www.amorlatinoamericano.3bb.ru

ЛАТИНОАМЕРИКАНСКИЕ СЕРИАЛЫ - любовь по-латиноамерикански

Объявление

Добро пожаловать на форум!
Наш Дом - Internet Map
Путеводитель по форуму





Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



Королева юга \ La Reina del Sur

Сообщений 1 страница 20 из 65

1

Артуро Перес-Реверте. Королева Юга
(пер. Наталья Кириллова)

Эльмеру Мендосе, Хулио Берналю
и Сесару Бэтмену Гуэмесу.
За дружбу. За балладу.

Введение
Запищал телефон, и она поняла, что ее убьют. Поняла так отчетливо, что застыла с бритвой в руке, с прилипшими к лицу волосами, окутанная паром, который каплями оседал на кафельных плитках. Бип-бип. Она сидела не шевелясь, затаив дыхание, словно молчание и неподвижность могли изменить то, что уже произошло. Бип-бип. Она брила правую ногу, сидя в ванне, по пояс в горячей мыльной воде, но ее кожа покрылась мурашками, будто вдруг сорвало холодный кран. Бип-бип. Из спальни, из стереоколонок, доносились голоса «Лос Тигрес дель Норте», распевавших истории о Камелии из Техаса. «Предательство и контрабанду, – пели они, – их не разделишь ни с кем». Она всегда боялась таких песен – боялась, что в них таится предсказание. И вот они превратились в угрозу и кошмарную действительность. Блондин подшучивал над ней; однако верещание телефона доказывало, что она права, а он – нет. А кроме правоты, этот резкий писк отнимал у него и кое-что еще. Бип-бип. Она положила бритву, медленно выбралась из ванны и направилась в спальню, оставляя за собой мокрые следы. Телефон лежал на кровати, маленький, черный и зловещий. Она смотрела на него, не осмеливаясь протянуть руку. Бип-бип. Застыв от ужаса. Бип-бип. Этот звук сливался с песней, как будто сам был ее частью. «Обычай контрабандистов, – продолжали петь „Лос Тигрес“, – прощать не велит ничего». Блондин произнес почти то же самое, смеясь, как обычно, и поглаживая ее по затылку, – произнес тогда, бросив телефон ей на колени. Если он когда-нибудь зазвонит, это будет означать, что я погиб.
Тогда беги. Беги что есть духу, смугляночка моя. Беги и не останавливайся, потому что меня уже не будет, и я не смогу прийти на помощь. А если добежишь куда-нибудь живой, выпей стаканчик текилы в память обо мне.
В память о наших хороших минутах, девочка. В память о хороших минутах. Таким вот – отважным и безответственным – был Блондин Давила. Виртуоз «Сессны». «Король короткой рулежки» так называли его друзья, и дон Эпифанио Варгас тоже звал его так. Блондин умел поднять свой самолет, битком набитый марихуаной или кокаином, с полосы длиной едва ли три сотни метров или носиться в кромешной ночной тьме, чуть не касаясь воды, через границу – туда и обратно, уклоняясь от радаров федеральной полиции и ястребов-перехватчиков ДЭА [1].
Он умел жить на острие ножа, разыгрывая собственные карты за спиной хозяев. И умел проигрывать.
У ее ног собралась лужа. Телефон продолжал пищать, и она поняла, что не обязательно отвечать и убеждаться, что Блондина настигла предсказанная им самим судьба. И этого вполне достаточно, чтобы выполнить его инструкцию и броситься бежать; но нелегко смириться, что обычный звонок телефона способен резко изменить всю жизнь – твою жизнь. Поэтому она дотянулась до трубки, нажала кнопку и стала слушать.
– Блондина грохнули, Тереса.
Голоса она не узнала. У Блондина были друзья, некоторые – верные, повязанные кодексом тех времен, когда они провозили через Эль-Пасо в Соединенные Штаты в покрышках своих машин пакетики с белым порошком. Это мог быть любой – может, Чистюля Росас, а может, Рамиро Васкес. Она не поняла, кто ей звонит, да это и не нужно, потому что смысл был совершенно ясен. «Блондина грохнули, – повторил голос. – С ним разобрались, и с его двоюродным братом тоже. Теперь настал черед семьи брата – и твой. Так что беги что есть мочи. Беги и не останавливайся».
Потом в трубке раздались гудки, и она, взглянув на свои мокрые ноги на мокром полу, вдруг осознала, что дрожит от холода и страха. И подумала: кто бы ни звонил, он повторил те же слова, что говорил Блондин. Она представила, как этот человек кивает, внимательно слушая, в дыму, среди стаканов какой-нибудь таверны, сидя за столом напротив Блондина, а тот покуривает косячок, как обычно, закинув ногу на ногу: остроносые ковбойские сапоги из змеиной кожи, шейный платок под воротом рубашки, летная куртка на спинке стула, короткие светлые волосы, дерзкая, уверенная улыбка. Ты сделаешь это ради меня, браток, если меня грохнут. Ты велишь ей бежать и не останавливаться, потому что ее они тоже захотят убрать.
Внезапно ее охватила паника – полная противоположность недавнему холодному ужасу. Взрыв растерянности и безумия, от которого она вскрикнула – коротко, сухо – и схватилась за голову. Ноги вдруг перестали держать ее, и она села – рухнула – на кровать. Обвела взглядом комнату: белая и золоченая лепнина изголовья, картины на стенах – аккуратные пейзажи с парами, гуляющими в свете закатного солнца, выстроившиеся на консоли фарфоровые фигурки – она собирала их, чтобы их с Блондином жилище выглядело уютно. И она поняла, что жилищем этот дом быть перестал, а через считанные минуты превратится в западню. В большом зеркале шкафа она увидела себя: голую, мокрую, с прилипшими к лицу темными волосами. Из-под прядей дико глядели черные глаза, вытаращенные от ужаса. Беги и не останавливайся, говорили ей Блондин и тот голос, что повторил его слова. И она бросилась бежать.

Свернутый текст

La Reina del Sur

0. Introducción

Sonó el teléfono y supo que la iban a matar. Lo supo con tanta certeza que se quedó inmóvil, la cuchilla en alto, el cabello pegado a la cara entre el vapor del agua caliente que goteaba en los azulejos. Bip-bip. Se quedó muy quieta, conteniendo el aliento como si la inmovilidad o el silencio pudieran cambiar el curso de lo que ya había ocurrido. Bip-bip. Estaba en la bañera, depilándose la pierna derecha, el agua jabonosa por la cintura, y su piel desnuda se erizó igual que si acabara de reventar el grifo del agua fría. Bip-bip. En el estéreo del dormitorio, los Tigres del Norte cantaban historias de Camelia la Tejana. La traición y el contrabando, decían, son cosas incompartidas. Siempre temió que tales canciones fueran presagios, y de pronto eran realidad oscura y amenaza. El Güero se había burlado de eso; pero aquel sonido le daba la razón a ella y se la quitaba al Güero. Le quitaba la razón y varias cosas más. Bip-bip. Soltó la rasuradora, salió despacio de la bañera, y fue dejando rastros de agua hasta el dormitorio. El teléfono estaba sobre la colcha, pequeño, negro y siniestro. Lo miró sin tocarlo. Bip-bip. Aterrada. Bip-bip. Su zumbido iba mezclándose con las palabras de la canción, como si formase parte de ella. Porque los contrabandistas, seguían diciendo los Tigres, ésos no perdonan nada. El Güero había usado las mismas palabras, riendo como solía hacerlo, mientras le acariciaba la nuca y le tiraba el teléfono encima de la falda. Si alguna vez suena, es que me habré muerto. Entonces, corre. Cuanto puedas, prietita. Corre y no pares, porque ya no estaré allí para ayudarte. Y si llegas viva a donde sea, échate un tequila en mi memoria. Por los buenos ratos, mi chula. Por los buenos ratos. Así de irresponsable y valiente era el Güero Dávila. El virtuoso de la Cessna. El rey de la pista corta, lo llamaban los amigos y también don Epifanio Vargas: capaz de levantar avionetas en trescientos metros, con sus pacas de perico y de borrego sin garrapatas, y volar a ras del agua en noches negras, frontera arriba y frontera abajo, eludiendo los radares de la Federal y a los buitres de la DEA. Capaz también de vivir en el filo de la navaja, jugando sus propias cartas a espaldas de los jefes. Y capaz de perder.
El agua que le caía del cuerpo formaba un charco a sus pies. Seguía sonando el teléfono, y supo que no era necesario responder a la llamada y confirmar que al Güero se le había acabado la suerte. Aquello bastaba para seguir sus instrucciones y salir corriendo; pero no es fácil aceptar que un simple bip-bip cambie de golpe el rumbo de una vida. Así que al fin agarró el teléfono y oprimió el botón, escuchando.
-«Quebraron al Güero, Teresa.».
No reconoció la voz. El Güero tenía amigos y algunos eran fieles, obligados por el código de los tiempos en que pasaban mota y paquetes de la fina en llantas de coches por El Paso, camino de la Unión Americana. Podía ser cualquiera de ellos: tal vez el Neto Rosas, o Ramiro Vázquez. No reconoció al que llamaba ni pinche falta que le hacía, porque el mensaje estaba claro. Quebraron al Güero, repitió la voz. Lo bajaron, y también a su primo. Ahora le toca a la familia del primo, y a ti. Así que corre cuanto puedas. Corre y no pares de correr. Luego se cortó la comunicación, y ella miró sus pies húmedos sobre el suelo y se dio cuenta de que temblaba de frío y de miedo, y pensó que, quien fuera el comunicante, había repetido las mismas palabras del Güero. Lo imaginó asintiendo atento entre el humo de cigarros y los vasos de una cantina, el Güero enfrente, quemando mota y cruzadas las piernas bajo la mesa como solía ponerse, las botas cowboy de serpiente acabadas en punta, la mascada al cuello de la camisa, la chamarra de piloto en el respaldo de la silla, el pelo rubio al rape, la sonrisa afilada y segura. Harás eso por mí, carnal, si me rompen la madre. Le dirás que corra y no pare de correr, porque también se la querrán chingar a ella.
El pánico vino de improviso, muy distinto al terror frío que había sentido antes. Ahora fue un estallido de desconcierto y de locura que la hizo gritar, breve, seca, llevándose las manos a la cabeza. Sus piernas eran incapaces de sostenerla, así que fue a caer sentada sobre la cama. Miró alrededor: las molduras blancas y doradas del cabezal, los cuadros de las paredes con paisajes bien chilos y parejas que paseaban en puestas de sol, las porcelanitas que había ido coleccionando para alinear en la repisa, con la intención de que el de ellos fuera un hogar lindo y confortable. Supo que ya no era un hogar, y que en pocos minutos sería una trampa. Se vio en el gran espejo del armario: desnuda, mojada, el pelo oscuro pegado a la cara, y entre sus mechas los ojos negros muy abiertos, desorbitados de horror. Corre y no pares, habían dicho el Güero y la voz que repetía las palabras del Güero. Entonces empezó a correr.

0

2

Глава 1. На облаке я плыла, но с неба на землю упала [2]
Я всегда полагал, что мексиканские наркобаллады – просто песни, а «Граф Монте-Кристо» – просто роман.
Так я и сказал Тересе Мендоса в тот последний день, когда она, окруженная телохранителями и полицейскими, согласилась принять меня в доме, расположенном в районе Чапультепек города Кульякан, штат Синалоа. Упомянув об Эдмоне Дантесе, я спросил, читала ли она эту книгу, а Тереса лишь молча посмотрела на меня таким долгим взглядом, что я начал опасаться, как бы наша беседа на этом и не закончилась. Потом повернулась к дождю, хлеставшему по стеклам, и – не знаю, была ли то тень серого света, сочившегося в комнату через окно, или отсутствующая улыбка, – ее губы сомкнулись в странную, жестокую складку.
– Я не читаю книг, – сказала она.
Я понял, что Тереса лжет, как, несомненно, лгала много, очень много раз за последние двенадцать лет.
Мне однако не хотелось задавать неуместные вопросы, поэтому я сменил тему. Пройденный ею долгий путь – туда, потом обратно – включал в себя этапы, интересовавшие меня куда больше того, что читает женщина, сидевшая передо мной, – после того, как восемь последних месяцев я шел по ее следам. Не могу сказать, чтобы я был разочарован. Обычно действительность оказывается примитивнее и зауряднее легенды; но в моем деле слово «разочарование» всегда относительно, ибо действительность и легенда – просто рабочий материал. Проблема в том, что невозможно неделями и месяцами жить в состоянии, так сказать, профессиональной одержимости кем-то, не создав себе определенного – разумеется, неточного – представления об этом человеке. Представление, которое укореняется у тебя в голове с такой силой и достоверностью, что потом оказывается трудно (а порой даже излишне) как-то подправлять его основные черты. Кроме того, мы, писатели, пользуемся одной привилегией: те, кто нас читает, с удивительной легкостью принимают нашу точку зрения. Поэтому тем дождливым утром в Кульякане я знал, что женщина, которую я наконец-то вижу перед собой, больше никогда не будет подлинной Тересой Мендоса: уже иная, частично созданная мною, она подменит ее собой и станет той, чью историю, неполную и противоречивую, я восстанавливал, выцарапывая буквально по кусочку у тех, кто знал, любил или ненавидел носящую это имя.
– Зачем вы пришли? – спросила она.
– Мне не хватает одного эпизода вашей жизни. Самого важного.
– Гм… Эпизода, говорите?
– Да.
Она взяла со стола пачку «Фарос» и поднесла к сигарете огонек дешевой пластмассовой зажигалки, качнув головой сидевшему в дальнем углу комнаты человеку который уже услужливо привстал, шаря левой рукой в кармане пиджака. Это был зрелый мужчина, массивный, скорее даже толстый, с очень черной шевелюрой и пышными мексиканскими усами.
– Самого важного?
Она положила сигареты и зажигалку на стол – абсолютно симметрично, – не предложив мне. Мне, впрочем, было все равно, поскольку я не курю. На столе лежали еще две пачки сигарет, пепельница и пистолет.
– Наверное, он и вправду самый важный, – прибавила она, – если вы решились прийти сюда сегодня.
Я взглянул на пистолет. «Зиг-зауэр», швейцарского производства. В магазине у таких помещается в шахматном порядке пятнадцать патронов «парабеллум» девятого калибра. На том же столе – и три полных магазина. Золотистые головки крупных пуль были похожи на желуди.
– Да, – ответил я мягко. – То, что произошло двенадцать лет назад. В Синалоа.
Снова безмолвный взгляд. Она достаточно знала обо мне, ибо в ее мире такие вещи, как информация, добываются без особых проблем с помощью денег. А кроме того, три недели назад я послал ей копию своего недописанного материала. Как приманку. Верительные грамоты, дополняющие все остальное.
– Почему я должна вам рассказывать об этом?
– Потому, что я вложил в вас много труда.
Некоторое время она смотрела на меня сквозь сигаретный дым, слегка щурясь, как индейские маски Большого храма [3].
Потом встала, отошла к бару и вернулась с бутылкой «Эррадура Репосадо» и парой высоких узких стаканчиков, которые мексиканцы называют «кабальито» [4].
Тереса была одета в удобные темные льняные брюки, черную блузку и сандалии, и я заметил, что на ней нет ни драгоценностей, ни бус, ни часов: только серебряный браслет-неделька на правом запястье. Двумя годами раньше – вырезки из прессы лежали у меня в номере, в отеле «Сан-Маркое» – журнал «Ола!» включил ее в число двадцати самых элегантных женщин Испании; это случилось в те же дни, когда газета «Эль Мундо» сообщила о последнем судебном расследовании ее дел на Коста-дель-Сол, и ее связи с контрабандой наркотиков. На фотографии с первой полосы можно было скорее угадать, чем рассмотреть ее за стеклом автомобиля; от репортеров ее отгораживали несколько телохранителей в темных очках. Одним был тот усатый толстяк, который сидел сейчас в углу, и наблюдал за мной, делая вид, что вовсе на меня не смотрит.
– Много труда, – повторила она задумчиво, разливая по стаканам текилу.
– Да, много.
Она сделала короткий глоток – стоя, не отрывая от меня взгляда. Ниже ростом, чем казалась на фотографиях или экране телевизора, но ее движения были такими спокойными и уверенными, словно каждый жест естественно перетекал в следующий, не оставляя места ни импровизации, ни сомнению. Может, она никогда больше не сомневается, подумал я вдруг. А еще я убедился, что в свои тридцать пять она, в общем, довольно привлекательна. Хотя, пожалуй, меньше, чем на недавних снимках и на тех, которые то и дело попадались мне – их сохраняли люди, знавшие ее по ту сторону Атлантики. Включая черно-белые фото анфас и в профиль на старой учетной карточке полицейского участка в Альхесирасе. Были и видеосъемки с нечетким изображением – они всегда заканчивались тем, что в кадре появлялись верзилы-телохранители и бесцеремонно отталкивали объектив. И на всех изображениях она в своем нынешнем, вполне достойном виде, почти всегда одетая в темное и в черных очках, садилась в дорогие автомобили или выходила из них, выглядывала на террасу в Марбелье (лицо размыто – телекамера никак не попадет на нужную резкость) или загорала на палубе яхты, большой и белой, как снег. Королева Юга и ее легенда. Она появлялась одновременно и на страницах, посвященных светским новостям, и на тех, что отведены происшествиям. Однако существовала еще одна фотография, о которой я не знал ничего; и прежде, чем я – двумя часами позже – вышел из этого дома, Тереса Мендоса неожиданно решила показать ее мне.
Она выложила сильно потрепанный, подклеенный сзади скотчем снимок на стол, между полной пепельницей, бутылкой текилы (две трети она опорожнила сама) и «зиг-зауэром» с тремя магазинами, лежавшим там, как предвестник – а на самом деле, как фаталистическое принятие – того, чему суждено было произойти этой ночью. Что же касается самой фотографии, она оказалась самой старой из всех, какие я видел, и притом – всего лишь половиной снимка: вся его левая часть отсутствовала, от нее осталась только мужская рука в рукаве летной куртки, обнимающая за плечи худенькую, смуглую, большеглазую девушку с пышными черными волосами. Девушке было лет двадцать с небольшим; на ней были сильно обтягивающие брюки и грубоватая джинсовая куртка с овчинным воротом, и девушка смотрела в объектив с какой-то нерешительной гримаской, будто собиралась улыбнуться или только что перестала. Из-под вульгарного, чересчур яркого макияжа в ее взгляде сквозила наивность или ранимость; и она еще больше подчеркивала молодость овального лица – слегка миндалевидные темные глаза, четко очерченный рот, приметы уходящего в глубь времен родства с исконными обитателями этой земли – в форме носа, матовости кожи, надменности вздернутого подбородка. Не красавица, подумал я, но в ней есть что-то особенное. Словно бы некогда совершенная, ныне далекая красота много поколений постепенно растворялась в них, пока не остались отдельные следы прежнего великолепия. И еще эта хрупкость – спокойная, а быть может, доверчивая. Хрупкость, которая растрогала бы меня, не знай я, кто эта женщина. Наверное, растрогала бы.
– Я едва узнаю вас.
Это была правда, и я сказал то, что думал. Похоже, три слова нисколько не задели ее. Она стояла и смотрела на фотографию, лежащую на столе. Стояла довольно долго.
– Я тоже, – произнесла она наконец.
Затем снова убрала ее в сумочку, валявшуюся на диване, кожаное портмоне со своими инициалами, и указала мне на дверь.
– Думаю, этого достаточно, – сказала она.
Тереса выглядела очень усталой. Долгий разговор, табак, бутылка текилы. Темные круги легли у нее под глазами, уже не такими, как на старом снимке. Я встал, застегнул пиджак, протянул ей руку – она едва коснулась ее своею, – еще раз взглянул на пистолет. Толстяк, сидевший в углу, теперь стоял рядом со мной, равнодушный, готовый меня проводить. Я с интересом взглянул на его великолепные сапоги из кожи игуаны, на живот, нависающий над широким, расшитым волокнами агавы ремнем, на угрожающий выступ под пиджаком. Когда он открыл дверь, я убедился, что его полнота обманчива и что он все делает левой рукой.
Очевидно, правую держит свободной, как рабочий инструмент.
– Надеюсь, все получится как надо, – сказал я.
Следя за моим взглядом, напоследок опять скользнувшим на пистолет, Тереса медленно кивнула, но не в ответ на мои слова. Ее занимали собственные мысли.
– Конечно, – пробормотала она.
Затем я вышел оттуда. Федералы в пуленепробиваемых жилетах, вооруженные автоматами, – те же самые, что тщательно обыскивали меня при входе, – по-прежнему караулили в вестибюле и саду, а возле круглого фонтана у входа стояли армейский фургон и два полицейских «харли-дэвидсона». Еще было пятеро или шестеро журналистов и телекамера под зонтиком, но уже по ту сторону высоких стен, на улице: репортерам не давали подойти ближе солдаты в полевой форме, оцепившие усадьбу. Я свернул направо и пошел под дождем искать такси, ожидавшее меня в квартале оттуда, на углу улицы Генерала Анайи. Теперь я знал то, что нужно, темные закоулки высветились, и каждый кусочек истории Тересы Мендоса – реальной или вымышленной – лег на свое место: начиная от той первой фотографии (или ее половинки) до женщины, которая принимала меня в этом доме с автоматическим пистолетом на столе. Не хватало только развязки; но о ней мне тоже предстояло узнать в ближайшие часы. Так же, как и Тересе, мне оставалось только сесть и ждать.

