги Распутина он получал премии «Лучшая книга года», «Лучший издательский проект», но никакой прибыли это не приносило.

Савва Ямщиков - уникальное явление

А с Саввой Васильевичем Ямщиковым вы, наверное, в Пскове познакомились? Ведь это, по-моему, был его любимый город.
- Да, Савва любил Псков, каждый год непременно приезжал сюда на месяц-другой. Познакомился я с ним году в 64 или в 65. Они с Андреем Тарковским приехали выбирать натуру для «Андрея Рублева». Тарковский жил в гостинице «Октябрьская». Я тогда только устроился в «Молодой ленинец», фанаберии было полно - шутка сказать, журналист! Это сейчас ничего не значит, а тогда даже, помните, фильм был «Журналист». Кстати, фильм Сергея Аполлинариевича Герасимова.

Так вот, я со своей фанаберией стучусь в номер - не открывают. Заглянул в замочную скважину, а там ключ торчит. Я как дам ногой. Вылетает Тарковский с непарламентскими выражениями: «Ты кто, так и растак!». Говорю: «Пресса мы». Он понял, что с таким дураком лучше не спорить, и я взял у него интервью.

А на следующий день встретился с Саввой, и с тех пор мы тоже не разлучались. И поездили в разные годы в Ярославль, Кострому, Кологрив, Новгород, куда он приезжал хозяином. А потом с перестройкой он долго болел. Не от неё ли и заболел - куда было деться от стыда за происходящее. Все семь лет его болезни, я, приезжая в Москву, непременно звонил ему. Он никого не принимал, но одновременно обижался, что его забыли. Бывает, звоню, а он говорит: «Не приходи, старик, я не открою, зачем смотреть на развалину?». Не любил он себя в этом небоевом виде. Я говорю: «Сейчас возьму камень и докину до твоего шестого этажа, все окна перебью, если не откроешь». А уж когда приходишь к нему, вцепится, потом не уйдешь - столько всего ему надо было сказать.

Все семь лет болезни у него с одной стороны лежала газета «Завтра», с другой - «КоммерсантЪ», все каналы телевидения включены. Помню, навестили мы его с Валентином Григорьевичем, а когда вышли, Распутин говорит: «Почему ты говорил, что Савва болен? Это мы больные, а Савва, может быть, единственный здоровый человек в стране». Он ведь нам разложил политический пасьянс — куда надо убрать одного министра, куда поставить другого, что можно сделать в экономике, в тяжелой промышленности, в сельском хозяйстве, в реставрации, в искусстве. Он за всем следил, всем интересовался, за всё болел душой.

Когда он ожил, телефон в его руках не умолкал - ему отовсюду звонили, он звонил во все города, справлялся, что там и как. Савва - уникальное явление, редчайшее!

Еще после съемок «Рублева» они подружились с архимандритом Алипием, вместе открывали фрески Псково-Печерского монастыря, сейчас загороженные, словно похороненные со смертью отца Алипия. У отца архимандрита была большая коллекция картин, которую он, уступая Саввиной просьбе, завещал Русскому музею, а часть - нашему Псковскому музею.

Отец Алипий - открытый и остроумный

Вы тоже знали отца Алипия?
- Не так близко, как Савва, но даже интервью у него брал. Как ни странно, для «Молодого ленинца» - пропустили его, потому что речь шла о живописи, а не о Церкви. Жалко, не сохранил газету.

Отец Алипий был очень открытый человек и остроумный. Придешь к нему, непременно пытаешься снять фотографию, а он говорит: «Миленький, кто же так снимает? Дай мне камеру, покажу - я ведь художник!». Пойдет, нащелкает в монастыре. «А меня можешь не снимать, все равно ничего у тебя не выйдет». И действительно почти ни у кого ничего выходило.

Михаил Иванович Семенов рассказывал (в Пскове было два легендарных архитектора - Михаил Иванович Семенов и Всеволод Петрович Смирнов, - реставрировавших Псково-Печерский монастырь; после работы отец Алипий угощал их коньячком, «переодетым» в чай с лимоном, в стаканах с подстаканниками), что порой отец Алипий наклонится к уху и скажет: «Насвисти мне, пожалуйста, „Песню Сольвейг“. Забыл, а душа просит».

И даже монастырь от закрытия он иногда спасал с юмором. Монастырь в хрущевскую пору много раз пытались закрыть. Вот однажды - он любил вспоминать эту историю - приходит начальник отдела культуры Анна Ивановна Медведева, а привратник Аввакум - дивный маленький старичок - говорит: «Не пущу. Звони - вот у ворот телефон, - а мне наместник запретил пускать начальство».

Она звонит: «Иван Михайлович, я с государственным поручением, у меня документ есть». А он говорит: «Матушка, ты прочитала, что на воротах написано?». А там было написано то ли «чума», то ли «холера». «Занёс какой-то дурачина, не знаю, кто. У нас же теперь монахи в отпуск ездят - такие монахи пошли. Мои дураки все равно в Царствии Небесном прописаны, а если с вами, не дай Бог, что случится, я ж перед Богом не оправдаюсь. Нет, нет, не пущу, и не стучите».

А сам на самолет и в Москву - отстаивать. Такой характер!

Помню, я, еще работая в «Молодом ленинце», привез в монастырь делегацию из ЦК комсомола, попросил благословения у отца Алипия показать им Святую гору. Он благословляет и сам с нами туда поднимается. Садимся в так называемую «антихристову беседку», где Петр Великий любил выкурить трубочку, и кто-то из дерзких молодых людей говорит: «Иван Михайлович, ну мы же с вами взрослые люди, вы же понимаете, что никакого Бога нет».

«И не говорите, - отвечает отец Алипий. - Для Бога нужна душа, а раз вы душу упразднили, какой может быть у вас Бог? И не ищите». Мгновенно срезал он таких острословов.

Служба отца Зинона была предстоянием

Вы, я знаю, и с отцом Зиноном близко общались.
- Да. Для меня это величайшее явление, хотя я всю жизнь в Церкви, видел много батюшек и владык, даже собирался книгу написать «Батюшки мои!», где были бы одновременно и ужас, и восхищение, потому что батюшки все разные.

В архимандрите Зиноне больше всего поражало даже не величие иконописца, но его служба. Хотя, приезжая в монастырь, я каждый день помогал ему на службе, иногда мы служили вдвоем - он совершал таинство Евхаристии, а я был и алтарником, и чтецом, и хором, - уже много раз слышал, как он служит и пещерном храме, и в Покровском, и в деревянной церкви Всех Святых на горе, но всякий раз казалось, что я впервые присутствую на Литургии. Словно в первый раз на твоих глазах совершается Тайная вечеря, и ты в ней участвуешь.

Понять это чудо нельзя. С тех пор, как он оставил своих учеников, а их в Пскове много, они разбрелись по разным храмам, но большинство собирается у отца Евгения Ковалева в храме Анастасии Узорешительницы. Собираются в тоске по литургической цельности.

Редко кто так служит. Владыка Иоанн (Разумов) так служил. Отец Павел Адельгейм служил мощно, целостно, напряженно, по возможности каждодневно. Еще митрополит Антоний (Блум) - его службу я только в записи слышал, но меня эта запись сразила. Словами очень трудно передать, но понимаешь, что митрополит не позволял себе механического стояния, а каждую секунду именно предстоял пред Господом.

Вот и служба отца Зинона от начала до конца была предстоянием. Запретив его в служении, митрополит Евсевий лишил его самого дорогого - предстояния перед Богом при служении Литургии. А икона только тогда высока и подлинна, когда она создается в литургическом пространстве. Стоит из него выйти, икона отдает художеством, что мы видим по многим сегодняшним иконописцам «от художества». Фактически митрополит Евсевий выдергивал у отца Зинона кисть из руки, не понимая, что этого нельзя делать.

- А отца Павла Адельгейма вы хорошо знали?
- Не скажу, что хорошо, но мы часто виделись, разговаривали обо всем на свете, время от времени я даже читал у него на всенощных бдениях канон. Я ведь долгие годы был прихожанином храма святителя Николая в Любятово, где настоятелем и сейчас отец Владимир Попов - они долгое время дружили. Отец Владимир - тоже живой человек. Иногда начнет проповедь: «Во имя Отца и Сына и Святого Духа! Козьма Прутков говорил…». Я только крякну, потом с улыбкой спрошу: «Кто у нас Козьма-то - святитель или преподобный?». Отец Владимир улыбнется, но не смутится, потому всегда и с таким началом выведет в высокую и спасительную сторону.

Так и отец Павел - на Димитриевскую родительскую субботу непременно прочтет с амвона блоковское «Поле Куликово», да так прочтет, что оно покажется священным текстом. Обычно для молодого священства редко соглашаются в одном сердце митрополит Филарет и Пушкин, и они их на книжных полках непременно разведут. А у отца Павла, отца Владимира, отца Алипия, отца Зинона соглашались.