Свернутый текст


1. Me caí de la nube en que andaba

Siempre creí que los narcocorridos mejicanos eran sólo canciones, y que El conde de Montecristo era sólo una novela. Se lo comenté a Teresa Mendoza el último día, cuando accedió a recibirme rodeada de guardaespaldas y policías en la casa donde se alojaba en la colonia Chapultepec, Culiacán, estado de Sinaloa. Mencioné a Edmundo Dantés, preguntándole si había leído el libro, y ella me dirigió una mirada silenciosa, tan larga que temí que nuestra conversación acabara allí. Luego se volvió hacia la lluvia que golpeaba en los cristales, y no sé si fue una sombra de la luz gris de afuera o una sonrisa absorta lo que dibujó en su boca un trazo extraño y cruel.
-No leo libros -dijo.
Supe que mentía, como sin duda había hecho infinidad de veces en los últimos doce años. Pero no quise parecer inoportuno, de modo que cambié de tema. Su largo camino de ida y vuelta contenía episodios que me interesaban mucho más que las lecturas de la mujer que al fin tenía frente a mí, tras haber seguido sus huellas por tres continentes durante los últimos ocho meses. Decir que estaba decepcionado sería inexacto. La realidad suele quedar por debajo de las leyendas; pero, en mi oficio, la palabra decepción siempre es relativa: realidad y leyenda son simple material de trabajo. El problema reside en que resulta imposible vivir durante semanas y meses obsesionado técnicamente con alguien sin hacerte una idea propia, definida y por supuesto inexacta, del sujeto en cuestión. Una idea que se instala en tu cabeza con tanta fuerza y verosimilitud que luego resulta difícil, y hasta innecesario, alterarla en lo básico. Además, los escritores tenemos el privilegio de que quienes nos leen asuman con sorprendente facilidad nuestro punto de vista. Por eso aquella mañana de lluvia, en Culiacán, yo sabía que la mujer que estaba delante de mí ya nunca sería la verdadera Teresa Mendoza, sino otra que la suplantaba, en parte creada por mí: aquella cuya historia había reconstruido tras rescatarla pieza a pieza, incompleta y contradictoria, de entre quienes la conocieron, odiaron o quisieron.
-¿Por qué está aquí? -preguntó.
-Me falta un episodio de su vida. El más importante.
-Vaya. Un episodio, dice. -Eso es.
Había tomado un paquete de Faros de la mesa y le aplicaba a un cigarrillo la llama de un encendedor de plástico, barato, tras hacer un gesto para detener al hombre sentado al otro extremo de la habitación, que se incorporaba solícito con la mano izquierda en el bolsillo de la chaqueta: un tipo maduro, ancho, más bien gordo, pelo muy negro y frondoso mostacho mejicano.
-¿El más importante?
Puso el tabaco y el encendedor sobre la mesa, en perfecta simetría, sin ofrecerme. Lo que me dio igual, porque no fumo. Allí había otros dos paquetes más, un cenicero y una pistola.
-Debe de serlo de veras -añadió-, si hoy se atreve a venir aquí.
Miré la pistola. Una Sig Sauer. Suiza. Quince balas del 9 parabellum por cargador, al tresbolillo. Y tres cargadores llenos. Las puntas doradas de los proyectiles eran gruesas como bellotas.
-Sí -respondí con suavidad-. Hace doce años. Sinaloa.
Otra vez la ojeada silenciosa. Sabía de mí, pues en su mundo eso podía conseguirse con dinero. Y además, tres semanas antes le había hecho llegar una copia de mi texto inacabado. Era el cebo. La carta de presentación para completarlo todo.
-¿Por qué habría de contárselo?
-Porque me he tomado mucho trabajo en usted. Estuvo mirándome entre el humo del cigarrillo, un poco entornados los ojos, como las máscaras indias del Templo Mayor. Después se levantó y fue hasta el mueble bar para volver con una botella de Herradura Reposado y dos vasos pequeños y estrechos, de esos que los mejicanos llaman caballitos. Vestía un cómodo pantalón de lino oscuro, blusa negra y sandalias, y comprobé que no llevaba joyas, ni collar, ni reloj; sólo un semanario de plata en la muñeca derecha. Dos años antes -los recortes de prensa estaban en mi habitación del hotel San Marcos-, la revista ¡Hola! la había incluido entre las veinte mujeres más elegantes de España, por las mismas fechas en que El Mundo informaba de la última investigación judicial sobre sus negocios en la Costa del Sol y sus vinculaciones con el narcotráfico. En la fotografía publicada en primera página se la adivinaba tras el cristal de un automóvil, protegida de los reporteros por varios guardaespaldas con gafas oscuras. Uno de ellos era el gordo bigotudo que ahora estaba sentado al otro extremo de la habitación, mirándome de lejos como si no me mirara.
-Mucho trabajo -repitió pensativa, poniendo tequila en los vasos.
Así es.
Bebió un corto sorbo, de pie, sin dejar de observarme. Era más baja de lo que parecía en las fotos o en la televisión, pero sus movimientos seguían siendo tranquilos y seguros: como si cada gesto fuera encadenado al siguiente de forma natural, descartada cualquier improvisación o duda. Tal vez ya no dude nunca, pensé de pronto. Confirmé que a los treinta y cinco años era vagamente atractiva. Menos, quizás, que en las fotografías recientes y en las que yo había visto por aquí y por allá, conservadas por quienes la conocieron al otro lado del Atlántico. Eso incluía su frente y su perfil en blanco y negro sobre una vieja ficha policial de la comisaría de Algeciras. También cintas de vídeo, imágenes imprecisas que siempre terminaban con rudos gorilas entrando en cuadro para apartar con violencia el objetivo. Y en todas, ella, con su distinguida apariencia actual, casi siempre vestida de oscuro y con gafas negras, subía o bajaba de automóviles caros, se asomaba desdibujada por el grano del teleobjetivo a una terraza de Marbella, o tomaba el sol en la cubierta de un yate grande y blanco como la nieve: la Reina del Sur y su leyenda. La que aparecía en las páginas de sociedad al mismo tiempo que en las de sucesos. Pero había otra foto cuya existencia yo ignoraba; y antes de que saliera de aquella casa, dos horas más tarde, Teresa Mendoza decidió mostrármela inesperadamente: una foto muy ajada y recompuesta por detrás con cinta adhesiva, que acabó poniendo sobre la mesa, entre el cenicero repleto y la botella de tequila de la que ella sola había vaciado dos tercios, y la Sig Sauer con tres cargadores que estaba allí como un augurio -de hecho era una fatalista aceptación- de lo que iba a ocurrir esa misma noche. En cuanto a la última foto, en realidad se trataba de la más antigua y sólo era media foto, porque faltaba todo el lado izquierdo: de él podía verse el brazo de un hombre, enfundado en la manga de una cazadora de piloto, sobre los hombros de una joven morena, delgada, de abundante cabello negro y ojos grandes. La joven debía de tener veintipocos años: vestía pantalones muy ceñidos y fea chamarra tejana con cuello de borrego, y miraba a la cámara con mueca indecisa, a medio camino hacia una sonrisa o quizá de vuelta de ella. Observé que, pese al maquillaje vulgar, excesivo, las pupilas oscuras tenían una mirada inocente, o vulnerable; y eso acentuaba la juventud del rostro ovalado, los ojos ligeramente rematados en puntas de almendra, la boca muy precisa, las antiguas y rebajadas gotas de sangre indígena manifestándose en la nariz, el tono mate de la piel, la arrogancia del mentón erguido. Esa joven no era hermosa pero era singular, pensé. Poseía una belleza incompleta o lejana, como si ésta hubiera ido diluyéndose durante generaciones hasta dejar sólo rastros aislados de un antiguo esplendor. Y aquella fragilidad quizá serena, o confiada. De no estar familiarizado con el personaje, esa fragilidad me habría enternecido. Supongo.
Apenas la reconozco.
Era verdad, y así lo dije. Ella no pareció molesta por el comentario. Se limitaba a mirar la foto sobre la mesa, y estuvo así un buen rato.
-Yo tampoco -concluyó.
Después volvió a guardarla dentro del bolso que estaba sobre el sofá, en una cartera de piel con sus iniciales, y me indicó la puerta.
-Creo que es suficiente -dijo.
Parecía muy cansada. La prolongada charla, el tabaco, la botella de tequila. Tenía cercos oscuros bajo los ojos que ya no eran como en la vieja foto. Me puse en pie, abotoné mi chaqueta, le di la mano -ella apenas la rozó-, me fijé otra vez en la pistola. El gordo del extremo de la habitación estaba a mi lado, indiferente, listo para acompañarme. Miré con interés sus espléndidas botas de piel de iguana, la barriga que desbordaba el cinturón piteado, el bulto amenazador bajo la americana. Cuando abrió la puerta, comprobé que su gordura era engañosa y que todo lo hacía con la mano izquierda. Era obvio que la derecha la reservaba como herramienta de trabajo. -Espero que salga bien -apunté.
Ella siguió mi mirada hasta la pistola. Asentía despacio, pero no a mis palabras. La ocupaban sus propios pensamientos.
-Claro -murmuró.
Entonces salí de allí. Los federales con chalecos antibalas y fusiles de asalto que a la llegada me habían cacheado minuciosamente seguían montando guardia en el vestíbulo y el jardín, y una furgoneta militar y dos Harley Davidson de la policía estaban junto a la fuente circular de la entrada. Había cinco o seis periodistas y una cámara de televisión bajo paraguas, al otro lado de los altos muros, en la calle, mantenidos a distancia por los soldados en uniforme de combate que acordonaban la finca. Torcí a la derecha y caminé bajo la lluvia en busca del taxi que me esperaba a una manzana de allí, en la esquina de la calle General Anaya. Ahora sabía cuanto necesitaba saber, los rincones en sombras quedaban iluminados, y cada pieza de la historia de Teresa Mendoza, real o imaginada, encajaba en el lugar oportuno: desde aquella primera foto, o media foto, hasta la mujer que me había recibido con una automática sobre la mesa. Faltaba el desenlace; pero eso también lo sabría en las próximas horas. Igual que ella, sólo tenía que sentarme y esperar.

0

3

* * *
Прошло двенадцать лет с того дня или вечера, когда Тереса Мендоса бросилась бежать в городе Кульякан. В тот день, ставший началом долгого пути туда и обратно, разумный мир, построенный ею, как она полагала, под крылом у Блондина Давиды, рухнул вокруг нее – она слышала грохот его разваливающихся кусков, – и она внезапно почувствовала, что пропала, ей грозит опасность. Уронив телефон, она заметалась, на ощупь открывая ящики, ослепленная паникой, ища какую-нибудь сумку, чтобы сложить в нее самое необходимое. Ей хотелось зарыдать по своему мужчине или закричать так, чтобы разорвалось горло; но ужас, накатывавший волнами – и каждая была, как удар, – притуплял ее чувства и сковывал действия. Как будто наелась уаутльского гриба [5] или накурилась крепкой, до боли крепкой травы и оказалась засунутой в какое-то чужое, далекое, непослушное тело. Торопливо, неловко она натянула джинсы, футболку и туфли, пошатываясь, спустилась по лестнице, еще мокрая под одеждой, с влажными волосами, с небольшой дорожной сумкой, в которую умудрилась запихать – смяв, свернув кое-как – несколько вещей: еще пару футболок, джинсовую куртку, трусики, носки, свое портмоне с двумя сотнями песо и документы. Они тут же явятся к нам домой, предупреждал Блондин. Явятся, чтобы искать и найти что-нибудь. И будет лучше, если тебя они не найдут.
Выглянув на улицу, Тереса остановилась в нерешительности – ее вела инстинктивная осторожность дичи, чующей поблизости охотника и его собак. Перед ней простирался во всей своей сложной топографии город – вражеская территория. Район Лас-Кинтас: просторные улицы, неброские комфортабельные дома в окружении бугенвиллей, перед ними – хорошие машины. Далеко же отсюда от нищего квартала Лас-Сьете-Готас, подумала она. И внезапно ей показалось, что женщина из аптеки напротив, продавец из магазина на углу, где она покупала продукты последние два года, охранник банка в синей форме с автоматическим пистолетом двенадцатого калибра на поясе – это он с улыбкой отпускал ей комплименты всякий раз, когда она проходила мимо, – что все они опасны, подкарауливают ее. У тебя больше не будет друзей, подытожил тогда Блондин со своим ленивым смешком, который она временами обожала, а временами ненавидела всей душой. В тот день, когда зазвонит телефон и ты бросишься бежать, ты окажешься одна, смугляночка моя. И я не смогу тебе помочь.
Она прижала сумку к животу, словно защищая его, и двинулась по тротуару, опустив голову, не глядя ни на что и ни на кого и поначалу стараясь не ускорять шаг.
Солнце клонилось к западу – далеко, над Тихим океаном в сорока километрах, над Альтатой, и окаймлявшие проспект пальмы и манговые деревья четко смотрелись на фоне неба, которое вскоре должно было стать оранжевым. Такие в Кульякане закаты. Глухое монотонное биение в барабанных перепонках накладывалось на шум транспорта и стук ее каблуков. Окликни ее кто-нибудь сейчас, она не расслышала бы своего имени; а может, не услышала бы и выстрела. Выстрела в себя. Она так ждала его, напрягая все мышцы и нагнув голову, что заболели спина и почки. Ситуация. Слишком много раз слышала она о теории катастроф – о ней заговаривали среди шуток, рюмок и сигаретного дыма, – столько раз, что все это давно крепко-накрепко засело у нее в голове, впечатавшись в мозг каленым железом, словно клеймо в тело коровы. В этом деле, говорил Блондин, нужно уметь распознавать Ситуацию.
То есть, кто-нибудь может прийти и сказать тебе «Добрый день». Например, кто-то из твоих знакомых, и он тебе улыбнется. Сладенько так, прямо-таки медом изойдет. Но ты заметишь нечто странное: неопределенное ощущение, будто что-то не так. А через секунду ты мертв, – говоря это, Блондин смотрел на Тересу, под смех друзей прицеливаясь в нее пальцем, как револьвером. Или мертва. Хотя в любом случае это лучше, чем если тебя живьем увезут в пустыню и, вооружившись ацетиленовой горелкой и терпением, начнут задавать вопросы. Вот тут уж дело плохо – и даже не когда ты знаешь ответы на них (в этом случае избавление наступает быстро): хуже всего как раз, если ты их не знаешь. В этом вся разница, как говорил Кантинфлас [6].
Вся проблема. Очень трудно убедить типа с горелкой, что тебе неизвестны вещи, которые, как он полагает, ты знаешь и которые ему тоже хочется узнать.
Черт побери. Надеюсь, Блондин умер быстро, подумала она. Надеюсь, его сбили вместе со всем грузом, вместе с его «Сессной», и он пошел на корм акулам, его не увезли в пустыню и не принялись задавать ему вопросы. Если за тебя берутся федеральная полиция или ДЭА, вопросы обычно кончаются тюрьмой – в Альмолойе или Тусоне. С этими службами можно хоть как-то договориться. Получить статус защищаемого свидетеля или привилегированного заключенного, если сумеешь как следует разыграть свои карты. Но Блондин – не тот случай. Он не плясал ни под чью дудку. Если он изменял, то лишь самую малость, и притом не столько ради денег, сколько ради удовольствия жить на острие ножа. Мы, ребята из Сан-Антонио, похвалялся он, любим рисковать своей шкурой. Он говорил, что его забавляет иметь дело с этими типами и обставлять их; и он потешался про себя, когда ему командовали; «Давай, парень, разберись с этим и убери того, да не тяни». Держали за простого киллера ценою не больше тысячи песо, кому можно без всяких церемоний швырять на стол пачки шуршащих долларов по возвращении из каждого полета, на котором те, кто сверху, зарабатывали немереные деньги, пока он рисковал свободой и жизнью.
Проблема в том, что Блондину мало было просто делать то-то и то-то: у него имелась потребность рассказывать о своих делах. Он был из породы трепачей. Какой интерес оприходовать пусть даже самую красивую бабенку, говаривал он, если нельзя рассказать об этом друзьям? А если что случится, так пусть потом «Лос Тигрес дель Норте» или «Лос Туканес де Тихуана» складывают обо мне наркобаллады и распевают их в тавернах или по авторадио. Вот так, ребята. Так и создаются легенды. И много раз, свернувшись клубочком у его плеча, в баре, на вечеринке, между танцами в салуне «Морокко» – он с бутылкой пива «Пасифико» в руке, у нее нос словно пудрой обсыпан от «белых вздохов» [7], – Тереса содрогалась, слыша, как он поверяет друзьям такие вещи, о которых всякий разумный человек предпочел бы молчать как рыба. У Тересы не было образования, у нее не было ничего, кроме Блондина; однако она знала, что друзья проверяются, только когда навещают тебя в больнице, в тюрьме или на кладбище. А это означало, что друзья бывают друзьями, пока не перестают быть ими.
Три квартала она шла не оглядываясь. Боже упаси.
Каблуки у нее чересчур высоки, и она поняла, что если вдруг придется бежать, вывих ей обеспечен. Тереса сняла туфли, спрятала их в сумку и пошла босиком. На следующем углу свернула направо и, оказавшись на улице Хуареса, остановилась перед какой-то закусочной – проверить, нет ли хвоста. Не заметив никаких признаков опасности, она толкнула дверь, вошла и уселась за самый дальний столик, спиной к стене, ни на миг не отрывая глаз от улицы. Ей нужно поразмыслить и унять бешеное биение сердца. Как сказал бы Блондин, изучить Ситуацию. Или хотя бы попытаться. Влажные волосы падали ей на лицо; она убрала их только один раз, а потом подумала: так лучше, так труднее разглядеть ее. Ей принесли нопалевый [8] коктейль, и некоторое время она сидела неподвижно, не в силах связать обрывки мыслей, пока не поняла, что ей хочется курить и в спешке и панике она забыла курево дома. Она попросила у официанта сигарету, прикурила от протянутой зажигалки, не заметив недоуменного взгляда девушки на ее босые ноги, и долго сидела, куря и пытаясь привести в порядок разбежавшиеся врассыпную мысли. Ну вот, так лучше. Табачный дым, наполнивший легкие, немного успокоил ее – достаточно, чтобы проанализировать Ситуацию с некоторой долей здравого смысла. Ей нужно добраться до их другого – надежного – дома прежде, чем эти шакалы найдут ее и она против собственной воли превратится во второстепенного персонажа наркобаллад: Блондин же мечтал, чтобы «Лос Тигрес» или «Лос Туканес» посвящали ему баллады. Там, в доме, припрятаны деньги и документы, а без них, сколько ни беги, не добежишь никуда. Там же и записная книжка Блондина: телефоны, адреса, заметки, связи, тайные маршруты в Южной Калифорнии, Соноре, Чиуауа и Коауиле, друзья и враги – нелегко отличить одних от других – в Колумбии, Гватемале, Гондурасе и по обеим берегам Рио-Браво: в Эль-Пасо, Хуаресе, Сан-Антонио. Это либо сожги, либо спрячь как следует, сказал ей Блондин. Не заглядывай туда – ради своего же блага, смугляночка моя. Даже не смотри на нее. И только если все будет совсем плохо, отдай ее дону Эпифанио Варгасу в обмен на свою жизнь. Тебе ясно? Поклянись, что не раскроешь книжку ни за что на свете. Поклянись мне в этом Господом Богом и Пресвятой Девой. Иди ко мне. Поклянись тем, что сейчас держишь в руках.
Времени у нее было немного. Часы она тоже забыла дома, но видела, что вечереет. Улица выглядела спокойно: машин не больше, чем обычно, прохожие идут, никто не стоит поблизости. Она надела туфли, оставила на столике десять песо и медленно поднялась, крепко сжимая в руках сумку. Выходя на улицу, она не осмелилась взглянуть на себя в зеркало. На углу мальчишка торговал газировкой, сигаретами и газетами, разложенными на картонном ящике с надписью «Самсунг». Она купила пачку «Фарос» и коробок спичек, успев при этом искоса оглядеть улицу, и пошла дальше нарочито медленно. Ситуация. Припаркованная машина, полицейский, человек, подметающий тротуар, заставляли ее вздрагивать. У Тересы опять заболели мышцы спины, во рту стало совсем кисло. Она снова почувствовала, как неудобно идти на каблуках. Видел бы меня Блондин, подумала она, вот уж посмеялся бы. И за это она мысленно прокляла его. Где теперь все твои «хи-хи» да «ха-ха», чертов летун, после того, как тебя спустили на землю? Где твоя надменность красавца-мачо и твое распроклятое бесстрашие? Проходя мимо небольшого кафе, она ощутила вонь подгоревшего мяса, и во рту у нее вдруг снова стало кисло. Пришлось быстро вбежать в подъезд, где ее вырвало струей нопалевого сока.

Свернутый текст


***
Habían pasado doce años desde la tarde en que Teresa Mendoza echó a correr en la ciudad de Culiacán. Aquel día, comienzo de tan largo viaje de ida y vuelta, el mundo razonable que creía construido a la sombra del Güero Dávila cayó a su alrededor -pudo oír el estruendo de los pedazos desmoronándose-, y de pronto se vio perdida y en peligro. Dejó el teléfono y anduvo de un lado a otro abriendo cajones a tientas, ciega de pánico, buscando cualquier bolsa donde meter lo imprescindible antes de escapar de allí. Quería llorar por su hombre, o gritar hasta desgarrarse la garganta; pero el terror que la asaltaba en oleadas como golpes entumecía sus actos y sus sentimientos. Era igual que haber comido un hongo de Huautla o fumado una hierba densa, dolorosa, que la introdujese en un cuerpo lejano sobre el que no tuviera ningún control. Y así, tras vestirse a toda prisa, torpe, unos tejanos, una camiseta y unos zapatos, bajó tambaleante la escalera, todavía mojada bajo la ropa, el pelo húmedo, una pequeña bolsa de viaje con las pocas cosas que había atinado a meter dentro, arrugadas y de cualquier manera: más camisetas, una chamarra de mezclilla, pantaletas, calcetines, su cartera con doscientos pesos y la documentación. Irán a la casa en seguida, la había advertido el Güero. Irán a ver lo que pueden encontrar. Y más vale que no te encuentren.
Se detuvo al asomarse a la calle, indecisa, con la precaución instintiva de la presa que olfatea cerca al cazador y sus perros. Ante ella se extendía la compleja topografía urbana de un territorio hostil. Colonia Las Quintas: amplias avenidas, casas discretas y confortables con buganvillas y buenos coches estacionados delante. Un largo camino desde la miserable barriada de Las Siete Gotas, pensó. Y de pronto, la señora de la farmacia de enfrente, el empleado de la tienda de abarrotes de la esquina donde estuvo haciendo la compra durante los últimos dos años, el vigilante del banco con su uniforme azul y su repetidora del calibre 12 en bandolera -el mismo que solía piropearla con una sonrisa cada vez que pasaba por delante-, se le antojaban peligrosos y al acecho. Ya no tendrás amigos, había rematado el Güero con esa risa indolente que a veces ella adoraba y otras odiaba con toda su alma. El día que suene el teléfono y eches a correr estarás sola, prietita. Y yo no podré ayudarte.
Apretó la bolsa como para protegerse el vientre y caminó por la acera con la cabeza baja, ahora sin mirar nada ni a nadie, procurando al principio no acelerar el paso. El sol empezaba a descender lejos, sobre el Pacífico que se encontraba cuarenta kilómetros a poniente, hacia Altata, y las palmeras, pingüicas y mangos de la avenida se recortaban contra un cielo que pronto se teñiría del anaranjado propio de los atardeceres de Culiacán. Notaba golpes en los tímpanos: un latido sordo, monótono, superpuesto al ruido del tránsito y al taconeo de sus zapatos. Si alguien la hubiera llamado en ese momento no habría sido capaz de oír su nombre; tal vez ni el sonido de un disparo. De su disparo. De tanto esperarlo, tensos los músculos y agachada la cabeza, le dolían la espalda y los riñones. La Situación. Demasiadas veces había oído repetir la teoría del desastre entre bromas, veras, copas y humo de cigarrillos, y la llevaba grabada a fuego en el pensamiento, como el hierro de una res. En este negocio, había dicho el Güero, hay que saber reconocer La Situación. Eso es que alguien puede llegar y decirte buenos días. Tal vez lo conozcas y él te sonría. Suave. Con cremita. Pero notarás algo extraño: una sensación indefinida, como de que algo no está donde debe. Y un instante después estarás muerto -el Güero miraba a Teresa al hablar, apuntándole con el dedo a modo de revólver, entre las risas de los amigos-. O muerta. Aunque siempre es preferible eso a que te lleven viva al desierto, y con un soplete de acetileno y mucha paciencia te hagan preguntas. Porque lo malo de las preguntas no es que conozcas las respuestas -en ese caso el alivio llega pronto-, sino que no las conozcas. Ahí está el detalle, que decía Cantinflas. El problema. Cuesta mucho convencer al del soplete de que no sabes cosas que él supone que sabes y que también le gustaría saber.
Chíngale. Deseó que el Güero hubiera muerto rápido. Que lo hubieran bajado con todo y la Cessna, pasto de tiburones, en vez de llevárselo al desierto para hacerle preguntas. Con la Federal o con la DEA, las preguntas solían terminar en la cárcel de Almoloya o en la de Tucson. Uno podía pactar, llegar a acuerdos. Volverse testigo protegido, o preso con privilegios si sabía jugar bien sus naipes. Pero las transas del Güero nunca fueron por ahí. No era culebra ni madrina. Había traicionado sólo un poquito, menos por dinero que por gusto de vivir en el filo de la navaja. A los de San Antonio, galleaba, nos gusta rifarnos el cuero. Jugársela a esos tipos era divertido, según él; y se mofaba por dentro cuando le decían suba a tal y baje a cual, joven, no se nos demore, y lo tomaban por un vulgar sicario de a mil pesos al tirarle encima de la mesa, con muy poco respeto, fajos de dólares crujientes al regreso de cada vuelo donde los capos ligaban un carajal de lana y él se jugaba la libertad y la vida. El problema era que al Güero no le bastaba hacer ciertas cosas, sino que tenía necesidad de contarlas. Era de los bocones. Para qué fajarte a la más linda vieja, decía, si no puedes contárselo a la raza. Y si vienen chuecas, que luego te pongan en narcocorridos los Tigres o los Tucanes de Tijuana y los canten en las cantinas y en las radios de los autos. Chale. Pura leyenda, compás. Y muchas veces, acurrucada en su hombro, tomando en un bar, en una fiesta, entre dos bailes en el salón Morocco, él con una Pacífico en la mano y ella con la nariz empolvadita de suspiros blancos, se había estremecido oyéndole confiar a los amigos cosas que cualquier hombre sensato guardaría bien calladas. Teresa no tenía estudios, ni otra cosa que al Güero; pero sabía que los amigos sólo se probaban visitándote en el hospital, en la cárcel o en el panteón. Lo que venía a significar que los amigos eran amigos hasta que dejaban de serlo.
Recorrió tres cuadras sin mirar atrás. Ni modo. Los tacones que llevaba eran demasiado altos, y comprendió que iba a torcerse un tobillo si de pronto echaba a correr. Se los quitó, guardándolos en la bolsa, y descalza dobló a la derecha en la siguiente esquina, hasta desembocar en la calle Juárez. Allí se detuvo ante una lonchería para comprobar si la seguían. No vio nada que indicase peligro; de manera que, para concederse un poco de reflexión y calmar los latidos del pulso, empujó la puerta y fue a sentarse en la mesa de más adentro, la espalda en la pared y los ojos en la calle. Como hubiera dicho albureador el Güero, estudiando La Situación. O intentándolo. El pelo húmedo se le deslizaba sobre la cara: lo apartó sólo una vez, pues luego decidió que era mejor así, ocultándola un poco. Trajeron licuado de nopal y se quedó inmóvil un rato, incapaz de hilvanar dos pensamientos seguidos, hasta que sintió deseos de fumar y cayó en la cuenta de que en la estampida había olvidado el tabaco. Le pidió un cigarrillo a la mesera, aceptó el fuego de su encendedor mientras ignoraba la mirada de extrañeza que dirigía a sus pies desnudos, y permaneció muy quieta, fumando, mientras intentaba ordenar sus ideas. Ahora sí. Ahora el humo en los pulmones le devolvió alguna serenidad; suficiente para analizar La Situación con cierto sentido práctico. Tenía que llegar a la otra casa, la segura, antes de que los coyotes la encontraran y ella misma terminase siendo personaje secundario, y forzado, de esos narcocorridos que el Güero soñaba con que le hicieran los Tigres o los Tucanes. Allí estaban el dinero y los documentos; y sin eso, por mucho que corriese, nunca llegaría a ninguna parte. También estaba la agenda del Güero: teléfonos, direcciones, notas, contactos, pistas clandestinas en Baja California, Sonora, Chihuahua y Cohahuila, amigos y enemigos -no era fácil distinguir unos de otros- en Colombia, en Guatemala, en Honduras y a uno y otro lado de la raya del río Bravo: El Paso, Juárez, San Antonio. Ésa la quemas o la escondes, le había dicho. Por tu bien ni la mires,'prietita. Ni la mires. Y sólo si te ves muy fregada y muy perdida, cámbiasela a don Epifanio Vargas por tu pellejo. ¿Está claro? Júrame que no abrirás la agenda por nada del mundo. Júralo por Dios y por la Virgen. Ven aquí. Júralo por esto que tienes entre las manos.
No disponía de mucho tiempo. También había olvidado el reloj, pero vio que seguía venciéndose la tarde. La calle parecía tranquila: tráfico regular, transeúntes de paso, nadie parado cerca. Se puso los zapatos. Dejó diez pesos en la mesa y se levantó despacio, agarrando la bolsa. No se atrevió a mirar su cara en el espejo cuando salió a la calle. En la esquina, un plebito vendía refrescos, cigarrillos y periódicos colocados sobre un cartón de embalaje donde se leía la palabra Samsung. Compró un paquete de Faros y una caja de fósforos, ojeando de soslayo a su espalda, y siguió camino con deliberada lentitud. La Situación. Un coche estacionado, un policía, un hombre que barría la acera la hicieron sobresaltar. Volvían a dolerle los músculos de la espalda y notaba un sabor agrio en la boca. Otra vez la incomodaron los tacones. De verla así, pensó, el Güero se habría reído de ella. Y lo maldijo por eso, en sus adentros. Dónde andarán tus risas ahora, pinche güey, después que te llovió en la milpa. Dónde tu arrogancia de puro macho y tus perras agallas. Sintió olor a carne quemada al pasar ante una taquería, y el gusto agrio en su boca se acentuó de pronto. Tuvo que detenerse y entrar a toda prisa en un portal para vomitar un chorro de jugo de nopal.