Для них слово было свято во всех контекстах - и в евангельском, и в святоотеческом, и в высокой поэзии. Тем самым они возвращали поэтическому слову его Божественную небесную красоту. Ту красоту, которая есть в поздних стихах Александра Сергеевича. Да, в юности он написал «Гаврилиаду», но закончил свой творческий путь «Отцами пустынниками» - почти дословным переводом молитвы Ефрема Сирина. А «Странник»! Перечитайте и вы увидите, что это, может быть, самое христианское стихотворение в русской поэзии.

Когда чтение - мучение

- У вас никогда не было неприятностей из-за того, что ходите в храм?
- Я этого не афишировал, а когда в 1972 году ушел из газеты, и вовсе стало спокойно - кому какое дело.

Стал зарабатывать внутренними рецензиями, пока Леонид Ефимович Пинский не объяснил мне… Это был замечательный шекспировед, прошедший лагеря и не сломленный - уже в шестидесятые и семидесятые он приходил на все политические процессы. Не выступал там, а просто сидел и слушал - свидетель. Его все судьи ненавидели!

Я во ВГИКе защищал диплом по козинцевским экранизациям «Гамлета» и «Короля Лира», а как раз незадолго до этого вышла книжка Леонида Ефимовича о Шекспире, и она мне очень помогла, расставила все в душе на место. Мы списались, я поблагодарил за книгу, мы встретились, стали общаться.

Он устраивал у себя дома выставки Анатолия Зверева, в прихожей у него лежали журналы «Посев», книги и журналы издательства Имка-Пресс - всё, что добралось до России из «диссидентства». Когда приходили из КГБ, а его как бывшего лагерника регулярно проверяли, он говорил: «Ребята, всё, что вам нужно, лежит здесь, а туда не суйтесь, не бесчинствуйте». И они не бесчинствовали — понимали, что всё, подлежащее изъятию, лежит в коридоре.

Так вот, Леонид Ефимович, узнав, что я ушел из газеты, спросил:

Чем же теперь занимаешься?
- Внутренние рецензии пишу. «Советский писатель», «Современник» присылают мне рукописи, я читаю и пишу заключения.
- И сколько рукописей прочитал?
- Кажется, 87.
- А сколько благословил?
- Семь или восемь.
- Что же остальные?
- Забыл, как страшный сон.
- Не обольщайся. Ни одно дурное слово, прочитанное тобой, никуда из твоей генетики не денется. Оно исказит либо твою жизнь, либо жизнь твоих детей, внуков. Выйдет дурной кровью, где-нибудь обязательно проявится. Забудь! Лучше сдохнуть под забором.

И я пошел «подыхать под забором» - перестал писать такие рецензии. Сейчас опять готов всё бросить… Я входил в жюри «Национального бестселлера», премии имени Аполлона Григорьева, теперь вот в жюри «Ясной поляны» и все чаще вспоминаю при чтении часто разрушительных для души книг, что и правда лучше остаться без куска хлеба, но спасти остатки генетики.

В современной литературе, которую вы как член жюри постоянно читаете, нет, на ваш взгляд, ничего равного книгам Астафьева и Распутина?
- Если говорить о стилистике, то многие сегодня пишут «лучше», чем Астафьев и Распутин. Виртуозы, «Набоковы». «Набоковых» много, Распутиных мало. Литература - зеркало жизни. Михаил Михайлович Бахтин чуть не в 22 года написал свою первую статью - «Искусство как ответственность». Он говорил об ответственности искусства перед человеком, а человека перед искусством.

Не нравится вам современное искусство - посмотрите в зеркало: не вы ли дали повод искусству сделаться столь невзрачным? А не нравится что-то в вашем лице, когда смотрите утром в зеркало, - вспомните, какую книжку вчера прочитали: не она ли исказила ваш лик? Это я, конечно, своими словами пересказываю, у Бахтина гораздо глубже написано, но суть его работы именно в том, что жизнь и искусство тесно взаимосвязаны. Легчает мир - легчает искусство.

Сегодня невозможно написать «Живи и помни» просто потому, что не найдешь Настену. Японская славистка - фамилию не помню, - которая переводила «Живи и помни» на японский язык, вскоре после этого крестилась в православие с именем Анастасия - так потряс ее русский характер, душевное величие Настены. Не найдете вы сегодня такой характер. Вглядитесь в девичьи лица! Многие из них прелестны, но глубины, которая по-настоящему красит человека, не видно. Есть ощущение какой-то фарфоровой пустоты.

И в Церкви… Перед храмом Христа Спасителя висит громадный экран, Патриарх на экране говорит важные слова о спасении, но говорит в пустоту - мимо летят машины, люди бегут взад-вперед по своим делам, им некогда остановиться, вслушаться. Даже проповедь в телевизоре перестает быть глаголом от сердца к сердцу, а проповедь Патриарха, транслируемая на улицу, в поток машин и троллейбусов - это расточение слова, отнятие у него глубины. Перед амвоном человек может замереть, перед экраном на улице - нет.

Мы возвращаемся в обрядовое равнодушие

Раз заговорили про храм Христа Спасителя, нельзя не вспомнить еще одного вашего близкого друга - художника Юрия Селиверстова, который еще до воссоздания храма предлагал свой проект - памятник уничтоженному храму.
- Очень жалко, что это так и осталось проектом. Уверен, что воплощение проекта Юрия Ивановича было бы для Русской Церкви во сто крат более значимо. Для тех, кто не слышал об этом проекте, напомню, что Юра предлагал золотую прорись храма Христа Спасителя в натуральную величину. Где-то в Америке у миллиардеров хранится кувуклия из храма Христа Спасителя. У Юры была мечта возвратить ее в Россию, поставить в этой прориси, и пусть бы шли над прихожанами дожди, падал снег, а люди стояли и молились хотя бы на Рождество и на Пасху. Отец Иоанн (Крестьянкин) благословил этот проект - мы вместе с Юрой к нему ездили и показывали.

Если бы реализовали Юрин проект, мы бы поняли, что сделали с самими собой, с собственным сердцем, с собственным храмом. Когда стоишь под открытым небом, продуваемый всеми ветрами, хлещет дождь, сверкают молнии, и ты понимаешь, что сам отнял у себя право быть под Господним покровом!.. Это для многих стало бы глубоким потрясением, потрясением очищающим. А восстановив храм, мы сделали вид, что ничего не случилось. Как стоял храм Христа Спасителя, так и стоит.

Мы входим туда, не чувствуя ужаса совершившегося. Возвращаемся в обрядовое равнодушие, которое в 1917 году уже погубило Россию. Сонм новомучеников - следствие равнодушия Церкви, которая сама себя расточила до состояния, когда попы сидят под Фроловским мостом, режутся в карты, выпивают и ждут, не попросят ли их требу за деньги совершить. Святые новомученики своей кровью заплатили за это внутреннее разложение Церкви.

Не просто так народ отдалился от Церкви, не вдруг перестал быть богоносцем. «Что нынче невеселый, товарищ поп?» - пишет Блок в «Двенадцати». А Перов где взял сюжет для «Чаепития в Мытищах», «Крестного хода на Пасху»?. Сам придумал, чтобы похулить Церковь? Да будь это хула, его холсты изрезали бы ножами на первой же выставке. В том-то и беда, что это сюжеты из жизни, из реальной жизни дореволюционной России.

Сонм новомучеников должен нас образумить, но для этого надо хотя бы читать за каждой службой весь список - это, по-моему, минут 25 занимает. Звучало бы каждое имя за каждой литургией, и мы бы вдруг одумались, вспомнили, к чему приводит равнодушие, внешняя церковность без внутреннего горения, и не стали входить второй раз в ту же воду - воду равнодушия и формализма.

- Вы не планируете писать мемуары?
- Несколько лет назад вышла моя книжка «Подорожник», может быть, вы слышали…

- Не только слышал, но и читал.
- Вот этот жанр мне ближе - дать слово самим людям, с которыми встречался, показать их в письмах, автографах. Это мне и легче, и дороже, чем писать воспоминания. Нет, воспоминания — не мое.

- И прозу никогда не писали?
- Даже не пытался, потому что знаю: критик, который переступает порог и уходит в прозу, чаще всего терпит поражение. Он знает, как надо писать, но при этом напишет очень посредственное художественное произведение.

- У Чудакова же получилось. Он, правда, литературовед, но все равно.

- У Чудакова - да. Но его «Ложится мгла на старые ступени» не совсем художественное произведение - имена там изменены, но это скорее мемуары. Замечательные мемуары, и все равно это исключение, а не правило.

Заводы не восстановим, а духовное устроение вернуть можем

Вы, видимо, давно могли переехать в Москву, но не хотите, потому что любите свой город. У вас наверняка болит душа за русскую провинцию. Как ее возродить? Очевидно же, что нет будущего у страны, где все тянутся на заработки в мегаполис.
- Не только в мегаполис, но и за рубеж. Дети многих наших крикунов-патриотов живут за границей. 70 лет мы жили за железным занавесом и теперь уже никак не можем наесться чужими краями. Ничего плохого в поездках по миру нет, но плохо, что мы запустили родную землю, на которой теперь только плач, крик и запустение. В Пскове на месте заводов банки, развлекательные центры, гипермаркеты.