0

4

***
Я знал Кульякан. До интервью с Тересой Мендоса я уже приезжал туда – в самом начале, когда только начинал изучать ее историю, а она сама была лишь неким смутным вызовом личного свойства, воплощенным в нескольких фотографиях и газетных вырезках. Приезжал и потом, когда все закончилось и в моих руках находилось то, что я хотел знать: факты, имена, места.
Так что сейчас я могу выстроить все по порядку, за исключением каких-то неизбежных пробелов и того, что я опускаю сознательно. Скажу также, что все завязалось довольно давно – на обеде с Рене Дельгадо, главным редактором ежедневной газеты «Реформа», выходящей в мексиканской столице. Мы с Рене старые друзья – еще с тех времен, когда в разгар борьбы против Сомосы [9], будучи молодыми репортерами, снимали на двоих номер в отеле «Интерконтиненталь» в Манагуа. Теперь мы встречаемся всякий раз, как я приезжаю в Мексику, чтобы поведать друг другу о своих печалях, морщинах и седине. И вот, потчуя меня эскамолес [10] и кукурузными блинчиками с курятиной в ресторане отеля «Сан-Анхель-Инн», он предложил мне заняться этим делом.
– Ты испанец, у тебя там хорошие связи. Сделай нам большой репортаж о ней.
Стараясь, чтобы содержимое блинчика не потекло у меня по подбородку я отказался:
– Я больше не репортер. Теперь я все выдумываю и пишу вещи объемом не менее четырехсот страниц.
– Ну так сделай как умеешь, – возразил Рене. – Сделай литературный репортаж.
Я доел блинчик, и мы принялись обсуждать все за и против. Сомнения одолевали меня до самого кофе и рюмки «Дона Хулиана №1», так что Рене в конце концов пригрозил, что сейчас позовет марьячи [11].
Но все вышло совсем не так, как он замышлял: репортаж для «Реформы» превратился в мой собственный литературный проект, хотя моего друга это нимало не расстроило. Напротив: на следующий день он предоставил мне свои лучшие связи на Тихоокеанском побережье и в федеральной полиции, чтобы я смог разузнать что-нибудь о годах, покрытых мраком неизвестности. О том этапе жизни Тересы Мендоса, про который ничего не знали в Испании, да, пожалуй, и в самой Мексике.
– По крайней мере, напишем на тебя рецензию, – сказал Рене. – Скотина.
До тех пор было общеизвестно лишь то, что в свое время Тереса, дочь отца-испанца и матери-мексиканки, жила в Лас-Сьете-Готас, очень бедном квартале Кульякана. И еще – училась она только в начальной школе, работала сначала в шляпной лавчонке на небольшом рынке под названием Буэльна, а потом меняла доллары на улице Хуареса, и в один прекрасный день (День поминовения усопших – роковая ирония судьбы!) жизнь поставила ее на пути Раймундо Давилы Парры, летчика, работавшего на хуаресский картель. В округе он был известен под кличкой Блондин Давила – из-за светлых волос, голубых глаз и внешности американца. Обо всем этом было известно скорее из легенды, что сплелась вокруг Тересы Мендоса, чем на основе точных данных; поэтому чтобы выяснить эту часть ее биографии, я отправился в столицу штата Синалоа на западном побережье, недалеко от входа в Калифорнийский залив, и принялся там бродить по улицам и тавернам. Я даже точно – или почти точно – прошел тем маршрутом, которым шла она в тот последний (или первый, смотря как взглянуть) день, после того, как раздался телефонный звонок и она покинула дом, который делила с Блондином Давилой. Так я оказался перед гнездышком, где они прожили два года: скромного вида, но уютным двухэтажным домиком с бугенвиллеями и миртовыми деревьями и задним двором. Домик располагался на юго-востоке района Лас-Кинтас: там часто селятся наркодельцы средней руки, у кого дела идут хорошо, но не настолько, чтобы позволить им роскошный особняк к элитном районе Чапультепек.
Потом я прошел под королевскими пальмами и манговыми деревьями до улицы Хуареса и остановился напротив небольшого рынка – посмотреть на девушек, которые с сотовым телефоном в одной руке и калькулятором в другой прямо посреди улицы обменивают валюту. Или, другими словами, отмывают, превращая в мексиканские песо, деньги тех, кто, приезжая на машинах, останавливается рядом и достает пачки долларов, от которых пахнет горной смолой или белым порошком [12].
В этом городе, где незаконная деятельность сплошь и рядом – общественное убеждение и образ жизни («идти против закона – семейная традиция», как поется в одной наркобалладе), Тереса Мендоса некоторое время была одной из таких девушек. До того дня, когда возле нее затормозил черный джип «бронко», и сидевший за рулем Раймундо Давила Парра, опустив тонированное стекло, засмотрелся на нее. С того момента ее жизнь изменилась навсегда.
Сейчас она шла по тротуару который знала до последней плитки, шла с пересохшим ртом и страхом в глазах. Обходила девушек – те болтали или прогуливались в ожидании клиентов напротив фруктового магазина «Эль Канарио» – и все время боязливо озиралась на стоянку грузовиков, трамваи и закусочные рынка, кишмя кишевшие женщинами с корзинами и усатыми мужчинами в широкополых плетеных шляпах. Из музыкальной лавки за ювелирной мастерской на углу до нее донеслась наркобаллада, которую пели «Лос Динамикос», а может, «Лос Тигрес», – издалека она не смогла определить, но песню знала хорошо. Еще бы! Она знала ее даже слишком хорошо – то была любимая песня Блондина, и подонок этот имел обыкновение распевать ее, когда брился – да еще открывал окно, чтобы шокировать соседей, – или нашептывать ей тихонько на ухо, когда ему хотелось позабавиться, разозлив ее:
Все меня здесь уважают –
мать, отец, друзья, невеста.
Самолет я поднимаю
без разбега, прямо с места.
Мчусь во тьме, как легкий дым,
крыльями воды касаюсь,
и с оружием любым
как с родным я управляюсь…
Чертов негодяй, проклятый Блондин, снова подумала она – почти произнесла, давя поднимавшееся в груди рыдание. Посмотрела направо и налево. Она по-прежнему была настороже – не покажется ли где лицо или фигура, означающие опасность. Конечно, они пошлют того, кто меня знает, думала она. Кто сможет меня узнать. Поэтому Тереса надеялась узнать его прежде, чем он ее. Его – или их. Потому что они обычно действовали парами, помогая друг другу. И следя друг за другом – ведь в этом деле никто не доверяет даже собственной тени. Узнать его заранее, не в последний момент, уловив угрозу во взгляде. Или в улыбке. Кто-нибудь улыбнется тебе, вспомнила она, а в следующий миг ты будешь мертва. Если повезет, добавила она про себя. Если мне очень повезет, я буду мертва. В Синалоа, подумала она, представив себе пустыню и ацетиленовую горелку о которых говорил Блондин, вопрос везения или невезения – всего лишь вопрос быстроты, сложения и вычитания. Чем дольше умираешь, тем меньше тебе везет.
Она двигалась по улице Хуареса по ходу транспорта, поэтому машины приближались к ней со спины.
Только пройдя кладбище «Сан-Хуан», она сообразила это и свернула налево, к улице Генерала Эскобедо.
Блондин объяснил ей, что если она когда-нибудь обнаружит за собой хвост, надо выбирать улицы, где машины едут навстречу, чтобы видеть их издали. Теперь она иногда оглядывалась, чтобы знать, что происходит за спиной. Так она добралась до центра, миновала белое здание муниципалитета и смешалась с толпой, заполнявшей автобусные остановки и ближайшие окрестности рынка Гармендиа. Только там Тереса почувствовала себя в некоторой безопасности. С запада над крышами небо пылало ярко-оранжевым, и кое-где на тротуары уже падал свет витрин. В таких местах почти никогда никого не убивают, подумала она. И не похищают. Движение по улице было двусторонним, на углу стояли двое полицейских в коричневой форме. Лицо одного показалось ей смутно знакомым, поэтому она отвернулась и пошла в другую сторону. Многие местные служители закона – и судейские, и полиция, и многие другие – состояли на жалованье у наркомафии, прятали в кейсы дармовые пакетики кокаина и бесплатно пили в тавернах, а за это прикрывали главарей или воплощали в жизнь здоровый принцип: живи, получай свой кусок и давай жить другим, если не хочешь перестать жить. Тремя месяцами раньше один полицейский начальник, прибывший из других краев, решил изменить правила игры. Ему влепили семьдесят пуль из «козьего рога» – так называли тут АК-47 – прямо у дверей дома, в его собственной машине. Тра-та-та-та-та. Уже продавались компакт-диски с песнями на эту тему. Самая известная называлась «Семь раз по десять патронов». «Убили майора Падрона, – в балладе все излагалось предельно точно, – ровно в шесть, на рассвете. Семь раз по десять патронов, а в них свинцовые смерти». Типичный стиль Синалоа. Популярные певцы – например, Ас де ла Сьерра – снимались для обложек на фоне самолетов, с винтовками сорок пятого калибра в руках, а Чалино Санчеса, идола местных меломанов, который, прежде чем стать композитором и певцом, работал на мафию киллером, буквально изрешетили – не то из-за женщины, не то по какой другой причине. Кто знает? Уж чего-чего, а воображения авторам наркобаллад было не занимать.
Свернув за угол у магазина «Ла Мичоакана», Тереса оставила позади рынок с обувными и одежными лавками и пошла по улице. «Чистая» квартира Блондина, его убежище на случай чего-то из ряда вон выходящего, находилась буквально в нескольких метрах, на втором этаже неброского на вид жилого дома, напротив подъезда которого торговали с тележки днем разными морскими разностями, а ночью – кукурузными блинчиками с тушеным мясом. Поначалу ни одна душа, кроме них двоих, не знала о существовании этого убежища: Тереса была там только однажды, да и сам Блондин, чтобы не «засветить» место, заходил туда лишь изредка.
Тихонько, стараясь не шуметь, она поднялась по лестнице, вставила ключ в скважину и осторожно повернула. Она знала, что там не может быть никого, но все-таки с тревогой оглядела квартиру: нет ли где чего подозрительного. Даже здесь не на сто процентов безопасно, говорил ей Блондин. Может, кто-нибудь видел меня, или кому-то что-то известно, или… да что угодно может произойти в этом уголке города, где все знают друг друга как облупленных. И даже если меня накроют по какой другой причине – если, конечно, возьмут живьем, – я помолчу какое-то время, но долго не смогу а потом начну колоться и выкладывать им все как есть.
Так что старайся не дремать, как курица на насесте, девочка моя. Надеюсь, мне удастся продержаться, чтобы ты успела забрать деньги и исчезнуть, пока они сюда не явились. Но я тебе ничего не обещаю, смугляночка моя; даже говоря это, он продолжал улыбаться, мерзавец. Я тебе ничего не обещаю.
В квартире были голые стены без всяких украшений, из мебели – только стол, четыре стула и диван, да в спальне большая кровать с тумбочкой и телефоном.
Окно спальни выходило за дом, на пустырь, заросший деревьями и кустами, а дальше виднелись желтые купола церкви Святилища Господня. Во встроенном шкафу было двойное дно, и разобрав его, Тереса нашла две толстые пачки стодолларовых банкнот. Тысяч двадцать, подсказал ей опыт менялы с улицы Хуареса. Там лежала и записная книжка Блондина: большая тетрадь в переплете из коричневой кожи (не открывай ее, вспомнила она), а еще пакет кокаина – около трехсот граммов – и огромный кольт «дабл-игл»: хромированная сталь, перламутровые накладки. Блондин не любил оружия и никогда не носил при себе даже револьвера – один черт, говорил он, если уж кто захочет разделаться со мной, так это не поможет, – однако держал кольт на всякий случай. Зачем я буду тебе врать – случиться может всякое. Тереса оружия тоже не любила, но, как почти каждый в Синалоа – мужчина, женщина или ребенок, – умела с ним обращаться. А уж если говорить о всяких случаях, этот был именно таким. Поэтому она проверила магазин (он оказался полным), оттянула затвор, а когда отпустила его, пуля сорок пятого калибра со зловещим звонким щелчком вошла в патронник. Когда она запихивала все в сумку, у нее дрожали руки. В какой-то момент она вздрогнула: с улицы донесся звук автомобильного выхлопа. Несколько секунд сидела тихо, прислушиваясь, затем снова взялась за дело. Вместе с долларами лежало два паспорта – ее и Блондина. Оба с американскими визами, срок действия которых еще не истек. На мгновение она задержала взгляд на фотографии Блондина: коротко, почти по-солдатски подстриженные волосы, светлые глаза американца спокойно смотрят в объектив, а в уголке рта – намек на его вечную усмешку. Секунду поколебавшись, она сунула в сумку только свой паспорт и лишь тут, наклонившись и почувствовав, как по подбородку стекают и капают на руки слезы, поняла, что плачет уже давно.
Затуманенными глазами Тереса обвела комнату, стараясь сообразить, не забыла ли еще чего-нибудь.
Сердце у нее колотилось так, что, казалось, вот-вот выпрыгнет наружу через рот. Она подошла к окну, оглядела улицу, которую уже начинали окутывать вечерними тенями сумерки, тележку торговца блинчиками, освещенную электрической лампочкой и раскаленными углями жаровни. Потом зажгла сигарету и, нервно затягиваясь, сделала несколько шагов по комнате. Ей нужно уходить отсюда, но куда – она не знала. Ясно только одно – нужно уходить. Когда она оказалась у дверей спальни, ее взгляд упал на телефон, и в голове мелькнуло: дон Эпифанио Варгас. Он был славным парнем, этот дон Эпифанио. Работал с Амадо Каррильо в золотые времена воздушных мостов между Колумбией, Синалоа и Соединенными Штатами и был хорошим крестным отцом для Блондина – не кидал, всегда выполнял, что обещано, – пока не начал вкладывать деньги в другие дела и не ударился в политику. Тогда самолеты стали ему не нужны, и летун Давила нашел себе новых хозяев. Собственно говоря, дон Эпифанио предложил ему остаться, но Блондин любил летать – пусть даже не для себя самого, а для других. Дон Эпифанио отнесся к этому нормально и даже одолжил денег на новую «Сессну» – после того, как старая разбилась при экстренной посадке в горах, груженная тремя сотнями килограммов кокаина в пакетах, тщательно обмотанных клейкой лентой. Сверху кружили два самолета федеральной полиции, на дорогах было зелено от солдат в полевой форме, завывали сирены, орали мегафоны, и сквозь весь этот адский шум пробивался грохот очередей Р-15 [13].
Блондину – у него была сломана рука – насилу удалось тогда уйти от преследования; сначала представителей закона, потом и хозяев груза, которым ему пришлось доказывать с газетными вырезками в руках, что вся партия конфискована правительством, трое из восьми парней, встречавших его в условленном месте, погибли, прикрывая взлетно-посадочную полосу, и донес о прибытии груза один тип из Бадирагуато, сотрудничавший с федералами. Болтун окончил свои дни со связанными за спиной руками и пластиковым пакетом на голове – так же, как его отец, мать и сестра; наказывая предателей, мафия всегда действовала основательно, – а Блондин, освобожденный от всех подозрений, благодаря дону Эпифанио Варгасу смог купить себе новую «Сессну».
Загасив сигарету и оставив сумку раскрытой на полу у изголовья кровати, она достала записную книжку, положила на покрывало и некоторое время сидела, не отрывая от нее глаз. Упаси тебя бог даже смотреть на нее; Тереса помнила эти слова. Вот она, эта чертова книжка этого чертова пижона, который сейчас отплясывает с Безносой, а она, как распоследняя дура, сидит тут – этакая послушная девочка – и не открывает ее.
Не трогай, говорило ей что-то вроде внутреннего голоса. Возьми, раскрой, настаивал другой. Если цена этой штуки – твоя жизнь, узнай, чего она вообще стоит. Чтобы набраться смелости, она достала пакет с кокаином, пропорола ногтем пластик, зацепила немного порошка и, поднеся к носу, глубоко вдохнула. Мгновение спустя, ощутив, как просветлело в голове и обострились чувства, она снова пристально посмотрела на записную книжку и наконец раскрыла ее. Имя дона Эпифанио тоже значилось там – вместе с другими, лишь при беглом взгляде на которые мурашки побежали у нее по спине:
Коротышка Гусман, Сесар Бэтмен Гуэмес, Эктор Пальма… Номера телефонов, места встреч, имена связных и партнеров, цифры и шифрованные записи, смысл которых от нее ускользал. Тереса продолжала читать, и мало-помалу пульс ее все более замедлялся, пока она не застыла, будто превратившись в лед. Упаси тебя бог даже смотреть на нее, снова вспомнила она, содрогнувшись. Черт побери. Теперь она понимала, почему. Дело обстояло гораздо хуже, чем она себе представляла.
И тут она услышала, как открывается дверь.

Свернутый текст


***
Yo conocía Culiacán. Antes de la entrevista con Teresa Mendoza ya había estado allí, muy al principio, cuando empezaba a investigar su historia y ella no era más que un vago desafío personal en forma de algunas fotos y recortes de prensa. También regresé más tarde, cuando todo terminó y estuve al fin en posesión de lo que necesitaba saber: hechos, nombres, lugares. Así puedo ordenarlo ahora sin otras lagunas que las inevitables, o las convenientes. Diré también que todo se fraguó tiempo atrás, durante una comida con René Delgado, director del diario Reforma, en el Distrito Federal. Mantengo vieja amistad con René desde los tiempos en que, jóvenes reporteros, compartíamos habitación en el hotel Intercontinental de Managua durante la guerra contra Somoza. Ahora nos vemos cuando viajo a México, para contarnos el uno al otro las nostalgias, las arrugas y las canas. Y esa vez, comiendo escamoles y tacos de pollo en el San Angel Inn, me propuso el asunto.
-Eres español, tienes buenos contactos allí. Escríbenos un gran reportaje sobre ella.
Negué mientras procuraba evitar que el contenido de un taco se me derramara por la barbilla.
-Ya no soy reportero. Ahora me lo invento todo y no bajo de las cuatrocientas páginas.
-Pues hazlo a tu manera -insistió René-. Un pinche reportaje literario.
Liquidé el taco y discutimos los pros y los contras. Dudé hasta' el café y el Don Julián del número 1, justo cuando René acabó amenazándome con llamar a los mariachis. Pero el tiro le salió por la culata: el reportaje para Reforma terminó convirtiéndose en un proyecto literario privado, aunque mi amigo no se incomodó por eso. Al contrario: al día siguiente puso a mi disposición sus mejores contactos en la costa del Pacífico y en la Policía Federal para que yo pudiese completar los años oscuros. La etapa en la vida de Teresa Mendoza que era desconocida en España, y ni siquiera aireada en el propio México.
Al menos te haremos la reseña -dijo-. Cabrón.
Hasta entonces sólo era público que ella había vivido en Las Siete Gotas, un barrio muy humilde de Culiacán, y que era hija de padre español y madre mejicana. También que dejó los estudios en la primaria, y que, empleada de una tienda de sombreros del mercadito Buelna y luego cambiadora de dólares en la calle Juárez, una tarde de Difuntos -irónico augurio- la vida la puso en el camino de Raimundo Dávila Parra, piloto a sueldo del cártel de Juárez, conocido en el ambiente como el Güero Dávila a causa de su pelo rubio, sus ojos azules y su aire gringo. Todo esto se sabía más por la leyenda tejida en torno a Teresa Mendoza que por datos precisos; de modo que, para iluminar aquella parte de su biografía, viajé a la capital del estado de Sinaloa, en la costa occidental y frente a la embocadura del golfo de California, y anduve por sus calles y cantinas. Hasta hice el recorrido exacto, o casi, que esa última tarde -o primera, según se mire, hizo ella tras recibir la llamada telefónica y abandonar la casa que había compartido con el Güero Dávila. Así estuve ante el nido que ambos habitaron durante dos años: un chalecito confortable y discreto de dos plantas, con patio trasero, arrayanes y buganvillas en la puerta, situado en la parte sureste de Las Quintas, un barrio frecuentado por narcos de clase media; de aquellos a quienes van bien las cosas, pero no tanto como para ofrecerse una lujosa mansión en la exclusiva colonia Chapultepec. Luego caminé bajo las palmeras reales y los mangos hasta la calle Juárez, y frente al mercadito me detuve a observar a las jóvenes que, teléfono celular en una mano y calculadora en otra, cambian moneda en plena calle; o, dicho de otro modo, blanquean en pesos mejicanos el dinero de los automovilistas que se detienen junto a ellas con sus fajos de dólares aromatizados de goma de la sierra o polvo blanco. En aquella ciudad, donde a menudo lo ilegal es convención social y forma de vida -es herencia de familia, dice un corrido famoso, trabajar contra la ley-, Teresa Mendoza fue durante algún tiempo una de esas jóvenes, hasta que cierta ranchera Bronco negra se detuvo a su lado, y Raimundo Dávila Parra bajó el cristal tintado de la ventanilla y se la quedó mirando desde el asiento del conductor. Entonces su vida cambió para siempre.
Ahora ella recorría la misma acera, de la que conocía cada baldosa, con la boca seca y el miedo en los ojos. Sorteaba a las chicas que charlaban en grupos o paseaban en espera de clientes frente a la frutería El Canario, y lo hacía mirando desconfiada hacia la estación de camiones y tranvías de la sierra y las taquerías del mercadito, hormigueantes de mujeres cargadas con cestas y hombres bigotudos con cachuchas y sombreros de palma. Desde la tienda de música grupera situada tras la joyería de la esquina le llegaron la melodía y las palabras de Pacas de a kilo. cantaban los Dinámicos, o quizá los Tigres. Desde aquella distancia no podía apreciarlo, pero conocía la canción. Chale. La conocía demasiado bien, pues era la favorita del Güero; y el hijo de su madre solía cantarla cuando se afeitaba, con la ventana abierta para escandalizar a los vecinos, o decírsela a ella bajito, al oído, cuando le divertía ponerla furiosa:
Los amigos de mi padre me admiran y me respetan y en dos y trescientos metros levanto las avionetas.
De diferentes calibres, manejo las metralletas...
Pinche Güero cabrón, pensó de nuevo, y casi lo dijo en voz alta para controlar el sollozo que le subía a la boca. Después miró a derecha e izquierda. Seguía al acecho de un rostro, de una presencia que significara amenaza. Sin duda mandarían a alguien que la conociera, pensaba. Que pudiera identificarla. Por eso su esperanza era reconocerlo antes a él. O a ellos. Porque solían ir de dos en dos para apoyarse uno al otro. Y también para vigilarse, en un negocio donde nadie confiaba ni en su mera sombra. Reconocerlo con tiempo suficiente, advirtiendo el peligro en su mirada. O en su sonrisa. Alguien te sonreirá, recordó. Y un momento después estarás muerta. Con suerte, añadió para sus adentros. Con mucha suerte estaré muerta. En Sinaloa, se dijo imaginando el desierto y el soplete mencionados por el Güero, tener o no tener suerte era sólo cuestión de rapidez, de sumas y restas. Cuanto más tardas en morir, menos suerte tienes.
En Juárez el sentido del tráfico le venía por la espalda. Cayó en ello al dejar atrás el panteón San Juan, así que torció a la izquierda, buscando la calle General Escobedo. El Güero le había explicado que, si alguna vez la seguían, procurase tomar calles donde el tránsito viniera de frente, para ver acercarse con tiempo los coches. Anduvo calle adelante, volviéndose de vez en cuando para mirar atrás. De ese modo llegó al centro de la ciudad, pasó junto al edificio blanco del palacio municipal y se metió entre la multitud que llenaba las paradas de autobuses y las inmediaciones del mercado Garmendia. Sólo allí se sintió algo más segura. El cielo estaba en plena atardecida, naranja intenso sobre los edificios, a poniente, y los escaparates empezaban a iluminar las aceras. Casi nunca te matan en lugares como éste, pensó. Ni te secuestran. Había dos tránsitos, dos policías con sus uniformes marrones parados en una esquina. El rostro de uno le fue vagamente familiar, así que volvió el suyo y cambió de dirección. Muchos agentes locales estaban a sueldo del narco, como los de la judicial del Estado y los federales y tantos otros, con su grapa de perico en la cartera y su copa gratis en las cantinas, que hacían trabajos de protección para los principales chacas de la mafia o ejercían el sano principio de vive, cobra tu mordida y deja vivir si no quieres dejar de vivir. Tres meses atrás, un jefe de policía recién llegado de afuera quiso cambiar las reglas del juego. Le habían pegado setenta tiros justos de cuerno de chivo -el nombre que allí se le daba al Aká 47- en la puerta de su casa y en su propio coche. Ratatatatá. En las tiendas ya se vendían cedés con canciones sobre el tema. Setenta plomos de a siete, era el título de la más famosa. Mataron al jefe Ordóñez -precisaba la letra- a las seis de la mañana. Que fueron muchos balazos pa' una hora tan temprana. Puro Sinaloa. Cantantes populares como el As de la Sierra se fotografiaban en los afiches discográficos con una avioneta detrás y una escuadra calibre 45 en la mano, y a Chalino Sánchez, ídolo local de la canción, que fue gatillero de las mafias antes que compositor e intérprete, lo habían abrasado a tiros por una mujer o por vayan a saber qué. Si de algo no necesitaban los narcocorridos, era de la imaginación.
En la esquina de la paletería La Michoacana, Teresa dejó atrás el mercado, las zapaterías y tiendas de ropa, y se internó calle abajo. El piso franco del Güero, su refugio para un caso de emergencia, estaba a pocos metros, en la segunda planta de un discreto edificio de apartamentos, con el portal frente a un carrito que vendía mariscos durante el día y tacos de carne asada por la noche. En principio, nadie salvo ellos dos conocía la existencia de aquel lugar: Teresa había estado sólo una vez, y el propio Güero lo frecuentaba poco, para no quemarlo. Subió la escalera procurando no hacer ruido, metió la llave en la cerradura y la hizo girar con cuidado. Sabía que allí no podía haber nadie; pero aun así revisó inquieta el apartamento, atenta a que algo no estuviera bien. Ni siquiera ese cantón es del todo seguro, había dicho el Güero. Tal vez alguien me haya visto, o sepa algo, o vete a suponer, en esta tierra culichi donde se conoce todo Dios. Y aunque no fuera eso, si es que me agarran, en caso de que caiga vivo podré callarme sólo un rato, antes de que me saquen la sopa a madrazos y empiece a cantarles rancheras y toda esa mala onda. Así que procura no dormirte en el palo como las gallinas, mi chula. Espero aguantar el tiempo necesario para que te fajes la lana y desaparezcas, antes de que ellos se dejen caer por allí. Pero no te prometo nada, prietita -seguía sonriendo al decir eso, el cabrón-. No te prometo nada.
El cantoncíto tenía las paredes desnudas, sin más decoración ni muebles que una mesa, cuatro sillas y un sofá, y una cama grande en el dormitorio con una mesilla y un teléfono. La ventana del dormitorio daba atrás, a un solar con árboles y arbustos que se utilizaba como estacionamiento, al extremo del cual se distinguían las cúpulas amarillas de la iglesia del Santuario. Un armario empotrado tenía doble fondo, y al desmontarlo Teresa encontró dos paquetes gruesos con fajos de cien dólares. Unos veinte mil, calculó su antigua experiencia de cambiadora de la calle Juárez. También estaba la agenda del Güero: un cuaderno grande con tapas de cuero marrón -ni lo abras, recordó-, un clavo de polvo como de trescientos gramos, y una enorme Colt Doble Águila de metal cromado y cachas de nácar. Al Güero no le gustaban las armas y nunca cargaba encima escuadra ni revólver -me vale madres, decía, cuando te buscan te encuentran-, pero guardaba aquélla como precaución para emergencias. Pa' qué te digo que no, si sí. Tampoco a Teresa le gustaban; pero como casi todo hombre, mujer o niño sinaloense sabía manejarlas. Y puestos a imaginar emergencias, el caso era exactamente aquél. De modo que comprobó que la Doble Águila tenía el cargador lleno, echó atrás el carro, y al soltarlo una bala del calibre 45 se introdujo en la recámara con chasquido sonoro y siniestro. Le temblaban las manos de ansiedad cuando lo metió todo en la bolsa que había traído consigo. A mitad de la operación la sobresaltó el tubo de escape de un coche que resonó abajo, en la calle. Estuvo muy quieta un rato, escuchando, antes de continuar. Junto a los dólares había dos pasaportes: el suyo y el del Güero. Los dos tenían visas norteamericanas vigentes. Contempló un momento la foto del Güero: el pelo al rape, los ojos de gringo mirando serenos al fotógrafo, el apunte de la eterna sonrisa a un lado de la boca. Tras dudar un instante metió sólo el suyo en la bolsa, y al inclinar el rostro y sentir lágrimas por la barbilla goteándole en las manos, cayó en la cuenta de que hacía un rato largo que lloraba.
Miró en torno con los ojos empañados, intentando pensar si olvidaba algo. Su corazón latía tan fuerte que parecía a punto de salírsele por la boca. Fue a la ventana, miró la calle que empezaba a oscurecerse con las sombras de la anochecida, el puesto de tacos iluminado por una bombilla y las brasas del fogón. Luego encendió un farito y anduvo unos pasos indecisos por el apartamento, dándole nerviosas chupadas. Tenía que irse de allí, pero no sabía adónde. Lo único claro era que tenía que irse. Estaba en la puerta del dormitorio cuando reparó en el teléfono, y un pensamiento le cruzó por la cabeza: don Epifanio Vargas. Era un lindo tipo, don Epifanio. Había trabajado con Amado Carrillo en los años dorados de puentes aéreos entre Colombia, Sinaloa y la Unión Americana, y siempre fue buen padrino para el Güero, muy cabal y cumplidor, hasta que invirtió en otros negocios y entró en política, dejó de necesitar avionetas y el piloto cambió de patrones. Le había ofrecido quedarse con él, pero al Güero le gustaba volar, aunque fuera para otros. Allá arriba uno es alguien, decía, y acá abajo simple burrero. Don Epifanio no se lo tomó a mal, e incluso le prestó una lana para la nueva Cessna, después de que la otra quedara arruinada tras un aterrizaje violento en una pista de la sierra, con trescientos kilos de doña Blanca dentro, bien empacados con su masking-tape, y dos aviones federales revoloteando fuera, las carreteras verdeando de guachos y los Errequince echando bala entre sirenazos y megafonía, un desmadre como para no acabárselo. De ésa el Güero había escapado por los pelos, con un brazo roto, primero de la ley y luego de los dueños de la carga, a quienes tuvo que probar con recortes de periódico que toda quedó decomisada por el Gobierno, que tres de los ocho compás del equipo de recepción habían muerto defendiendo la pista, y que el pitazo lo dio uno de Badiraguato que hacía de madrina para los federales. El bocón había terminado con las manos atadas a la espalda y asfixiado con una bolsa de plástico en la cabeza como su padre, su madre y su hermana -la mafia solía mochar parejo-, y el Güero, exonerado de sospechas, pudo comprarse una Cessna nueva gracias al préstamo de don Epifanio Vargas.
Apagó el cigarrillo, dejó la bolsa abierta en el suelo, junto a la cabecera de la cama, y sacó la agenda. La estuvo contemplando un rato sobre la colcha. Ni la mires, recordaba. Allí estaba la pinche agenda del gallo cabrón que a esas horas bailaba con la Pelona, y ella obediente y sin abrirla, figúrense lo pendeja. Ni le haga, decía adentro como una voz. Píquele nomas, acuciaba otra. Si esto vale tu vida, averigua lo que vale. Para darse coraje sacó el paquete de polvo, le clavó una uña al plástico y se llevó un pericazo a la nariz,-aspirando hondo. Un instante después, con una lucidez distinta y los sentidos afinados, miró de nuevo la agenda y la abrió, al fin. El nombre de don Epifanio estaba allí, con otros que le dieron escalofríos de ojearlos por encima: el Chapo Guzmán, César Batman Güemes, Héctor Palma... Había teléfonos, puntos de contacto, intermediarios, cifras y claves cuyo sentido se le escapaba. Siguió leyendo, y poco a poco se le hizo más lento el pulso hasta quedarse helada. Ni la mires, recordó estremeciéndose. Híjole. Ahora comprendía por qué. Todo era mucho peor de lo que había creído que era.
Entonces oyó abrirse la puerta.