Но восстанавливаются храмы, строятся новые, и я надеюсь, что они начнут работать в правильном направлении, то есть духовно просвещать и укреплять людей. В журнале «Лампада» я писал о своей мечте. Воскресным утром выезжаю в битком набитом автобусе в храм, а по дороге сначала выходят прихожане Успенского храма, потом Михаило-Архангельского, Никольского, последними - мы, прихожане храма Анастасии Узорешительницы, - и на конечную остановку - на вокзал - автобус приходит пустой. Стоит там, пока не кончится литургия, а потом по дороге собирает всех прихожан и возвращается переполненный.

Пока это только мечта, но уже немалое утешение, когда едешь на службу и слышишь - в Успенском звонят, - потом переехал мост - в Троицком, в Михаила Архангела. Звон наполняет город, постепенно его собирает, рано или поздно он нас разбудит, мы действительно встанем под колокольный звон, и тогда уже с нами ничего нельзя будет сделать. Другого пути спасения нет. Мы уже не восстановим заводы, но вернуть себе духовное устроение можем. А это куда более надежная защита, чем ракеты и прочее тяжелое вооружение.

Вручают в этом году государственные премии, лауреаты сплошь зенитчики и ракетчики, «Росатом» - название-то какое угрожающее, - а в конце выходит Валентин Григорьевич Распутин, и зал хлопает ему, как никому не хлопал. Интуитивно понимают люди, что не «Росатом» спасет Россию, а дух и свет. Вопрос только, захотим ли мы идти этим путем, предпочесть крест временному земному благополучию. На протяжении всей истории большинство предпочитало благополучие и сытость.

Беседовал Леонид Виноградов
Источник: ПРАВОСЛАВИЕ И МИР Ежедневное интернет-СМИ

Валентин Яковлевич КУРБАТОВ: статьи

Валентин Яковлевич КУРБАТОВ (род. 1939) - литературный критик. Академик Академии российской словесности. Лауреат премии им. Л. Н. Толстого, Горьковской и Новой Пушкинской премий: | | .

ВЕНЕЦИЯ ВЕСНОЙ

Ага, вот, значит, почему нынешние молодые писатели бросают вызов реалистическим старикам и «падают в постмодернизм» - они просто не знают, как уклониться от цитирования, ибо мир написан до них. Хочется новизны и самостоятельности, а реальность давно разобрана на слова и является готовой. Поневоле восстанешь.

Ну, вот скажите на милость, как написать о Венеции, где ты только что был, если о ней писали Вяземский и Апухтин, Тютчев и Блок, Гейне и Валери, Рёскин и Муратов, Бродский и Зонтаг? Смутись и сдайся!

Только зря, что ли, век учил тебя самости и первенству личности, так что ты и на конверте первым пишешь свое имя и только потом - Родину и город? Где они, Муратов и Рескин? А ты - вот он. Тут тебе и вся тайна постмодернизма. Процитировать отцов - и засмеяться над ними и над собой, потому что вы одинаково стали текстом.

Но, помня это, все-таки будем думать с Достоевским, что город (а он говорил это именно о Венеции), как человек, еще не дописан и не дочитан и, значит, там есть место и нашему слову. Ты отправляешься в дорогу увидеть иллюстрацию прочитанного, а застаешь себя на собственной мысли и догадываешься, что хотел сказать Достоевский: город живет, пока его «видят». Он отражается в разных глазах по-разному, а уж Венеция bella, serenissima - прекрасная, светлейшая (и это не украшающие эпитеты, а официальные наименования) - ищет этих отражений с жадностью, знающей о своей красоте женщины. И когда не хватает чужих восхищенных взглядов, она отражается в своих знаменитых, тронутых старческой «гречкой» сырости и возраста зеркалах, в которых ты почти неуместен, потому что они созданы ею для самой себя.

Мы выбрали время, когда туристический календарь безмолвен - ни карнавалов, ни биеннале, ни кинофестивалей. Не понедельник, когда еще слышно эхо вчерашнего торжества, и не пятница, когда сердце уже привстает в предчувствии нового света, а так - какая-нибудь среда или четверг на неделе. Если только эти дни существуют в венецианском календаре. Когда-то Х.-Л.Борхес замечательно сказал, что любое сочетание гласных и согласных на каком-то языке мира есть имя Бога. Вот и в Венеции ты скоро убеждаешься, что любой день недели для людей пьяццы и пьяцетты все равно воскресенье — день счастливой праздности и покоя, узаконенной лени и благословения жизни.

Позади оставался стылый Петербург в деревенских, засыпавших в этом году всю Россию, снегах. И уж не терпелось взглянуть - так ли в Европе. Но было рано, утро еще не одолевало ночи. Самолет летел над унылой пустыней облаков, кое-где ало наливающихся мглистым светом - внизу досыпал город. А уж перед Франкфуртом разорвала небо полоса восхода, погасив последнюю звезду, вечную нашу Венеру. И под одеялом облаков открылись текучие сверкающие ленты банов, золотые вальсы развязок, которых не увидишь днем, - машины летят в одну сторону и кольцо их света вращается в разные стороны. А там и сияющий чертеж аэропорта, километры синих, зеленых, красных полос, силуэты несчетных очерченных огнями кранов - великолепие умной человеческой мысли, благодарный отчет Создателю за дар разума.

И сразу ловишь себя на том, что в чужом доме глядишь во все глаза словно омытым зрением. И счастливо видишь, как люди разных национальностей садятся в самолет, ищут своего места и, не зная, на каком языке спросить или извиниться перед соседом, улыбаются и проделывают лицом разные интонационные чудеса любви, понимания, смущения и предупреждения. И на минуту понимаешь, что, отними у нас разведшие нас при строительстве Вавилонской башни языки, мы скоро вспомним, что все мы дети Божьи и еще не забыли райского языка прежнего единства.

А там уж за окном Альпы, Альпы! Как долго! Кажется, и Господь любуется этим светом, переливом снегов, алмазной огранкой вершин, какой-то молодой яркостью как будто новорожденного мира. И, наконец, словно соскучившись по земле и человеку, Он открывает распах долины и по ней тотчас в счастливом беспорядке, гурьбой, как дети на переменке, разбегаются селения, пока занавес не задергивается озером облаков в острых берегах сияющих под солнцем гор.

И все облака да облака, а потом бр-ряк! - и мы на земле! Сели. Даже и испугаться никто не успел. Оказывается, это были и не облака вовсе, а глухой туман, про который сразу вспоминаешь, что Бродский раздвигал его в Венеции плечами, оставляя в его стене коридор. Пилоты улыбаются на наше «браво!» и поддакивают, поддерживая в нас детское удивление «фантастико!».

И вот - какие снега? Какие холода? Уже вдоль дороги кипарисы, пальмы, молодая зелень травы. Не наглядеться - отвычный глаз хватается за позабытый цвет жадно, с какой-то физической ненасытностью.

В самой Венеции с улыбкой вспомню, как два года назад в единственный день здесь метался с борта на борт вапоретто в прямом отчаянии. Теперь даже и фотоаппарат не вынимаю. Впереди долгие дни, и можно на минуту притвориться старожилом и с улыбкой глядеть на бессилие потрясенных новичков. А дальше уж не подряд, а только самое живое.

И как тогда, как впервые, конечно, сразу в Сан-Марко, который всё побеждает регулярную совершенную «питерскую» красоту пьяццы детским Востоком. Будто площадь - блестящая математика Прокураций, Марсово поле, военный парад, а собор - нарядившаяся на свидание с площадью жизнь. Собор забыл в себе Византию, оставшуюся в воспоминании только в музейном макете, искусившись Востоком и готикой, одев древний фасад всеми украшениями наследующих Византии мировых религий. Да и внутри поглядите-ка на бедную даже при золоте и эмали византийскую Богородицу Никопею (Победительницу), а потом на пиры мозаик, освещающие собор золотым светом, которые, кажется, даже не нуждаются в окнах, потому что, как лики в холстах Рембрандта, сами являются источником света. Ведь тут и говорить не надо о дали христианства. Тут его святая молодость, то «золото в лазури», о котором писал, говоря о константинопольской Софии, отец Сергий Булгаков. Только там этого золота давно нет - мечеть скрыла, и что вовсе умерло, а что до срока таится под краской. А тут вот она - сиятельная Византия в Спасителе на престоле в алтарной апсиде, в хороводе апостолов в алтарном куполе, в Богородице в страже ангелов. Вот она - в “корпусе” святого Марка под престолом, в квадриге коней великого грека Лисиппа с такими печальными лицами (лицами! лицами!), что вполне поймешь того, кто первым счел их символами четырех евангелистов, знающих, как долог путь евангелия к человеческому сердцу.