+1

5

* * *

– Смотри-ка, Поте, кого мы застукали. Вот это да!
Улыбка Кота Фьерроса сверкала, как лезвие мокрого ножа, – влажная опасная улыбка наемных убийц в американских фильмах, где наркобандиты всегда смуглые, с типично латиноамериканской внешностью и зловещими лицами, в стиле Педро Навахи и Хуанито Алиманьи. Кот Фьеррос был типичным латино, смуглым и зловещим, словно он только что вышел из какой-нибудь песни Рубена Бладеса или Вилли Колона; вот только непонятно, намеренно он культивирует этот стереотип или это Рубен Бладес, Вилли Колон и американские фильмы вдохновляются такими типами, как он.
– Девчонка Блондина.
Киллер стоял, прислонившись к дверному косяку и засунув руки в карманы. Его кошачьи глаза, из-за которых его так и прозвали, не отрывались от Тересы, пока он обращался к своему напарнику, кривя угол рта в издевательской усмешке.
– Я ничего не знаю, – сказала Тереса.
Ее охватил такой ужас, что она едва узнала собственный голос. Кот Фьеррос дважды понимающе кивнул головой.
– Ну конечно, – сказал он.
Его улыбка стала еще шире. Он давно уже потерял счет мужчинам и женщинам, которые уверяли, что ничего не знают, – уверяли прежде, чем он убивал их, быстро или медленно, смотря по обстоятельствам, на этой земле, где насильственная смерть естественна: двадцать тысяч песо за рядового покойника, сто тысяч – за полицейского или судью, а бывает, что и бесплатно, если нужно выручить товарища. Тересе были известны все эти подробности: она хорошо знала и Кота Фьерроса, и его спутника – Потемкина Гальвеса, которого называли обычно Поте Гальвес или Крапчатый. На обоих были куртки, шелковые рубашки от «Версаче», джинсы и сапоги из кожи игуаны – все почти одинаковое, будто одевались они в одном магазине. Они служили наемниками Сесара Бэтмена Гуэмеса и частенько бывали у Блондина Давиды: товарищи по работе, они летали с ним в горы, сопровождая грузы, а также пили и гуляли вместе. Гулянки начинались еще днем, в «Дон Кихоте», когда деньги были совсем свежими и пахли тем, чем пахли, а заканчивались почти на рассвете в одном из городских «тэйбол-дансов» [14] – в «Лорде Блэке» и «Осирисе», где женщины отплясывали на столах нагишом, сотня песо за пять минут, двести тридцать, если в отдельном кабинете. Рекой лилось виски «Бьюкенен», затуманенные алкоголем мозги прочищались белым порошком, а «Лос Ураканес», «Лос Пумас», «Лос Бронкос» или какая-нибудь другая группа – с ними расплачивались стодолларовыми купюрами – распевала свои баллады: «Белая дорожка», «Горсть порошка», «Смерть федерала», посвященные тем, кто уже погиб, и тем, которым предстояло погибнуть.
– Где он? – спросила Тереса.
Кот Фьеррос негромко рассмеялся.
– Ты слышишь, Поте?.. Она спрашивает про Блондина. Ну надо же…
Он не отрывался от дверного косяка. Второй наемник покачал головой. Массивный, толстый, солидной наружности, с густыми черными усами и темными отметинами на коже, какие бывают у крапчатых лошадей. Держался он не так непринужденно, как его приятель, и когда взглянул на часы, жест его выражал нетерпение. А может, он чувствовал себя не слишком уютно. От движения руки полы его льняной куртки слегка разошлись, мелькнула рукоятка заткнутого за пояс револьвера.
– Блондин, – задумчиво повторил Кот Фьеррос.
Он вынул руки из карманов и медленно направился к Тересе. Та по-прежнему неподвижно стояла в головах кровати. Кот остановился, не сводя с нее глаз.
– Вот видишь, детка, – произнес он наконец, – Твой парень отлетался.
Страх свернулся у Тересы внутри гремучей змеей.
Ситуация. Страх – белый, холодный, похожий на поверхность могильной плиты.
– Где он? – настойчиво повторила она.
Но произнесла это не она, а какая-то другая, неизвестная женщина, и слова заставили ее вздрогнуть от неожиданности. Незнакомая, неосторожная женщина, не знавшая, что надо молчать. Похоже, и Коту Фьерросу интуиция подсказала нечто подобное, потому что он взглянул на нее с удивлением: надо же, она еще задает вопросы, а не каменеет и не кричит от ужаса.
– Его больше нет. Он умер.
Незнакомка продолжала вести себя по собственному усмотрению, и Тереса снова вздрогнула, услышав, как та выговорила;
– Сукины дети. – Именно это она сказала или, во всяком случае, услышала, что сказала: сукины дети. Раскаявшись, не успел последний слог сорваться с ее губ.
Кот Фьеррос разглядывал ее с любопытством, очень внимательно.
– Смотри-ка, крутая попалась, – задумчиво произнес он. – Матерей наших не боится поминать. И таким ротиком, – мягко закончил он.
После чего влепил ей пощечину и Тереса распласталась во весь рост на кровати. Кот некоторое время разглядывал ее, словно оценивая. Потом оглушенная ударом Тереса – кровь стучала в висках, щека горела – увидела, как наемник перевел глаза на пакет с порошком на тумбочке, взял щепотку и поднес к носу.
– Хорош, – заметил он. – Не без примеси, но ничего, очень даже неплох. – Затем, вытирая пальцами нос, предложил угоститься напарнику, однако тот, мотнув головой, снова глянул на часы. – Да торопиться-то некуда, – возразил Кот Фьеррос. – Торопиться некуда, браток, а который там час, мне ровным счетом наплевать, – Он снова смотрел на Тересу. – Классная телка, – проговорил он. – И к тому же вдовушка.
– Кот, – очень серьезно произнес Поте Гальвес, не отходя от двери. – Давай покончим с этим поскорее. – Фьеррос поднял руку, призывая к спокойствию, и присел на край кровати. – Кончай дурить, Кот, – настаивал Гальвес. – У нас же есть инструкции. Нам велели убрать ее, а не валять. Так что давай, браток, делай дело – и без глупостей.
Но Кот Фьеррос и ухом не повел.
– Бывают же на свете совпадения, – сказал он. – А мне как раз всегда хотелось ее оприходовать.
До того, как Тереса стала женщиной Блондина Давиды, ее уже насиловали: сначала – ей тогда было пятнадцать – несколько парней из квартала Лас-Сьете-Готас, позже – человек, который устроил ее работать менялой на улице Хуареса. Поэтому, когда зловещая улыбка киллера повлажнела еще больше, и он расстегнул пуговицу на поясе ее джинсов, она уже знала, что ее ждет. И вдруг страх исчез. Потому что это не на самом деле, беспорядочно завертелось в голове. Я сплю, и это просто кошмар, какие случаются иногда, и потом – это уже было со мной: это было с женщиной, которую я вижу во сне, она похожа на меня, но это не я. Я могу проснуться, стоит захотеть: проснуться, ощутить дыхание моего мужчины на подушке, обнять его, прижаться, спрятать лицо у него на груди, и окажется, что ничего подобного никогда не происходило. А еще я могу умереть во сне – от инфаркта, от остановки сердца, да мало ли от чего. Я могу умереть внезапно, и ни сон, ни жизнь уже не будут иметь значения. Спать долго, без видений, без кошмаров. Спать вечно, отдыхая от всего, чего никогда не было.
– Кот, – настойчиво произнес тот, второй. Он наконец сдвинулся с места и сделал пару шагов в комнату. – Кончай эти глупости, – повторил он. – Блондин же был один из наших. И парень что надо. Ну, вспомни: горы, Эль-Пасо, Рио-Браво. Текила. А она была его девчонкой. – Он вытащил из-за пояса револьвер «питон» и прицелился в лоб Тересе. – Отойди, браток, чтобы тебя не забрызгало, и покончим с этим.
Но Кот Фьеррос представлял себе дальнейшее развитие событий иначе. Он не поддался на уговоры. Самоуверенный, бесстрашный, он повернулся лицом к напарнику одним глазом кося на Тересу – Ей все равно конец, – сказал он. – Зачем же зря пропадать такому товару?
Он отстранил рукой дуло «питона». Поте Гальвес стоял, глядя то на Тересу, то на него, – толстый, нерешительный: в темных глазах извечная опаска индейца и холодность северянина, в густых усах застряли капельки пота, палец убран со спускового крючка, дуло револьвера направлено вверх, будто Гальвес собрался почесать им голову. Тут Кот Фьеррос достал свой автоматический пистолет, большую серебристую «беретту», сунул ее под нос напарнику, наставил прямо в лицо и сказал, смеясь:
– Или ты тоже побалуешься с этой телкой, чтобы нам уж быть на равных, или, если ты такой неженка, катись отсюда и не мешай, а не то мы с тобой сейчас тут передеремся, как петухи на арене.
Поте Гальвес перевел взгляд на Тересу – взгляд человека, который вынужден подчиниться, но стыдится этого; он смотрел на нее несколько мгновений, затем открыл было рот, но так ничего и не сказал. Вместо этого снова заткнул за пояс свой «питон», медленно отошел от кровати и так же медленно, не оборачиваясь, пошел к двери, а тот, другой, по-прежнему держал его на мушке и с издевкой говорил:
– Потом я угощу тебя стаканчиком «Бьюкенена», браток, чтоб ты не сильно расстраивался, что оказался таким слюнтяем.
Поте Гальвес исчез за дверью другой комнаты, и оттуда послышался удар, грохот чего-то разлетающегося в щепки, – может, дверцы шкафа, на которую он обрушил свой кулак, мощный и одновременно бессильный, и Тереса почему-то мысленно поблагодарила его за это. Однако уже в следующее мгновение ей стало не до того, потому что Кот Фьеррос принялся снимать с нее джинсы – вернее, не снимать, а стаскивать рывками – и, задрав футболку начал тискать ее груди, и засунул ей между ног дуло пистолета, как будто собирался изнасиловать ее им, а она не кричала, не стонала, она просто уставилась широко раскрытыми глазами в белый потолок комнаты и молила господа, чтобы все произошло поскорее и чтобы потом Кот Фьеррос убил ее быстро – прежде, чем все происходящее перестанет казаться кошмаром, увиденным во сне, и обернется неприкрытым ужасом этой проклятой жизни.

Свернутый текст


***
-Mira a quién tenemos aquí, mi Pote. Qué onda. La sonrisa del Gato Fierros relucía como la hoja de un cuchillo mojado, porque era una sonrisa húmeda y peligrosa, propia de sicario de película gringa, de ésas donde los narcos siempre son morenos, latinos y malvados en plan Pedro Navaja y Juanito Alimaña. El Gato Fierros era moreno, latino y malvado como si acabara de salir de una canción de Rubén Blades o Willy Colón; y sólo no estaba claro si cultivaba con deliberación el estereotipo, o si Rubén Blades, Willy Colón y las películas gringas solían inspirarse en gente como él.
-La morrita del Güero.
El gatillero estaba de pie, apoyado en el marco de la puerta y con las manos en los bolsillos. Los ojos felinos, a los que debía su apodo, no se apartaban de Teresa mientras le hablaba a su compañero torciendo la boca a un lado, con maligna chulería.
-Yo no sé nada -dijo Teresa.
Estaba tan aterrorizada que apenas reconoció su propia voz. El Gato Fierros movió comprensivo la cabeza, dos veces.
-Claro -dijo.
Se le ensanchaba la sonrisa. Había perdido la cuenta de los hombres y mujeres que aseguraron no saber nada antes de que los matara rápido o despacio, según las circunstancias, en una tierra donde morir con violencia era morir de muerte natural -veinte mil pesos un muerto común, cien mil un policía o un juez, gratis si se trataba de ayudar a un compadre-. Y Teresa estaba al corriente de los detalles: conocía al Gato Fierros, y también a su compañero Potemkin Gálvez, al que llamaban Pote Gálvez, o el Pinto. Los dos vestían chamarras, camisas Versace de seda, pantalones de mezclilla y botas de iguana casi idénticas, como si se equiparan en la misma tienda. Eran sicarios de César Batman Güemes, y habían frecuentado mucho al Güero Dávila: compañeros de trabajo, escoltas de cargamentos aerotransportados a la sierra, y también de copas y fiestas de las que empezaban en el Don Quijote a media tarde, con dinero fresco que olía a lo que olía, y seguían a las tantas, en los téibol-dance de la ciudad, el Lord Black y el Osíris, con mujeres bailando desnudas a cien pesos los cinco minutos, doscientos treinta si la cosa transcurría en los reservados, antes de amanecer con whisky Buchanan's y música norteña, templando la cruda a puros pericazos, mientras los Huracanes, los Pumas, los Broncos o cualquier otro grupo, pagados con billetes de a cien dólares, los acompañaban cantando corridos Narices de u,'gramo, El puñado de polvo, La muerte de un federal-sobre hombres muertos o sobre hombres que iban a morir.
-¿Dónde está? -preguntó Teresa.
El Gato Fierros emitió una risa atravesada, bajuna. -¿La oyes, Pote?... Pregunta por el Güero. Qué onda.
Seguía apoyado en la puerta. El otro sicario movió la cabeza. Era ancho y grueso, de aspecto sólido, con un espeso bigote negro y marcas oscuras en la piel, como los caballos pintos. No parecía tan suelto como el compañero, e hizo el gesto de mirar el reloj, impaciente. O tal vez incómodo. Al mover el brazo descubrió la culata de un revólver en su cintura, bajo la chamarra de lino.
-El Güero -repitió el Gato Fierros, pensativo. Había sacado las manos de los bolsillos y se acercaba despacio a Teresa, que seguía inmóvil en la cabecera de la cama. Al llegar a su altura se quedó otra vez quieto, mirándola.
-Ya ves, mamacita -dijo al fin-. Tu hombre se pasó de listo.
Teresa sentía el miedo enroscado en las entrañas, como una serpiente de cascabel. La Situación. Un miedo blanco, frío, semejante a la superficie de una lápida. -¿Dónde está? -insistió.
No era ella la que hablaba, sino una desconocida cuyas palabras imprevisibles la sobresaltaran. Una desconocida imprudente que ignoraba la urgencia del silencio.
El Gato Fierros debió de intuir algo de eso, pues la miró sorprendido de que pudiera hacer preguntas en vez de quedarse paralizada o gritar de terror.
-Ya no está. Se murió.
La desconocida seguía actuando por cuenta propia, y Teresa se sobresaltó cuando la oyó decir: hijos de la chingada. Eso fue lo que dijo, o lo que se oyó decir: hijos de la chingada, ya bien arrepentida cuando la última sílaba aún no salía de sus labios. El Gato Fierros la estudiaba con mucha curiosidad y mucha atención. Fíjate nomás si salió picuda, dijo pensativo. Que hasta nos mienta la máuser.
-Esa boquita -concluyó, suave.
Después le dio una bofetada que la tiró cuan larga era sobre la cama, hacia atrás, y la estuvo observando otro rato como si valorase el paisaje. Con la sangre retumbándole en las sienes y la mejilla ardiendo, aturdida por el golpe, Teresa lo vio fijarse en el paquete de polvo que estaba sobre la mesilla de noche, agarrar una pizca y llevársela a la nariz. Ándese paseando, dijo el sicario. Tiene un corte pero no se la acaba de buena. Luego, mientras se frotaba con el pulgar y el índice, le ofreció a su compañero; pero el otro negó con la cabeza y volvió a mirar el reloj. No hay prisa, carnal, apuntó el Gato Fierros. Ninguna prisa, y la hora me vale verga. De nuevo miraba a Teresa.
-Es un cuero de morra -precisó-. Y además, viudita.
Desde la puerta, Pote Gálvez pronunció el nombre de su compañero. Gato, dijo muy serio. Acabemos. El aludido levantó una mano pidiendo calma, y se sentó en el borde de la cama. No mames, insistió el otro. Las instrucciones son tales y cuales. Dijeron de bajarla, no de bajársela. Así que hilo, papalote, y no seas cabrón. Pero el Gato Fierros movía la cabeza como quien oye llover.
-Qué onda -dijo-. Siempre tuve ganas de culearme a esta vieja.
A Teresa ya la habían violado otras veces antes de ser mujer del Güero Dávila: a los quince años, entre varios chavos de Las Siete Gotas, y luego el hombre que la puso a trabajar de cambiadora en la calle Juárez. Así que supo lo que le esperaba cuando el gatillero humedeció más la sonrisa de cuchillo y le soltó el botón de los liváis. De pronto ya no tenía miedo. Porque no está ocurriendo, pensó atropelladamente. Estoy dormida y sólo es una pesadilla como tantas otras, que además ya viví antes: algo que le ocurre a otra mujer que imagino en sueños, y que se parece a mí pero no soy yo. Puedo despertar cuando quiera, sentir la respiración de mi hombre en la almohada, abrazarme a él, hundir el rostro en su pecho y descubrir que nada de esto ha ocurrido nunca. También puedo morir mientras sueño, de un infarto, de un paro cardíaco, de lo que sea. Puedo morir de pronto y ni el sueño ni la vida tendrán importancia. Dormir largo sin imágenes ni pesadillas. Descansar para siempre de lo que no ha ocurrido nunca.
-Gato -insistió el otro.
Se había movido por fin, dando un par de pasos dentro de la habitación. Quihubo, dijo. El Güero era de los nuestros. Muy raza. Acuérdate: la sierra, El Paso, la raya del Bravo. Las copas. Y ésta era su hembra. Mientras iba diciendo todo eso, sacaba un revólver Python del cinto y se lo apuntaba a Teresa a la frente. Quita que no te salpique, carnal, y apaguemos. Pero el Gato Fierros tenía otra idea entre ceja y ceja y se le encaraba, peligroso y bravo, con un ojo puesto en Teresa y el otro en el compadre. -Va a morirse igual -dijo- y sería un desperdicio.
Apartó el Python de un manotazo, y Pote Gálvez se los quedó mirando alternativamente a Teresa y a él, indeciso, gordo, los ojos oscuros de recelo indio y gatillo norteño, gotas de sudor entre los pelos del espeso bigote, el dedo fuera del revólver y el cañón hacia arriba como si fuera a rascarse con él lá cabeza. Y entonces fue el Gato Fierros quien sacó su escuadra, una Beretta grande y plateada, y se la puso al otro delante, apuntándole a la cara, y le dijo riéndose que o se calzaba también a la morra aquella para andar iguales, o, si era de los que preferían batear por la zurda, entonces que se quitara de en medio, cabrón, porque de lo contrario allí mero se fajaban a plomazos como gallos de palenque. De ese modo Pote Gálvez miró a Teresa con resignación y vergüenza; se quedó así unos instantes y abrió la boca para decir algo; pero no dijo nada, y en vez de eso se guardó despacio el Python en la cintura y se apartó despacio de la cama y se fue despacio a la puerta, sin volverse, mientras el otro sicario seguía apuntándole guasón con su pistola y le decía luego te invito un Buchanan's, mi compa, para consolarte de que te hayas vuelto joto. Y al desaparecer en la otra habitación Teresa oyó el estrépito de un golpe, algo que se rompía en astillas, tal vez la puerta del armario cuando Pote Gálvez la perforaba de un puñetazo a la vez poderoso e impotente, que por alguna extraña razón ella agradeció en sus adentros. Pero no tuvo tiempo de pensar más en eso, porque ya el Gato Fierros le quitaba los liváis, o más bien se los arrancaba a tirones, y levantándole a medias la camiseta le acariciaba con violencia los pechos, y le metía el caño de la pistola entre los muslos como si fuera a reventarla con él, y ella se dejaba hacer sin un grito ni un gemido, los ojos muy abiertos y mirando el techo blanco de la habitación, rogándole a Dios que todo ocurriera rápido y que luego el Gato Fierros la matara aprisa, antes de que todo aquello dejara de parecer una pesadilla en mitad del sueño para convertirse en el horror desnudo de la puerca vida.