Правда, путеводитель без церемоний назовет собор «складом награбленных сокровищ», а Генри В.Мортон и вовсе повторяет утверждение, что «это воровской притон, в котором пираты хранят награбленное», напоминая, что мощи евангелиста Марка вывезены из Александрии, а уже поскитавшиеся по свету от победителя к победителю кони - из Константинополя после крестового похода 1204 года, когда вместо освобождения гроба Господня отважные крестоносцы предпочли разграбить столицу Византии. Тогда же была привезена и Богородица Никопея. И как когда-то строитель Софии Юстиниан свозил со всего мира колонны великих языческих храмов, чтобы они стали телом главной христианской святыни, так и в соборе Св. Марка, как говорит предание, есть и колонны храма Соломона, и колонны Византии. И даже плита, на которой стоит престол, якобы та, с которой проповедал в Иерусалиме Христос. Господи, неужели? Поневоле воздух в храме сгустится, но ты вместо поклонения вдруг испытаешь досаду от этой соревновательности взаимно похищаемых святынь.

Пока не попробуешь повернуть свою усталую, состарившуюся в течение веков, слишком осмотрительную, чтобы не сказать трусливую, душу вспять и представить молодое время становящегося мира, в котором все только складывается, и ты только определяешь границы.

Не тебе бы, правда, это писать. Лев Николаевич Гумилев нашел бы слова! Он эту национальную юность и страсть понимал, когда славил, смущая нас, пламень Темучина. Венецианские корабли летали тогда по миру, как молодая конница. Мир был еще свеж и дик и в делении добычи не видел несправедливости. Венеция «спасала» постаревшее христианство, слышала в себе его силу и везла в милую Серениссиму мощи, иконы, золотых коней, чтобы не оставить другой молодой силе, идущей из степи в облаке злой пыли. Сан-Марко еще мечтал стать Софией, а не передразнивал ее. Они перевозили идею и веру, как при пересадке на поездах. «Вагон» был другой, но груз тот же.

Они сами были византийцы, делившие с клонящимся к закату, но еще властным Константинополем воинские победы. Они там дома. Тот же Мортон даже и просто утверждает, что «Венеция не имеет ничего общего с Италией: ее Родина - Константинополь». Именно поэтому венецианцы смеют удержать иконы в пору иконоборчества и императоры не осилят их упрямства. Они смеют противиться папе, и он, отлучая их за дерзость, сам принужден возвратить в лоно церкви, ибо они сильны детски решительной верой в свое право. Разве что слишком земной верой, когда Бог уж слишком на стороне Венеции.

Я смотрю в музее Сан-Марко реконструкции мозаик на пору их рождения, как видели их византийцы тысячу лет назад. Эти камни пылают как сама молодость, их роскошь царственна, краски ослепительны. Как не укрепиться этой красотой и не почувствовать себя всесильным! Собор жил высокомерной и властной жизнью. Он не знал улицы и улица не знала его - он был «часовней» дожей. И сейчас ты видишь его зал пиров, где творилась уж подлинно «тайная» вечеря с роскошью гобеленов по стенам, с блеском живописи потолков, где сюжеты христианские да жизнь венецианская, и легко сочувствуешь Джованни Джакомо Казанове, когда он с досадой пишет о Большом Совете и Совете десяти (как часто они, верно, решали свои дела здесь, в стенах собора), которые могли загонять человека любой фамилии в смертную камеру, не обременяя себя объяснением причин. Они были безжалостны и милосердны именем Республики, и чудо и правда были в том, что человек в тюрьме и не спрашивал о вине, ибо сам был сыном Республики.

На другой день я увижу Дворец Дожей, его золотые лестницы, залы географических карт, где Венеция держит в объятиях мир, как недавно держали его в Советском Союзе мы, уверенные, что одна шестая при мировых океанах больше остальных пяти шестых.

Я читаю Казанову и улыбаюсь, когда он просит принести ему в камеру носовые платки, ночные колпаки и роскошное платье на случай выхода. И когда бы не видел тогдашних камер, то только посмеялся и отослал к нашим лагерям и тюрьмам. Носовые платки ему подавай - хороша, видно, камера, если нужны ночные колпаки. Но я шел тюремными переходами (тут же - в пяти шагах от роскоши залов), заглядывал в камеры и легко представлял крыс размером с кроликов, которые досаждали Казанове, и блох размером с микроб, которые злее крыс.

Теперь я знаю, как его читать, и вместе с ним рвусь на свободу и тороплю страницы как при чтении Б.Акунина, подгоняя бегство вольнолюбивого распутника, чтобы вместе с ним посмеяться над тюремщиками. И, вспоминая «Мост вздохов», которым проводили обреченных, чтобы они могли в последний раз взглянуть на канал Каноников и угол канала Джудекка и закричать от тоски по оставляемой красоте (пытка вполне венецианская по художественной тонкости), уже не улыбаюсь книге Казановы, а только восхищаюсь его тоже вполне венецианской отвагой и жадностью к жизни. И он мог, как «жертва отомщенья Совета трех и десяти», как в венецианских стихах К.Р. «нечаянно» пасть ночью с вышины в канал, чтобы «волны поспешили унести тело». Разве только волны никуда бы не унесли это тело. Потому что эти обманчивые реки никуда не текут. Но он счастливо бежал и каждым словом своей молодой книги как будто бежит и сейчас, оставляя нам лучший портрет «серебряного века» Венеции.

Как они таинственно связаны - собор и дворец - безусловной верой, тяжестью, роскошью, странным и прочным союзом тирании и республики. Я не знаю венецианской истории дальше энциклопедической страницы, но тут она от зала к залу торжественнее, пышней, словно наливаясь золотой мглой, преподается так зримо и властно, что и в самом слове “преподается” слышишь какую-то коронованную угрозу.

Ты увидишь в зале Большого Совета тинтореттов «Рай» и ахнешь. Ведь это демонстрация! Это вызов римскому микеланджелову «Страшному суду» в Сикстинской капелле. Там конклав избирает пап, видя перед собой небесную грозу Второго пришествия и сознавая ужас власти. Здесь Совет избирает дожей и видит торжество республики, когда вся Венеция - дожи, священники, военачальники, гондольеры (современники Тинторетто, верно, знали каждого из сотни персонажей картины в лицо) - летит в Господни объятия возвеличенная и благословенная.

И за какие труды возвеличенная - ты тут тоже увидишь в великих холстах строительства и побед. Будет тут явлен тем же Тинторетто и тот теперь позорный для истории христианства крестовый поход на Константинополь в 1204 году. Венеция увидит его иначе. Сила не судится. Она торжествует. Хоть технологию тогдашних сухопутных и морских войн по холстам изучай. Кажется, и здесь изображено все население Венеции в самый горячий час безумия злой и несчастной битвы, где уже не до героизма, а только взять, одолеть, пасть в горячке, не заметив смерти. Холст кричит и заливается кровью и гневом. Может, даже «матерится». Вся мерзость войны явлена именно желанием мастеров веронезовой и тинтореттовой школы показать молодой героизм. Эта муравьиная теснота, этот безрассудный напор не могут быть красивы - ползут, бегут, падают, лезут, теряют рассудок, и ты скоро видишь, что после такой истерии и торжества смерти может быть только разграбление, как компенсация безумия и крови. Отыграться за все! Этих холстов в зале десятка полтора, и каждый дышит угрозой, так что уж хочется уйти поскорее, чтобы тебя не затоптали в исступлении и ожесточении. Уйти, чтобы не разувериться в правоте вчерашней мысли, что они шли в Византию поднять падающий факел веры. Шли-то, может, за этим, да пришли с другим -- с обозами великой верой рожденного чужого труда. Не укрепить своей молодой верой тех, стареющих, не вернуть им свет полноты и огонь Христовой правды, а отнять, вырвать и покичиться.

После этого злые камни темниц уже естественны как следствие и спутник такого величия. А немолитвенное восхищение храмом легко объяснимо. В жадном стяжании сокровищ, хотя бы и самого высокого христианского свойства, таилось и зерно погибели веры. Красота ревнива и скоро начинает теснить веру, требуя все большего внимания, тянет, говоря нынешним языком, «одеяло на себя», пока самым незаметным образом храм не обращается в музей, и ты еще поднимаешь руку для крестного знамения, но зрение твое уже рассеянно и «эстетично».

Особенно это видно после того, как побываешь на Торчелло, медленно затягиваемом забвением начальном месте Венеции. Говорят, с этого малого острова начиналась Венеция. Это понятно: здесь была река Силе. Это мы сейчас считаем, что пресная вода естественна во всяком месте, которое мы почтили своим присутствием. А в Венеции загляни-ка во всякое корте и кампо и на всякую пьяццу - непременно в центре каменный, щегольски отделанный общественный колодец, куда венецианцы терпеливо собирали дождевую воду. Каналов-то больше, чем улиц, да вода в них адриатическая, соленая.

А тут на Торчелло - река! Но она же и погубила остров, став болотом и малярийным адом.

Но мы-то о поре расцвета, о VI—VII веках, когда мы еще не крещены, а тут уже стоит Санта-Мария Ассунта - базилика такой романской ясности и простоты, что ты сразу вспоминаешь, что романский — это римский, где впереди мужество, строй, империя и победа! Павел Муратов назвал эту базилику великой, но, очевидно, оказался в ней после Венеции, Флоренции, после Джотто и Веронезе и истощил на них даже и неистощимое русское восхищение, так что тут ему осталось только похвалить тишину, душистое сено, терпкое вино и покой вечера. Закрадывается даже сомнение: да был ли он в самой-то базилике, не заперта ли она уже была в тихий-то вечер? Потому что ее «Страшный суд» так византийски грозен, что его уже не забудешь. А может, уже зрение стало слишком «эстетическим» и церковный слух притупился, православное сердце уступило место светской душе. У меня небольшой заграничный опыт, но я это уже замечал - ты скоро пускаешься “отдыхать” от домашнего духовного напряжения, радостно отдаваясь на волю художественного наслаждения.

А может, и то, что уж что-что, а Страшные суды русское сердце видело и в храмах, и в реальности, и глаз уж сам отворачивался. Не то что перед жемчужным сиянием Джотто, плотным, скульптурным светом Мантеньи или ликующим цветовым карнавалом Карпаччо. Но это там, в соборах Венеции, а здесь хочешь не хочешь - поневоле будешь от алтаря, от театра горнего места оборачиваться к западной стене Суда. И, может, поймешь и почему горнее место вознесено едва не выше алтаря. Впервые я увидел такой «колизей» горнего места в Мирах Ликийских и решил, что это для того, чтобы предстоятели глядели с высоты на бескровную жертву, как некогда императоры со своих каменных лож на жертву кровавую. Народ крестился, но все оставался молодым римским народом. Тем более в Мирах храм неподалеку от древнего театра, где и гробницы за стенами кажутся верхним рядом амфитеатра, чтобы и после смерти человек оставался гражданином и равноправным зрителем домашних представлений. Но тут, в Торчелло, горнее место, кажется, вознесено именно для того, чтобы предстоятель под благословляющей мозаикой Богородицы с Младенцем и хором апостолов за высотой алтарной преграды мог постоянно видеть и помнить и судный день Второго Пришествия за последней архангельской трубой, слышать голос этой трубы и держать сердце готовым.

Сюжет Страшного суда только-только выработался в Византии, словно облако свидетелей дало, наконец, достаточное число «показаний». И Сергей Сергеевич Аверинцев не зря называет мозаику Торчелло на этот сюжет одной из первых, хотя и не описывает ее. Да ее и не опишешь, как не опишешь день гнева.

Храм ставили с памятью о Суде, к которому готовились в тысячном году от Рождества Христова. Мозаика делалась позднее, но христианин помнил, что Суд неизбежен, и не давал обмануть себя отсрочкой. Огненная река Господня гнева поглощала гордецов, лжецов, заимодавцев и льстецов. Все это было ведомо и нам, но вот что тотчас останавливало взгляд - это сатана в облаке черных угольнокрылых серафимов, который был отцом и матерью зла, и на его колене восседал сияющий мальчик - как зеркало Того, Кого держала на руках на алтарной стене Богородица. И этот на руках Сатаны так же благословлял мир. Младенец антихрист - клон Младенца Христа - готовился явиться в мир в маске Спасителя, репетировал обман, входил в роль, чтобы обмануть нас вернее. Кажется, этого поворота не было ни в одной мозаике и фреске мира - или только не было ведомо мне - и оттого особенно потрясало предупреждением. Диалог света и тьмы дышал верой и силой.

Христианство поднялось к своей выработанной апостолами и отцами Церкви вершине, и этот храм вокруг тебя был подлинно зримым образом домостроительства Божия. И вся эта малая площадь Торчелло была прекрасна - и Санта-Мария, и храм святой Фоски, в котором сердце тоже летело и слышало огненную правду молодого христианства, его грозную простоту, перед которой ты скоро чувствовал всю глубину последующего упадка перед соблазном красоты.

Тут было просто все - дерево, камень, железо. Они не притворялись тем, чем не были - не цвели цветами, не дивили легкостью. Они были надежно тяжелы и спокойны вплоть до каменных ставен на окнах св. Фоски - тяжкие серые цельные плиты в каменных петлях. Это было просто, как хлеб, и от этого нельзя было уйти. И так хорошо было подняться на кампаниллу по пологой каменной реке без единой ступени туда, где в колоколах гудел ветер, откуда площадь казалась духовным кристаллом, который держал небеса и виноградники, Венецию и острова Бурано и Сан-Микеле вдали. До Пасхи было еще далеко, но мы со спутниками, кажется, разом, не сговариваясь запели «Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют на небеси», потому что они подлинно пели здесь, и звали и нас чистым сердцем славить свет Воскресения.

К сожалению, житейские и иные дела в этом месте остановили работу, и теперь, по прошествии года, ее уже не продолжишь. И я только возьму сейчас маленький дневник тех лет, чтобы хоть «моментальными снимками» сберечь и остальную часть той счастливой поездки. Оставлю его во всей «домашности», которая иногда милее учености.

Оказывается, еще накануне поездки в Торчелло мы ездили на Мурано. Уже опускались сумерки. Маяк уже начинает «поднимать ресницы», так похожи его вспышки на короткие взгляды, когда мы подходим к Сан-Микеле, где за крепостной стеной, одевшей остров, черной немотой высятся кипарисы. Подлинно - остров мертвых. Деревья, как ночная стража. В них всегда ночь и молчание. Не деревья, а факельщики за катафалком. Там, во тьме за стеной, Дягилев, там Стравинский. Там Эзра Паунд и Бродский. А я все вижу его идущим через двор на Павелецкой к Тане Глушковой. И сейчас вижу, как ее муж Сережа Козлов («Ежик в тумане») показывает на него Тане: «Вон идет Иосиф». А дальше занавес опускается, и я не помню, ушел ли я тотчас, он ли не дошел. Над ним еще никакого суда и стихи еще только «самиздатовские», и я только и знал тогда «Мимо ристалищ, капищ, мимо соборов и баров, мимо шикарных кладбищ, мимо больших базаров…» - его уже знаменитое «Шествие». А потом уж у Всеволода Петровича Смирнова в мастерской, в звоннице Успенской церкви, и тоже как-то мимолетно. Юность занята собой и первой видит себя (это я о себе). Мог ли он думать тогда, что ляжет здесь на Сан-Микеле, воспоет «набережную неисцелимых», эту «водичку»? Мог ли я сам знать в Чусовом и позже, что пойду по этим улицам и каналам и буду думать о нем, как о товарище, о человеке «одного послушания».

Скоро темнеет, восходит Венера, зажигаются фонари на фарватере - и мы входим в Канале Гранде уже в ночи. Бедная подсветка именно бедностью делает палаццо еще интимнее, домашнее. Окна почти всюду темны (одно-два на дворец, на прекрасную казу). Поневоле улыбнешься, что это мэрия нанимает ночных дедушек - веккьо синьоре, и они зажигают свет там или тут, обозначая для туристов, что дворец жив, а сами спят себе. Но вдруг видишь, что за арками центральных этажей освещены прекрасные залы с высокими потолками в тяжких балках темного дерева и сияют зеркала, слепят венецианские люстры одна роскошней другой с памятью о минувшей роскоши республики. И видно, что это подлинно - дворцы и там еще идет уже чуть театральная, играющая себя, но та же жизнь. И не удивишься бауте или маске на балконе.

Да, а вчера-то - забыл, - заглядывая во все улочки, наткнулись на греческую церковь Св. Георгия и поставили с Сережей Ешиным свечи в память ребят шестой роты, погибших десять лет назад. Сережа демобилизовался из нее немногим раньше и всех ребят знал. А мне они родные по моему фильму «Небесная рота».

Вечером сидим на гостиничном балкончике, и вдруг страшно воет сирена, другая, третья: это предупреждение, что ночью может прийти аква альта - полнолуние и может подняться вода.

Разбудил призыв к мессе с Санта-Мария дель Джильо. А там и мусорщик, обходя дома с тележкой, запел: О, gitara! gitara! - что с него возьмешь - итальянец. Вчера вон и воробьи в переулке у греческой церкви пели совершенными канарейками — русский воробей так не сможет, кантилена не та. После завтрака — на паром и с пением «Наверх вы, товарищи, все по местам» - на ту сторону к Санта-Мария делла Салюте в циклопических волютах колонн и в человечестве статуй. А внутри Лука Джордано и чудный образ Богородицы, привезенный из Константинополя, писанный апостолом Лукой и считающийся чудотворным. Живопись храма торжественна, но суха. Обходим таможню по стрелке и скоро оказываемся на «набережной неисцелимых» с мемориальной доской Бродскому. А уж солнце печет, вода играет, бакланы на сваях позируют, растопырив крылья. Та сторона канала чуть туманна, трава радостно, словно соскучившись за зиму, зеленеет во дворах, вода в каналах почти прозрачна и весело бежит вдоль набережной, ища препятствия, чтобы взлететь и перепрыгнуть его сверкающим фонтаном. Снимать надо каждый метр. Мы с о. Евгением догадываемся, что это венецианцы нарочно решили: давайте построим чудо и будем окучивать деньги с дураков-туристов, и пусть, наконец, у нас после тяжких трудов будет воскресенье. И у них, дураков, — праздник, лень, счастье. И мы вот бегай, приходи в отчаянье от невозможности увезти это в сны и рассказы. Гондолы, трагетто, маски, маски, маски. «Народ» уходит прокатиться на гондоле, а мы с о. Евгением идем в собор Санто-Стефано с его Тинторетто, который прекрасен и в сакристии делла Салюте с «Браком в Кане», и здесь с «Побиением Св. Стефана» и «Молением о чаше» с тонким «смирившимся» лицом Спасителя, уже сказавшего «не Моя, но Твоя воля да будет». Какая-то неуловимая тень Эль Греко в свечении одежд, в мятеже складок. А в садике скульптуры - два Николы: их, итальянский, в рогатой шапке и наш, мирликийский, с золотыми шарами в руке и смиренным лицом хорошо знающего мир человека.