0

6

* * *

Все было так же, как раньше. Как всегда. И так же все должно было закончиться. Иначе не могло быть, хотя Тереса Мендоса никогда не представляла себе, что Ситуация будет пахнуть потом, мужчиной, разгоряченным похотью, выпивкой, которую принял Кот Фьеррос, отправляясь на поиски своей жертвы. В секунды просветления она думала: господи, пусть он кончит.
Пусть он кончит поскорее, чтобы я смогла отдохнуть.
Она думала об этом какой-то миг, а потом снова погружалась в пустоту, где не было ни чувств, ни страха. Для страха слишком поздно – его испытывают до того, как что-то происходит, а когда это происходит, утешает то, что все когда-нибудь заканчивается. Подлинный страх порождается лишь мыслью, что конец может чересчур затянуться. Однако к Коту Фьерросу это никак не относилось. Он двигался сильными толчками, стремясь поскорее освободиться. Молча. Короткими, жестокими, безжалостными рывками, мало-помалу сталкивая ее к краю кровати. Покорившись судьбе, Тереса не сопротивлялась. Ее глаза уперлись в белизну потолка, мозг был абсолютно пуст, сознание лишь временами возвращалось вспышками молнии. Ее рука соскользнула с кровати и оказалась в раскрытой сумке, стоявшей по другую сторону.
Внезапно Тереса сделала открытие: Ситуация – вещь неоднозначная. Она может быть таковой для тебя или для других. Осознав это, Тереса настолько удивилась, что, не мешай ей вцепившийся в нее мужчина, она села бы на кровати – лицо серьезное, указательный палец поднят вверх, – чтобы обдумать свое открытие и убедиться, что все действительно обстоит именно так. А ну-ка, разберемся. Рассмотрим этот вариант. Но она не могла приподняться, потому что свободной у нее оставалась только рука – случайно оказавшись в сумке, сейчас она касалась холодного металла кольта «дабл-игл», лежавшего среди белья и пачек денег.
Это все не со мной, подумала она. А может, не успела ничего подумать, и просто пассивно наблюдала за той, другой Тересой Мендоса, которая думала за нее.
Но главное: когда она отдала себе отчет в происходящем, ее пальцы – или пальцы той, другой женщины, за которой она следила, – сомкнулись вокруг рукоятки пистолета. Предохранитель слева, рядом с курком и кнопкой, которой извлекается магазин. Она прикоснулась к нему большим пальцем и почувствовала, как он скользит вертикально вниз, освобождая ударник. В патроннике есть патрон, заставила себя вспомнить она.
Есть патрон, готовый к выстрелу, потому что я загнала его туда – она помнила, как лязгнул металл, – хотя, может, мне только кажется, что я это сделала, а на самом деле не сделала, и патрона там нет. Она обдумала все это бесстрастно и расчетливо: предохранитель, курок, ударник. Патрон. Такова надлежащая последовательность событий, если только этот звонкий щелчок прозвучал на самом деле, а не был плодом ее воображения. В противном случае боек ударит в пустоту, а у Кота Фьерроса окажется достаточно времени, чтобы решить, что ему все это не нравится. Хотя, как бы то ни было, хуже не будет. Только, может, чуть больше насилия или жестокости в последние мгновения. Ничего, что не закончилось бы через полчаса; для нее, для той, другой женщины, за которой она наблюдает, или для обеих. Ничего, что вскоре не перестало бы причинять боль. Такие мысли роились у нее в голове, когда она прекратила смотреть в потолок и поняла, что Кот Фьеррос замер и уставился на нее. Тогда Тереса подняла пистолет и выстрелила ему в лицо.

Свернутый текст


***

Era la vieja historia, la de siempre. Terminar así. No podía ser de otro modo, aunque Teresa Mendoza nunca imaginó que La Situación oliera a sudor, a macho encelado, a las copas que el Gato Fierros había tomado antes de subir en busca de su presa. Ojalá acabe, pensaba en los momentos de lucidez. Ojalá acabe de una vez, y yo pueda descansar. Pensaba eso un instante y luego se sumía de nuevo en su vacío desprovisto de sentimientos y de miedo. Era demasiado tarde para el miedo, porque éste se experimenta antes de que las cosas pasen, y el consuelo cuando éstas llegan es que todo tiene un final. El único auténtico miedo es que el final se demore demasiado. Pero el Gato Fierros no iba a ser el caso. Empujaba violento, con urgencia de acabar y vaciarse. Silencioso. Breve. Empujaba cruel, sin miramientos, llevándola poco a poco hasta el borde de la cama. Resignada, los ojos fijos en la blancura del techo, lúcida sólo a relámpagos, vacía la mente mientras soportaba las acometidas, Teresa dejó caer un brazo y dio con la bolsa abierta al otro lado, en el suelo.
La Situación puede tener dos direcciones, descubrió de pronto. Puede ser Tuya o De Otros. Fue tanta su sorpresa al considerar aquello que, de habérselo permitido el hombre que la sujetaba, se habría incorporado en la cama, un dedo en alto, muy seria y reflexiva, a fin de asegurarse. Veamos. Consideremos esta variante del asunto. Pero no podía incorporarse porque lo único libre era su brazo y su mano que, accidentalmente, al caer dentro de la bolsa, rozaba ahora el metal frío de la Colt Doble Águila que estaba dentro, entre los fajos de billetes y la ropa.
Esto no me está pasando a mí, pensó. O quizá no llegó a pensar nada, sino que se limitó a observar, pasiva, a esa otra Teresa Mendoza que pensaba en su lugar. El caso es que, cuando se dio cuenta, ella o la otra mujer a la que espiaba había cerrado los dedos en torno a la culata de la pistola. El seguro estaba a la izquierda, junto al gatillo y el botón para expulsar el cargador. Lo tocó con el pulgar y sintió que se deslizaba hacia abajo, a la vertical, liberando el percutor. Hay una bala cerrojeada, quiso acordarse. Hay una bala dispuesta porque yo la puse ahí, en la recámara -recordaba un clic-clac metálico- o tal vez sólo creo haberlo hecho, y no lo hice, y la bala no está. Consideró todo eso con desapasionado cálculo: seguro, gatillo, percutor. Bala. Ésa era la secuencia apropiada de los acontecimientos, si es que aquel clic-clac anterior había sido real y no producto de su imaginación. En caso contrario, el percutor iba a golpear en el vacío y el Gato Fierros dispondría de tiempo suficiente para tomárselo a mal. De cualquier modo, tampoco empeoraba nada. Quizá algo más de violencia, o ensañamiento, en los últimos instantes. Nada que no hubiera concluido media hora más tarde: para ella, para esa mujer a la que observaba, o para las dos a la vez. Nada que no dejase de doler al poco rato. En esos pensamientos andaba cuando dejó de mirar el techo blanco y se dio cuenta de que el Gato Fierros había dejado de moverse y la miraba. Entonces Teresa levantó la pistola y le pegó un tiro en la cara.

0

7

* * *

В спальне стоял едкий запах порохового дыма и эхо выстрела еще гремело в стенах, когда Тереса нажала курок еще раз; но отдачей от первого выстрела «дабл-игл» сильно рвануло вверх, так что второй вышиб из штукатурки кусок размером с ладонь. Кот Фьеррос уже тяжело завалился спиной на тумбочку, будто задыхаясь, зажимая руками рот, а между пальцев у него струями хлестала кровь, заливая глаза, вылезшие из орбит от изумления и ослепленные вспышкой, опалившей ему волосы, брови и ресницы. Тереса не знала, кричит он или нет: прогремевшие совсем рядом выстрелы, ударив по барабанным перепонкам, оглушили ее. Она стояла на коленях на кровати – из всей одежды на ней оставалась только футболка, задранная к самой шее, – обеими вытянутыми руками вцепившись в пистолет, чтобы поточнее прицелиться в третий раз, когда увидела, как в дверях появился Поте Гальвес, ошарашенный и растерянный. Словно в замедленном сне, она перевела взгляд на него; а он – револьвер по-прежнему торчал у него за поясом – протянул обе руки перед собой, будто защищаясь от «дабл-игла», который Тереса теперь навела на него и на который были устремлены его испуганные глаза. Губы под черными усами шевельнулись, беззвучно умоляя: «Не надо»; а может, на самом деле Поте Гальвес выговорил это «не надо» вслух, но она не расслышала, потому что в ушах еще звенело от выстрелов. Наверное, он действительно сказал это – его губы продолжали быстро-быстро шевелиться, а руки по-прежнему были вытянуты – какие-то слова примирения, которых она все равно не слышала. И Тереса уже собиралась спустить курок, когда вдруг вспомнила удар кулака о дверцу шкафа, «питон», нацеленный ей в лоб, Блондин был одним из наших, Кот, кончай дурить. А она была его девчонкой.
Она не выстрелила. Воспоминание о грохоте дверцы, рассыпающейся в щепки, удержало ее палец, уже лежавший на спусковом крючке. Ощущая, как холод леденит живот и голые ноги, не переставая целиться в Гальвеса, она, ерзая на кровати, отодвинулась назад и левой рукой побросала в раскрытую сумку одежду, записную книжку, пакет с кокаином. Покосилась на Кота Фьерроса, который, сползя на пол, корчился там, прижимая к лицу окровавленные руки. Секунду-другую Тереса раздумывала, не добить ли его; но второй киллер еще стоял в дверях с вытянутыми перед собой руками и револьвером за поясом, и она отчетливо поняла, что если перестанет держать его на прицеле, пуля достанется ей.
Поэтому она подхватила сумку левой рукой и, еще крепче сжав «дабл-игл» правой, начала слезать с кровати. Сначала в Крапчатого, наконец решила она, а потом уж в Кота Фьерроса. Такой порядок будет правильным, и грохота разбитой дверцы шкафа, за который она действительно была ему благодарна, недостаточно, чтобы изменить этот порядок. В этот момент Тереса поняла, что глаза стоящего перед ней мужчины читают то, что отражается в ее взгляде; она увидела, что губы под черными усами перестали шевелиться, оборвав на полуслове какую-то фразу – теперь его речь доносилась до ее слуха неясным шумом, – и за секунду до ее третьего выстрела Потемкин Гальвес с ловкостью, удивительной для человека его комплекции, метнулся в лестнице на первый этаж, нашаривая на бегу за поясом револьвер.
Тереса выпустила четвертую и пятую пули прежде, чем до нее дошло: это бесполезно, она может остаться без патронов. Выскакивать на улицу вслед за наемником она тоже не стала, ибо поняла, что так просто он не уйдет, и ее маленькое везение – просто краткосрочное стечение обстоятельств. Два этажа, подумала она. Что ж, хуже того, что было, уже не будет. Решив так, она открыла окно спальни, выходившее на задний двор, и, глянув вниз, различила в темноте молодую дубовую поросль и кусты. Я забыла прикончить того мерзавца – Кота, запоздало мелькнуло у нее в голове, когда она уже падала в пустоту. В следующее мгновение ветки и сучья расцарапали ей ноги, бедра и лицо, а лодыжки от удара о землю взорвались болью, будто кости, не выдержав, переломились. Кое-как она поднялась, удивленная тем, что осталась жива, и побежала, прихрамывая, босая, голая ниже пояса, среди машин, стоящих на пустыре, и вечерних теней. Она бежала долго, пока окончательно задохнувшись, не остановилась и не присела на корточки, укрываясь за полуразрушенной кирпичной стенкой. Ее босые ступни были изранены, царапины по всему телу горели, к тому же она ощущала, как мучительно саднит и жжет у нее между ног и внутри. Лишь теперь воспоминание заставило ее содрогнуться: та, другая Тереса Мендоса вдруг покинула ее, и она осталась одна. Не за кем больше наблюдать издали, некому приписывать собственные чувства и ощущения. Внезапно у нее резко прихватило мочевой пузырь, и она стала мочиться, как была, сидя на корточках за низенькой кирпичной стенкой, боясь шевельнуться, дрожа, как в лихорадке. Свет фар машины, проезжавшей мимо, скользнул по скорчившейся в темноте фигуре; в одной руке сумка, в другой – пистолет.

Свернутый текст


****

Olía acre, a humo de pólvora, y el estampido todavía retumbaba en las paredes del dormitorio cuando Teresa apretó por segunda vez el gatillo; pero la Doble Águila había saltado hacia arriba en el primer tiro, rebrincándose tanto con el disparo que el nuevo plomazo levantó un palmo de yeso de la pared. Para ese momento el Gato Fierros estaba tirado contra la mesilla de noche como si se asfixiara, tapándose la boca con las manos, y entre los dedos le saltaban chorros de sangre que también salpicaban sus ojos desorbitados por la sorpresa, aturdidos por el fogonazo que le había chamuscado el pelo, las cejas y las pestañas. Teresa no pudo saber si gritaba o no, porque el ruido del tiro tan cercano había golpeado sus tímpanos, ensordeciéndola. Se incorporaba de rodillas sobre la cama, con la camiseta arrebujada en los pechos, desnuda de cintura para abajo, juntando la mano izquierda con la derecha en la culata de la pistola para apuntar mejor en el tercer balazo, cuando vio aparecer en la puerta a Pote Gálvez, desencajado y estupefacto. Se volvió a mirarlo como en mitad de un sueño lento; y el otro, que llevaba su revólver metido en el cinto, levantó ambas manos ante sí como para protegerse, mirando asustado la Doble Águila que ahora Teresa dirigía hacia él, y bajo el bigote negro su boca se abrió para pronunciar un silencioso «no» semejante a una súplica; aunque tal vez lo que ocurrió fue que Pote Gálvez dijo de veras «no» en voz alta, y ella no pudo oírlo porque seguía ensordecida por el retumbar de los tiros. Al cabo concluyó que debía de tratarse de eso, porque el otro seguía moviendo deprisa los labios, tendidas las manos ante él, conciliador, pronunciando palabras cuyo sonido ella tampoco pudo escuchar. Y Teresa iba a apretar el gatillo cuando recordó el golpe del puñetazo en el armario, el Python apuntando a su frente, el Güero era de los nuestros, Gato, no seas cabrón. Y ésta era su hembra.
No disparó. Aquel ruido de astillas mantuvo su índice inmóvil sobre el gatillo. Sentía frío en el vientre y las piernas desnudas cuando, sin dejar de apuntar a Pote Gálvez, retrocedió sobre la cama, y con la mano izquierda echó la ropa, la agenda y la coca dentro de la bolsa. Al hacerlo miró de reojo al Gato Fierros, que seguía rebullendo en el suelo, las manos ensangrentadas sobre la cara. Por un instante pensó en volver hacia él la pistola y rematarlo de un tiro; mas el otro sicario seguía en la puerta, las manos extendidas y el revólver al cinto, y supo con mucha certeza que si dejaba de apuntarle, el tiro iba a encajarlo ella. Así que agarró la bolsa y, bien firme la Doble Águila en la mano derecha, se incorporó apartándose de la cama. Primero al Pinto, decidió por fin, y luego al Gato Fierros. Ése era el orden correcto, y el ruido de astillas -ella lo agradecía de veras- no bastaba para cambiar las cosas. En ese momento vio que los ojos del hombre que tenía enfrente leían los suyos, la boca bajo el bigote se interrumpió en mitad de otra frase -ahora era un rumor confuso lo que llegaba a los oídos de Teresa-, y cuando ella disparó por tercera vez, hacía ya un segundo que Potemkin Gálvez, con una agilidad sorprendente en un tipo gordo como él, se había lanzado hacia la puerta de la calle y las escaleras mientras echaba mano al revólver. Y ella disparó una cuarta y una quinta balas antes de comprender que era inútil y podía quedarse sin parque, y tampoco le fue detrás porque supo que el sicario no podía irse de aquella manera; que iba a volver de allí a nada, y que su propia y escasa ventaja era simple circunstancia y acababa de caducar. Dos pisos, pensó. Y sigue sin ser peor de lo que ya conozco. Así que abrió la ventana del dormitorio, se asomó al patio trasero y entrevió árboles chaparros y arbustos, abajo, en la oscuridad. Olvidé rematar a ese Gato cabrón, pensó demasiado tarde, mientras saltaba al vacío. Después las ramas y los arbustos le arañaron piernas, muslos y cara mientras caía entre ellos, y los tobillos le dolieron al golpear contra el suelo como si se hubieran partido los huesos. Se incorporó cojeando, sorprendida de estar viva, y corrió descalza y desnuda de cintura para abajo, entre los coches estacionados y las sombras del solar. Al fin se detuvo lejos, sin aliento, y se acuclilló hasta agazaparse junto a una barda de ladrillo medio en ruinas. Además del escozor de los arañazos y de las heridas que se había hecho en los pies al correr, notaba una incómoda quemazón en los muslos y el sexo: el recuerdo reciente por fin la estremecía, pues la otra Teresa Mendoza acababa de abandonarla, y sólo quedaba ella misma sin nadie a quien espiar de lejos. Sin nadie a quien atribuir sensaciones y sentimientos. Sintió un violento deseo de orinar, y se puso a hacerlo tal como estaba, agachada e inmóvil en la oscuridad, temblando igual que si tuviera fiebre. Los faros de un automóvil la iluminaron un instante: aferraba la bolsa en una mano y la pistola en la otra.