Потом снова спешим в делла Салюте на мессу. Холодно, как у нас в Ивановском соборе или в нашей Анастасии среди зимы. Органист озябшими руками делает зябкой и мелодию Баха. Клавиши, кажется, нет-нет невпопад задевают друг друга, как не попадает зуб на зуб. Потом расходится и к началу мессы мелодия уже чиста и гармонична. Престо одет лиловыми одеждами Поста, и в тех же одеждах является падре. Читает каллиграфически ясно, так что мерещится, что ты узнаешь евангелие и почти каждое слово проповеди, хотя узнаешь только музыку, неожиданно догадываясь, что, и не ведая языка, можно в песне гласных услышать слово Истины и ответить ему. Прихожан едва с десяток, и они служат, ударяют себя в грудь на исповеди («меа кульпа») с привычной простотой будничного дела. И так же спокойно и буднично идут к причастию. Священник поднимает облатку для каждого («Тело Христово») — глаза в глаза, чтобы человек успел увидеть и понять, не возгревая себя, но и не охлаждая, как на вопрос о вероисповедании всем сердцем и в полноте ответственности сказать: Христианин! Храм пустеет, но Бах еще удерживает нас постепенно вновь зябнущими аккордами. Говорят, в основание этого храма забит миллион свай, целый лес.

Ну что ж, пусть я буду миллион первой, разделив причастие, чтобы начать строительство единства, понимая всю малость и жалкость этой одной сваи перед бездной необходимости общего труда. Образ кажется ложно смиренным и вместе горделивым, а сердце только прячется за ним от отчаяния людского разделения.

Идем в церковь Моисея с алтарем первозданной глины, какой-то едва начавшейся земли, словно процесс ее строительства еще не завершен Создателем. Тут же висит простодушный расписной крест наивной руки. Может быть, той же, которой расписан камень, лежащий в соборе, на одной стороне которого написано Св. Семейство, в на другой Ноев Ковчег, где в гондоле (!) собраны нежные звери по паре.

А после Моисея был еще музей Музыки в храме с виолами и виолончелями старых мастеров в алтаре, как музыкальное священство, а в сослужении ему скрипки и арфы, колесные лиры и мандолины. И рыжий портрет Вивальди в лавине дисков, как небесный покровитель этого музыкального царства. А он и жил тут рядом.

И так потихоньку за разговорами влечемся к Сан-Марко поужинать. И сквозь пир лавок, стекла, масок, живописи, перчаток, тканей и украшений, украшений, украшений тянемся к Риальто, где все полно рагацци и рагацце, которые беспричинно смеются, ликуют от молодости и подтверждают фразу путеводителя, что все здесь «лопается жизнью». Вапоретто, оказывается, вопреки расписанию, не ходит, и мы чуть живые возвращаемся домой часам к одиннадцати.

С утра дождь, но после завтрака только сырость и холод. О. Евгений отправился к кармелитам - исполнять поручение брата Павла. А я в Сан-Марко. И опять, как впервые, - смятение и вопрос: где это христианство сегодня? Что оно было такое?

А потом была выставка икон в той же церкви святого Георгия. Особенно поразил триптих-складень - на лицевой стороне на одной створке Рождество Спасителя, на другой - Успение Богоматери, как начало первой светозарной и горькой страницы нашей веры. А откроешь створки-то, а там - Страшный суд, как неизбежность для человечества, не услышавшего зова лицевых створок. В центре Суда воскресший Спаситель, а на обороте створок - рай на одной и ад на другой. И как хороша Мария Магдалина в «Ноли ме танжере» (совершенный Иванов по порыву и чистоте) и как нестерпима у Распятия с Девой Марией, словно за ней встает Джон Браун с его пошлостью. Заглянул еще (чтобы израсходовать остаток билета) на «коллекцию Наполеона». Но уже устал, и археология прошла мимо. После Турции, где это лежит на земле, в простых бедных крестьянских полях, трудно смотреть старые камни в музейных залах. Хотя скульптурные «портреты» римской поры прекрасны - порок, нега, ирония. Только учись, чтобы не войти в «эту воду» дважды. А по-настоящему хороши были одни Карпаччо с Девой Марией, Козимо Тура и Беллини со «Снятием с креста». Не уходил бы. Да и то дорого, что венецианцы до XVI века писали иконы в самом нынешнем стиле (несмотря на то, что давно работали мастера треченто и кватроченто). Они - византийцы и помнят, что смогли воспротивиться Льву Исавру, запрещавшему их. Может, не один Иоанн Дамаскин, а и венецианцы удержали их своим сопротивлением. Поневоле отчего-то думается, что в истории ни один суд не однозначен, и чем ты старше, тем лучше понимаешь, что по этой же причине странами должны управлять пожилые люди, которые лучше слышат обе стороны правды.

Но уже кончается рабочий день. Когда стемнело - не утерпел выглянуть из гостиницы еще раз - так настойчиво звали колокола к мессе, что было не усидеть. Еще застал ее «хвостик» в Св. Стефане, но уже только звон и гаснущий свет над Тинторетто с его «Омовением ног», а у Св. Моисея только готовились к причастию - так по-разному они начинают. И отчего-то смутился - мессу служил негр, который через несколько минут уже летел к выходу в обыкновенной «аляске», пока прихожанки договаривали ему на ходу свои заботы. А добрался до Сан-Марко и услышал, что на Сан-Джорджо месса только отошла и звон долго провожал меня по набережной. Как это по-человечески прекрасно, как правильно для души - не передать. Но все-таки пора домой. Портье уже снимает ключ, не дожидаясь, пока ты назовешь номер, - свои, привыкли.

С утра на остров Мурано и на Сан-Микеле. Пошли пешком на другую сторону лагуны на Фондамето Нуово мимо Гольдони, мимо Санта-Мария Розария. Заглянешь в каждую церковь по дороге (никак не устоять), а там - Веронезе, Тьеполо, Тинторетто. Лоренцетти. Изображения так мощны, полны такой спелой жизни, что и Дева Мария и Спаситель равноправны с молодой здоровой матушкой, да не матушкой, а по-кустодиевски здоровой девкой Венецией. Никак нельзя представить, что на них можно молиться, как наши пономари, бойко треща «часы» (их тут не услышишь, да и не позволят эти гиганты трещать-то). Тут непременно надо «не борзяся» и помня небесное достоинство каждого слова, равно как при Тинторетто в здании Дворца Дожей, при его Парадизе, так и тут при «рождествах» и «вознесениях» с сонмом свидетелей.

Пароходик бойко перемахнул лагуну, и мы уже были в Сан-Пьетро Мартири с ее люстрами муранского стекла, с ее Св. Франциском, иконой Девы Марии и каким-то островным покоем, уютом и тишиной. Но спешим мы в Санта-Мария делла Ассунта, рожденную в VII веке, обновленную в XII, такую родную торчелловской Ассунте и словно той же руки. Хотя путеводитель, видно составленный «торчеллистом», высокомерно говорит, что она слабее Торчелло. Да только чем мерить? Скорее, и правда одной руки, да памяти места, памяти земли разной. И образ Богородицы чудной силы сияет из глубины кивота полуметровой глубины, и от суверенности пространства, от выделенности ее «дом» кажется особенно высок, отделен, близок и недосягаем. Тут же рядом прекрасный портрет Иоанна-Павла II. Тревожно покойный - так думают не о себе - и мощно напряженный. А у алтаря что-то вроде плаката, на котором голова Спасителя в терновом венце странно похожа на Че Гевару, но когда подойдешь поближе, увидишь, что рисунок составлен из тысячи детских фотографий, крошечных, но легко читаемых. Как хорошо, как верно: Спаситель - это все мы в пору, когда чисты, как дети. А в правом приделе перед Престолом - «Книга отзывов», где на всех языках вписаны молитвы и прошения к Спасителю и Деве Марии. Я тороплюсь написать «Да будут вси едино» и опять, как в делла Салюте чувствую острый укол разделения.

Храм и снаружи невероятен по строгой высоте. Вообще вижу, что слова везде коротки и однообразны, не рассчитаны на эти храмы. Нет в нашем словаре опыта их постижения, общения с ними, молитвы в них, исторического родства. Слова больше напрашиваются музейные. А найти что-то могли Муратов, Рёскин, кто еще жил в том пространстве духа и жил не день, а по неделям из храма не выходил, кто и входил с историей и словарем. А мы уж только туристы в мире даже родного духа, не то что исторически чужого. Тут лучше понимаешь, что мы все - дети своей истории и наши храмы тоже их филологией и искусствоведением не возьмешь. Все будет похоже на плоскую фотокарточку.

А дальше уж только по стекольным лавкам, музею, где собрано стекло времен Рождества Христова - напиши «Тайную вечерю» с окнами этого стекла, и она будет прекрасна и естественна. Как любили это старые мастера, одевая историческое христианство в одежды своего века. Или напиши с этим стеклом пир Валтасара, брак в Кане, пир Ирода, да и просто пир времен Джордано и Беллини, и все будет нарядно и верно, и ничего не заденет глаз. Тут стекло всех веков - треченто, чинквеченто… А потом завод, огонь, привычная стремительность рождения алых венецианских стеклянных коней. И магазин при заводе - почти страшный, подавляющий роскошью люстр, зеркал, посуды, украшений. Немудрено, что мастеров запирали на Мурано, чтобы не выдали секрета и в случае побега сажали в тюрьму семью (вернешься как миленький), а коли упирался - подсылали убийц. Конкуренции быть не должно. Держали весь стеклянный мир одни.

Пишем письма домой (и дом в этот час странно далек и почти нереален) и торопимся на Сан-Микеле под торжественную мрачную сень кипарисов (какое тяжелое мертвое дерево, почти одушевленно сознающее свою мертвую роль, «сознательно» выбирающее ее). Сразу жизнь остается за порогом, будто они все смотрят тебе в затылок. И не склепы, не кресты, а эти черные деревья. Рядом со Стравинскими (Игорем и Верой) Трубецкие, Багратионы, Мусины-Пушкины. А у Дягилева на надгробии не только цветы, как у Стравинского, а и балетные пуанты, словно добрый Сергей Петрович умер вчера и неутешные Павловы принесли ему свои «инструменты», чтобы он и ТАМ любил их и жил ими. У Иосифа Бродского (оказывается, умер уже 14 лет назад - как скоро летят эти годы!) на могиле почтовый ящик — ему пишут. Я тоже опустил свое «письмо»:

Твой старый тезка из Аримафеи
Успел узнать Спасителя в лицо.
А ты, дитя беспамятной «Расеи»,
Узнал ли ты? И что, в конце концов,
Мы узнаём в приютах Сан-Микеле?
Или Кого? - ответь, ушедший брат.
Мы все в пути, а ты уже у цели -
Спокоен? Прав? Навеки виноват?
И что соседи - Дягилев, Стравинский?
Что Эзра Паунд - горестный поэт?
Одно ли вы в божественной прописке,
Или и там единства нет-как-нет?

Очевидно, сказалось на «тематике письма» то, о чем мы постоянно говорим и думаем ввиду этого католического города. Возвращаемся с кладбища притихшие, но уже в Венеции «расходимся» до прежней беспечности. Идем в тратторию к «нашим» грекам, где уже обедали, незаметно ставим им на столик образок Спасителя вместо украшавшего его Будды и потом после вальпоичелло и спагетти болоньеро я уже прощаюсь с хозяевами не просто «а домани», а «а домани э тутти джиорни а ла вита!», отчего они от нашего стола до кухни весело кричат грацие, грацие и, кажется, верят, что мы и правда будем обедать у них до скончания века. Сказывается вальпоичелло. Да и дуе граппа подталкивает к озорству.

А рядом, оказывается, открыты запертые недавно ворота храма Св. Захарии - опять с человечеством свидетелей Господних по стенам. Кажется, стены сотканы из живописи, а свет (чтобы ты, опустив копеечку, разглядел получше) поставлен только у одной работы. И не самой большой. Но когда свет вспыхнет, ты невольно остановишься перед Рождеством Дж. Беллини с его удивительной нежной чистотой, словно образ написан любовью и музыкой, колыбельной песнью. И труда в ней никакого нет, ибо трудом такое не достигается. Это вынуто из света и молитвы. А в крипте резные алтари немецкой готики, так и просящие в свои рамы Ван Дейка, и уж совсем внизу тесная часовня, отражающая в воде тяжелые своды, хотя извещается, что здесь похоронены шесть дожей. Верно, Харон давно перевез их через эту сырую Лету в места более сухие.

А деи Фрари нам не открылись - уже поздно. Осталась одна домашняя и в этой части города как будто совсем не туристская толпа, словно все идут по домам с работы. И лица не праздные, и площадь сразу отдает тихим европейским “районным” городком под вечерним солнцем.

Через Мост босоногих ухожу на ту сторону Канале Гранде и скоро застреваю в Санта-Кассиано с дивным Тинторетто в алтаре, где Христос в «Сошествии» еще только летит навстречу смущенным, голым, нетерпеливым Адаму и Еве. Ева писана во всей здорово естественной крестьянской простоте. А Спаситель прекрасен ракурсом и светом и опять напоминает мне Эль Греко. На престоле - странная надпись «Amora al cuba» и внизу - из бумаги склеенный куб, на одной стороне которого нарисован голубой глаз.

Рядом на стене у мостика через канал вдруг вижу по трафарету отпечатаны на стене черной краской молодые лица, как фотографии в личном деле, и надпись извещает, что это «третий отсек подводной лодки «Курск». Почему именно этот отсек? С какой-то общей фотографии? И кто это сделал? И в память? В знак прощания? В укор кому-то? Будто на минуту померкло солнце или снова прошла та утренняя черная туча. Я помянул их в церкви Сан-Сальвадоре с почти неизбежным Тинторетто с его «Крещением». Видно, за Тинторетто приходы боролись, переманивая и норовя отметиться хоть одной его работой. Тут Иоанн Предтеча поливает крепкого, прекрасно и сильно сложенного плотницкой работой Спасителя из чашечки, и Тот покорно склоняется и, кажется, нечаянно сутулится и нечаянно вздрагивает, как всякий человек от холодной воды. Поза живая и верная. Про свет внутри не говорю. Весь Тинторетто написан красками, которые вот-вот станут светом. И уже становятся на глазах, теряют плоть, как будто сквозят и «редеют», дышат. Рядом Веронезе с его фресками, но и он меркнет рядом с Тинторетто.

Через Сан-Марко, почти не глядя, чтобы не увязнуть снова, иду искать Джованни Паоло, но натыкаюсь на Санта-Мария Формоза, которая манит звучащим там органом. Похоже, я в храме один, но органист ликует и празднует (так победно звучит орган) - не наслушаться. Скольжу взглядом по стенам и наталкиваюсь на неожиданную работу. Холст очень темный и, наверно, прошел бы, но сначала споткнулся о название «Ultima cena», иное имя «Тайной вечери», а потом и о сам холст. Апостолы мерещатся русскими. Да и дело происходит в России, даже не при свечах, а будто при лучине. К хлебу никто не прикоснулся, не преломил. Иоанн сморился и спит или, закрыв лицо, положив его на руки, плачет - лица почти не видно. Обстановка так тревожна, словно все предали и теперь переглядываются, как заговорщики. Только собака не чувствует, спит под столом. Написано это все Леонардо Бассано (1557-1662) не очень хорошо, но тут как-то и не до письма - ultima cena. И орган кажется уже грозным и в тяжелых низах сулит суд. Может, поэтому при переполненной площади в храме и нет никого. Орган умолкает, и я ухожу, успев сказать органисту на пороге gracie e bravo!

…Ну, вот и Дзаниполо (Джованни Паоло). Кондотьер Коллеоне кичится на прекрасном постаменте и, кажется, поворачивается во все стороны и ловит взгляды, успевая подбочениться. Опять я принимаю при дальнем взгляде Паоло Веронезе за Тинторетто (скрыть бы хоть от себя, да куда денешь невежество-то) - так они тут оба темны (словно обоих подвела технология), но, вглядевшись, опять и опять видишь и во тьме негаснущий свет (просто «ватт» не хватает, а «лампочки» на месте). И смешной Гвидо Рени - Иосиф держит на руках мальчика Спасителя, и Мальчику хорошо на руках отца - умиленная домашняя «фотография», а не храмовое изображение. И неведомые доселе (к стыду) прекрасные Одорадо Фиалеттино, Франческо Занелла, Пьетро Мара. И вон уже теперь ведомый тревожный Леонардо Бассано, давно знакомый Лоренцо Лотто и ослепительный Беллини, который заключил Распятие в Благовещенье. Как неожиданно! Еще и не начало, а счастливое обещание («И откуду мне сие?») и уже страшный конец пути (оружие, прошедшее сердце). Как Отцу Небесному посылать Сына Деве Марии, уже зная, чем все кончится для Него? Для Себя. Для Нее. Вот - любовь. Вот ее ужас, вот - «ultima cena».

Заворачиваю на минуту в Skuola San Marko, а там больница без края - дворики, коридоры, палаты, покой и уют. Хотя ехидный путеводитель остерегает, что хорошо здесь делают только вскрытие. И мимо Коллеоне, мимо бедных негров, торгующих сумками (а пойдет дождь - зонтами), мимо цыгана, играющего на аккордеоне, и нищенки на мосту («Мост нищих», и она сидит «для чистоты жанра» - очевидно, тоже на жаловании мэра) - в Академию. Пешком, пешком. Нечего тут! А там опять Тинторетто и Беллини, могущественный и тихий, небесный и земной. Один - весь вихрь и движение миров, другой - дом и покой, один - буря, другой - молитва об успокоении этой бури. Картина и икона. Между ними - Италия, Венеция, мятеж и шепот, безумие богов и тихий закатный вечер. Края регистра - от басов до дисканта. Голос Бога, который говорит, что он не в буре и не в огне, но в веянии ветра и в шепоте. Но мы как раз лучше слышим Его и скорее призываем именно в буре. Значит, Он - там и там. Он в Тинторетто и в Беллини. Остальные в этой раме, отчего можно принять Тинторетто за Веронезе, а Чина да Конельяно за Беллини. А Мантенья, Козимо Тура, Бартоломео Виверини - такие «сухие», аскетические, выпаренные солнцем и ветром, как голые стволы, как остановившееся время. Они только великие «частные случаи» этих крайних фигур (Тинторетто и Беллини). Как и все Карпаччо, Гварди, Каналетто с их живописной жизнью, их пышностью и роскошью, их многоголосьем, оперной красотой и театральностью. Храм построен Тинторетто и Беллини, а они только приливы времен, плес жизни, только ускользающий день в твердых, на века ставленных стенах. «Презентация Марии Тинторетто (наще «Введение во храм») при входе и «Святое семейство» Беллини при выходе - границы этого венецианского рая.

И был еще в деи Фрари с Ассунтой Тициана - алой, летящей, тяжелой и невесомой, как пламя. Тициан здесь и лежит в гробнице, занимающей стену. А напротив Канова - тоже в стену. Стенка на стенку - посмертное честолюбие. Не их честолюбие, а города и церкви, которые решают почтить своих великих детей, чтобы самим стать еще величавее. Тут не вздохнешь, не перекрестишься («Помяни, Господи!»), а только скажешь: «О-о!» И когда выхожу, над городом «дают» облака Тьеполо и Тинторетто, так что и облака, кажется, с одушевленным нетерпением ждут, когда их узнают, и сами торопятся с подсказкой - как и небу тут не показать себя.

С утра в Брешию. Над Риальто летит клин родных гусей. Домой, ребята? Ну, помогай Бог! Мы за Вами.

И как смешны вкатывающиеся на вапоретто две русские тетки. Я еще не знаю, что русские, но что-то не в баулах даже, а в лицах говорит - они! И тут же слышу: Дуе билетти, прего! И - но!но!но! - на чужие большие чемоданы (не расплатишься) и на свои маленькие - си!си!си! Да ну, Нюра, брось, доедем. Что они, не люди, что ли!..

А дальше дневник обрывается. Была прекрасная Брешия с отцом Владимиром Зелинским (думал - приеду и запишу, как в его бедном храме - католики отдали православным вместе со своими Францисками и Мадоннами - сыплется на престол песок из трещин в своде, как хохлушки читают в его храме, как у нас где-нибудь в Крыжополе. Как несчастные его прихожанки из молдаванок и украинок исповедуются, что готовы убить старух, за которыми нанимаются ухаживать, и тут же подают записочки о здравии синьоры Лючии, Терезы, синьора Марио, потому что куда же они без них. Дома в Молдавии и на Украине ждут их заработков мужья.

И Бог знает, почему не осталась в дневниках Верона - прекрасный долгий день, из которого только обрывками вспоминаешь зябнущую на ледяном ветру «египтянку», копирующую статую. И дом Джульетты с тысячью записок по стенам ей и Ромео. И улыбнешься - как бы хорошо сыграть «Ромео» именно в такое время года - в шапках и шубах. Как ветер рвет изображения политиков - лучше мимо не проходить, чтобы они не убили тебя, и как он сносит тебя в веронском Колизее, находя слишком легким (кажется, в России ветры не так сердиты).

А там уже кувырком последнее утро в Венеции, когда проснулся под свист ветра и, выглянув, ахнул - метель (а нам улетать). И скорее проститься к Сан-Марко, исчерченному косым снегом, к гондолам, мечущимся под ветром и снегом, на воде, налитой всклень, так что по площади Сан-Марко одинокие прохожие перебираются по стульям кафе. А там аэропорт, долгое сидение в самолете, когда умная машина, как муравей, ощупывает крыло самолета, сбивая лед антифризом, отчаянные шутки усталых людей, когда нас вывозят на взлетную полосу и просят прочитать инструкцию на случай аварии. Самолет упадет в море, а ты будешь торопливо дочитывать нужную страницу. Пошумев мотором, возвращаемся обратно - рейс аннулирован (а сидели около девяти часов). А там чужой отель в пригороде и наутро все-таки вылет не в Питер, а в Мюнхен. Венеция еще мелькнет под крылом — такая маленькая, уютная, улыбающаяся (я не виновата) - как чистая страница городского путеводителя. Надоели вы мне, а я прекрасна! А там Альпы, сияние снегов.

А там Мюнхен и скоро уже привычное «рейс аннулирован». Долгое страдание там, утешительный казенный обед «мюнхенскими колбасками», так что чувствуешь себя участником «Мюнхенского сговора», и вылет в Ригу. И только в ночи - в Питер, над слепящим родным закатом и шитыми золотом мундирами ночных городов, чтобы в зале прилета узнать, что не прилетели наши чемоданы и их надо искать. Они прилетят на другой день.

Очевидно, закон равновесия требовал, чтобы мы немного «потерпели» за счастье видеть то, что видели, и тем более благодарили Бога за чудо Серениссимы.

В 1947 году переехал к отцу в г. Чусовой Пермской области. Здесь Валентин Курбатов учился в школе № 9, где стал писать в школьных рукописных журналах. Играл в самодеятельности клуба металлургов.

По окончании школы работал столяром на комбинате производственных предприятий треста № 3 Губахтяжстрой.

В 1959 году был призван на Северный флот. К этому времени относятся первые заметки В. Курбатова в газету “Комсомолец Заполярья”.

В 1964 г. после демобилизации приехал в Псков, где начал работал корректором в районной газете Псковского района “Ленинская искра”, в 1965 г. областной молодежной газете “Молодой ленинец” - корреспондентом. Он писал рецензии на книги, фильмы, спектакли.

Заочно Валентин Яковлевич окончил Государственный институт кинематографии-(ВГИК) по курсу киноведения.

Публикации В.Я. Курбатова печатаются в журналах: “Москва”, “Наш современник”, “Урал”, “Иностранная литература”, “Север”, газетах: “Культура”, “Литературное обозрение”, “Литературная газета” и др.

В. Я. Курбатов - член Союза журналистов СССР с 1972 года. Член союза писателей СССР с 1978 года.

Лауреат премий газет “Советская Россия”, “Литературная газета”, журналов “Смена”, “Литературное обозрение”, “Урал”, “Москва”, “Дружба народов”.

В 1998 году Валентину Яковлевичу присуждена Всероссийская Литературная премия имени Л.Н. Толстого.

Дважды - в 1999 и 2004 гг. стал лауреатом премии Администрации Псковской области.

В 2005 году – международная премия “Время Русь камни сбирать”.

В 2007 году – премия П. П. Бажова.

В 2008 году стал лауреатом Горьковской литературной премии в номинации “Мои университеты” за высокий профессионализм и беззаветное служение изящной словесности.

За большой вклад в развитие культуры Псковской области, создание ряда литературно-критических работ В. Я. Курбатов занесен в Книгу “Золотая летопись славных дел к 1100-летию Пскова”.

В 2004 году награжден медалью Пушкина.

В мае 2014 года года награжден премией Патриарха Московского и Всея Руси.

Является Почетным гражданином г. Чусовой.

В 1998 году Валентин Яковлевич стал членом Академии Русской современной словесности.

Член редколлегий журнала “Литературная учеба”, “День ночь”, редсовета журнала “Роман-газета XXI века”, общественного совета журнала “Москва”. Секретарь Союза писателей России с 1994 по 1999 г. Член правления Союза писателей России с 1999 года. С 1999 года - член Международного объединения кинематографистов славянских и православных народов. С 2006 года – член Совета по государственной культурной политике при Председателе Совета Федерации Федерального Собрания Российской Федерации.

Курбатов Валентин Яковлевич

Подорожник: Встречи в пути, или Нечаянная история литературы в автографах попутчиков / Курбатов Валентин Яковлевич / Валентин Курбатов; [предисл. В.Г. Распутина; худож. Сергей Элоян]. - Иркутск: издатель Сапронов, 2004. - 350 с. -ISBN 5-94535-047-8