0

8

Глава 2. Говорят, все видит закон, да толку от этого мало

Я уже говорил, что бродил по Кульякану, штат Синалоа, в самом начале моего расследования, задолго до того, как лично познакомился с Тересой Мендоса. Там, где контрабанда наркотиков уже давно вышла из подполья, превратившись в объективно имеющий место социальный факт, доллар-другой, переданный в нужные руки, сослужил мне хорошую службу в разных специфических ситуациях, вследствие которых любопытный чужак без рекомендаций вполне вдруг может оказаться где-нибудь в реке – Умайе или Тамасуле – с пулей в голове. А кроме того, у меня появилось двое хороших друзей: Хулио Берналь, заведующий отделом культуры муниципалитета, и Эльмер Мендоса, местный писатель, чьи великолепные книги – «Одинокий убийца» и «Любовник Дженис Джоплин» – я читал, чтобы ближе познакомиться с происходящим в Синалоа. Благодаря прежде всего Хулио и Эльмеру я начал ориентироваться в обстановке. Никто из них не был лично знаком с Тересой Мендоса в те времена, когда начиналась эта история (тогда Тереса еще ничего из себя не представляла), но они знавали Блондина Давилу и еще кое-кого из тех, кто так или иначе повлиял на дальнейшее развитие событий. Таким образом я и разузнал большую часть того, что мне известно сегодня.
В Синалоа все решает доверие: это особый мир, жесткий и сложный, однако правила его просты и не допускают двусмысленности. Тебя представляет кому-то друг, которому этот кто-то доверяет, и этот кто-то доверяет тебе потому, что доверяет тому, кто тебя рекомендовал. Если впоследствии что-нибудь пойдет не так, рекомендовавший отвечает своей жизнью, а ты – своей. Бум, бум. На кладбищах северо-запада Мексики полным-полно плит с именами людей, которым кто-то когда-то доверял.
Как-то раз в «Дон Кихоте», вечером, насквозь пропитанным музыкой, сигаретным дымом, пивом, текилой и крепкими шуточками комика Педро Вальдеса – перед ним выступал чревовещатель Энрике со своей куклой-наркоманом Чечито, – Эльмер Мендоса наклонился ко мне через стол и кивком указал на плотного смуглого мужчину в очках, сидевшего в окружении многочисленной компании собутыльников; все – из тех, кто никогда не снимает курток и пиджаков, будто вечно зябнет, сапоги из змеиной или страусиной кожи, тысячедолларовые расшитые ремни, широкополые плетеные шляпы, бейсболки с эмблемой местной команды «Лос Томатерос де Кульякан» и много массивного золота на шее и запястьях. Мы видели, как они подъехали на двух «рэм-чарджерах» и вошли, как к себе домой, а стоявший в дверях охранник подобострастно приветствовал их и не подверг обычной для прочих клиентов процедуре обыска.
– Это Сесар Бэтмен Гуэмес, – шепнул мне Эльмер. – Знаменитый наркоделец.
– А баллады о нем есть?
– Да, несколько, – усмехнулся мой друг, отхлебывая из своего стакана. – Это он убил Блондина Давилу.
Забыв от удивления закрыть рот, я воззрился на них: смуглые лица, жесткие черты, густые усы – и ощущение опасности, исходящей от этих людей. Их было восемь, они приехали четверть часа назад и за это время успели прикончить целую упаковку пива – двадцать четыре банки. После, уже на моих глазах, заказали две бутылки «Бьюкенена» и еще две «Реми Мартена», а танцовщицы, закончив выступление, подсели к ним – явление необычное для «Дон Кихота». Сидевшая за соседним столом компания голубых с крашеными белокурыми волосами – ближе к полуночи геи набивались сюда в огромных количествах, и оба контингента прекрасно ладили между собой – бросала на них многозначительные взоры. Гуэмес ответил им лукавой покровительственной улыбкой и, кликнув официанта, послал на их столик угощение. Мирное сосуществование по всем правилам.
– Откуда ты знаешь?
– Да это знает весь Кульякан.
Четырьмя днями позже, благодаря знакомой Хулио Берналя, племянник которой был связан с «делом», у меня состоялся странный и интересный разговор с Сесаром Бэтменом Гуэмесом. Меня пригласили на барбекю в один из домов на холмах Сан-Мигель, в верхней части города. Там молодая поросль наркобизнеса – второе поколение, – менее склонная к показухе, чем отцы, некогда спустившиеся с гор, чтобы освоить сначала квартал Тьерра-Бланка, а со временем атаковать импозантные особняки района Чапультепек, – теперь вкладывала деньги в дома, непритязательные с виду, где роскошь начиналась за порогом и была предназначена только для своих – семьи и гостей. Племяннику знакомой Хулио, сыну знаменитого наркодельца из Сан-Хосе-де-лос-Орнос – фигуры, можно сказать, исторической, одного из тех, кому в молодости не раз приходилось отстреливаться и от полиции, и от конкурентов (ныне он со всеми удобствами отбывал срок в одной из тюрем Пуэнте-Гранде, штат Халиско), – было двадцать восемь лет, звали его Эрнесто Самуэльсон.
Одного его старшего брата и пятерых двоюродных застрелили другие наркобандиты, или федералы, или солдаты, и сам он быстро усвоил урок: изучать право следует в Соединенных Штатах, вести дела только за границей (дома – никогда!), а отмывать деньги – в какой-нибудь респектабельной мексиканской компании, производящей трейлеры, или панамской фирме по выращиванию креветок. Он жил с женой и двумя детьми в ничем не примечательном доме, водил скромную европейскую «ауди» и три месяца в году проводил в Майами, где в гараже у него стоял «голф». Живи тише – проживешь дольше, любил повторять он. В нашем деле главное – сделать так, чтобы тебе не завидовали, потому что убивает именно зависть.
Эрнесто Самуэльсон представил меня Сесару Бэтмену Гуэмесу в саду своего дома, под тростниковым навесом, держа в одной руке бутылку пива, а в другой – тарелку пережаренного мяса.
– Он сочиняет книжки и пишет для кино, – сказал ему Эрнесто и оставил нас наедине. Голос у Бэтмена Гуэмеса был мягкий, говорил он негромко, делая долгие паузы, за которые изучающе оглядывал меня с головы до ног. За всю жизнь он не прочел ни одной книги, но кино обожал. Мы побеседовали об Аль Пачино (фильм «Лицо со шрамом» был его любимой картиной), о Роберте де Ниро и о том, что эти сукины дети – голливудские режиссеры и сценаристы – никогда не делают своих наркомафиози белокожими и светловолосыми: их всех зовут Санчесами, и все они родом с южного берега Рио-Браво. Упоминание о светловолосых наркомафиози облегчило мне задачу, и я упомянул Блондина Давилу; а пока Бэтмен Гуэмес сквозь стекла своих очков смотрел на меня, молча, очень внимательно, я довершил начатое, произнеся имя Тересы Мендоса. Я пишу ее историю, пояснил я, сознавая, что в определенных местах, имея дело с определенным типом людей, лучше говорить правду, ибо ложь непременно взорвется у тебя под подушкой. А Бэтмен Гуэмес настолько опасен, предупредили меня, что, когда он поднимается в горы, койоты разжигают костры, чтобы он к ним не приближался.
– С тех пор прошла чертова уйма времени, – сказал он.
По моим прикидкам, ему еще не было пятидесяти.
Очень смуглая кожа, непроницаемое лицо с резкими чертами, характерными для северян. Позже я узнал, что он родом не из Синалоа, а из Аламоса, штат Сонора, – земляк Марии Феликс [15]. Начинал он карьеру, торгуя по мелочи наркотиками и доставляя в Штаты на своем грузовике нелегальных эмигрантов, травку и порошок, а потом мало-помалу выдвинулся: стал сперва перевозчиком товара на службе у Повелителя небес, а впоследствии – хозяином компании по производству трейлеров и еще одной, владеющей частными самолетами, которые курсировали с контрабандой между горами, Невадой и Калифорнией, пока американцы не усилили охрану воздушного пространства и не заткнули почти все бреши в своей системе радарного наблюдения. Теперь он почти ни в чем не участвовал, жил более-менее тихо на доходы от денег, вложенных в надежные дела, и от контроля над несколькими горными деревушками почти на границе с Дуранго, жители которых производили для него «смолу». У него было хорошее ранчо в окрестностях Эль-Саладо с четырьмя тысячами голов скота пород «до-бразил», «ангус» и «браво». Кроме того, он выращивал чистокровных скаковых лошадей и бойцовых петухов, приносивших ему кучу денег каждый год в октябре или ноябре, когда во время ярмарки скота устраивались бои.
– Тереса Мендоса, – пробормотал он спустя некоторое время, покачивая головой, будто припомнив нечто забавное. Потом отпил глоток пива, прожевал кусок мяса и снова отпил. И продолжал смотреть на меня сквозь очки – с некоторым лукавством, как бы давая понять, что он не против поговорить о столь давних делах, а риск задавать вопросы в Синалоа взял на себя исключительно я сам. Поговорить о мертвых – не проблема: наркобаллады полны реальных имен и историй. Опасно указывать пальцем на живых – при этом есть шанс, что кто-нибудь по ошибке сочтет тебя болтуном и стукачом. Я, принимая правила игры, глянул на золотой якорь – размерами лишь ненамного меньше якоря «Титаника», – свисавший с толстой блестящей цепи ему на грудь под расстегнутым воротом клетчатой рубашки, и уже без обиняков задал вопрос, который жег мне язык с той минуты, как четыре дня назад, в «Дон Кихоте», Эльмер Мендоса показал мне этого человека. Я сказал то, что должен был сказать, потом поднял глаза и обнаружил, что он продолжает смотреть на меня с тем же выражением, что и прежде. Либо я ему симпатичен, подумал я, либо у меня будут проблемы. Через несколько секунд он отхлебнул пива, все также глядя на меня. Наверное, все-таки я оказался ему симпатичен, потому что он наконец улыбнулся – чуть-чуть, ни больше ни меньше, чем того требовали обстоятельства.
– Это для кино или для книги? – спросил он.
Я ответил, что пока не знаю. Может, и для того, и для другого. Тогда он предложил мне банку пива, открыл еще одну себе и начал рассказывать о предательстве Блондина Давиды.

Свернутый текст


2 Dicen que lo vio la ley, pero que sintieron frío.

Ya dije que anduve por Culiacán, Sinaloa, al comienzo de mi investigación, antes de conocer personalmente a Teresa Mendoza. Allí, donde hace tiempo que el narcotráfico dejó de ser clandestino para convertirse en hecho social objetivo, algunos dólares bien repartidos me respaldaron en ambientes especializados, de esos en los que un forastero curioso y desprovisto de avales puede terminar, de la noche a la mañana, flotando en el Humaya o en el Tamazula con una bala en la cabeza. También hice un par de buenos amigos: Julio Bernal, director de Cultura del municipio, y el escritor sinaloense Élmer Mendoza, cuyas espléndidas novelas Un asesinó solitario y El amante de janis joplin había leído para ponerme en situación. Fueron Élmer y Julio quienes mejor me orientaron por los vericuetos locales: ninguno de ellos había tratado personalmente a Teresa Mendoza en los inicios de esta historia -ella no era nadie entonces-, pero conocieron al Güero Dávila y a otros personajes que de una u otra forma movieron los hilos de la trama. Así averigüé buena parte de lo que ahora sé. En Sinaloa todo resulta cuestión de confianza: en un mundo duro y complejo como ése, las reglas son simples y no hay lugar para equívocos. Uno es presentado a alguien por un amigo en quien ese alguien confía, y ese alguien confía en ti porque confía en quien te avala. Después, si algo se tuerce, el avalista responde con su vida, y tú con la tuya. Bang, bang. Los cementerios del noroeste mejicano están llenos de lápidas con nombres de gente de la que alguien se fió una vez.
Una noche de música y humo de cigarrillos en el Don Quijote, bebiendo cerveza y tequila tras escuchar los chistes guarros del cómico Pedro Valdez -lo precedían el ventrílocuo Enrique y Chechito, su muñeco adicto a la coca-, Élmer Mendoza se inclinó sobre la mesa y señaló a un tipo corpulento, moreno, con lentes, que bebía rodeado por un grupo numeroso, de esos que se dejan las chaquetas y cazadoras puestas como si tuvieran frío en todas partes: botas de serpiente o avestruz, cintos piteados de a mil dólares, sombreros de palma, gorras de béisbol con el escudo de los Tomateros de Culiacán y mucho oro grueso al cuello y en las muñecas. Los habíamos visto bajarse de dos Ram Charger y entrar como en su casa, sin que el vigilante de la puerta, que saludó obsequioso, les exigiera el trámite habitual de dejarse cachear como el resto de clientes.
-Es César Batman Güemes -dijo Élmer en voz baja-. Un narco famoso.
-¿Tiene corridos?
-Unos cuantos -mi amigo se reía, a medio trago-... Él mató al Güero Dávila.
Me quedé boquiabierto, mirando al grupo: caras morenas y rasgos duros, mucho bigote y evidente peligro. Eran ocho, llevaban allí quince minutos y habían liquidado un veinticuatro de latas de cerveza. Ahora acababan de pedir dos botellas de Buchanan's y otras dos de Remy Martin, y las bailarinas, cosa insólita en el Don Quijote, bajaban a reunirse con ellos al abandonar la pista. Un grupo de homosexuales teñidos de rubio -el local florecía de gays a última hora de la noche, y ambas parroquias se mezclaban sin problemas- dirigía miradas insinuantes desde la mesa contigua. El tal Güemes les sonreía socarrón, muy en macho, y luego llamaba al camarero para pagar sus copas. Pura coexistencia pacífica.
-¿Cómo lo sabes?
-No, pues. Lo sabe todo Culiacán.
Cuatro días más tarde, gracias a una amiga de julio Bernal que tenía un sobrino relacionado con el negocio, César Batman Güemes y yo tuvimos una conversación extraña e interesante. Me habían invitado a una parrillada de carne en una casa de las colinas de San Miguel, en la parte alta de la ciudad. Allí, los narcos junior -de segunda generación-, menos ostentosos que sus padres que bajaron de la sierra, primero al barrio de Tierra Blanca y luego al asalto de las espectaculares mansiones de la colonia Chapultepec, empezaban a invertir en casas de aspecto discreto, donde el lujo solía reservarse para la familia y los invitados, de puertas adentro. El sobrino de la amiga de julio, hijo de un narco histórico de San José de los Hornos, de los que en su juventud anduvieron a balazos con policías y con bandas rivales -ahora cumplía una cómoda condena en la prisión de Puente Grande, Jalisco-, tenía veintiocho años y se llamaba Ernesto Samuelson. A cinco de sus primos y a un hermano mayor los habían matado a tiros otros narcos, o los federales, o los soldados, y él aprendió pronto la lección: estudios de derecho en Estados Unidos, negocios en el extranjero y nunca en suelo nacional, dinero blanqueado en una respetable compañía mejicana de tráilers y en criaderos panameños de camarón. Vivía en una casa de apariencia discreta con su mujer y sus dos hijos, conducía un sobrio Audi europeo, y pasaba tres meses al año en un sencillo apartamento de Miami, con un Golf en el garaje. De ese modo vives más tiempo, solía decir. En este oficio, lo que mata es la envidia.
Fue Ernesto Samuelson quien me presentó a César Batman Güemes bajo la palapa de caña y palma de su jardín, con una cerveza en una mano y un plato con carne demasiado hecha en la otra. Escribe novelas y películas, dijo, y nos dejó solos. El Batman Güemes hablaba suave y bajito, con largas pausas que empleaba en estudiarte de arriba abajo. No había leído un libro en su vida, pero le encantaba el cine. Hablamos de Al Pacino -El precio del poder, que en México se llamó Cara cortada, era su película favorita-, de Robert de Niro -Uno de los nuestros, Casino- y de cómo los directores y guionistas de Hollywood, esos hijos de la chingada, nunca sacaban a un narco gabacho y güero, sino que todos se apellidaban Sánchez y habían nacido al sur del río Bravo. Lo del narco güero me lo puso fácil, así que dejé caer el nombre del Güero Dávila; y mientras el otro me miraba tras los cristales de sus lentes con mucha atención y mucho silencio, rematé añadiendo el de Teresa Mendoza. Escribo su historia, concluí, consciente de que en ciertos lugares y con cierta clase de hombres, las mentiras siempre te explotan bajo la almohada. Y el Batman Güemes era tan peligroso, me habían advertido, que cuando subía a la sierra los coyotes encendían fogatas para que no se les acercara.
-Ha pasado un chingo de tiempo -dijo.
Le calculé menos de cincuenta años. Tenía la piel muy morena y un rostro inescrutable de marcados rasgos norteños. Luego supe que no era sinaloense sino de Álamos, Sonora, paisano de María Félix, y que había empezado como pollero y burrero, pasando emigrantes, hierba y polvo del cártel de Juárez en un camión de su propiedad, antes de ascender en la jerarquía: primero como operador del Señor de los Cielos, y al cabo propietario de una compañía de tráilers y otra de avionetas privadas que estuvo contrabandeando entre la sierra, Nevada y California, hasta que los norteamericanos endurecieron el espacio aéreo y cerraron casi todos los huecos en su sistema de radar. Ahora vivía medio tranquilo, de los ahorros invertidos en negocios seguros y de controlar algunos pueblos de campesinos gomeros sierra arriba, casi en la raya de Durango. Tenía un buen rancho por el rumbo de El Salado, con cuatro mil cabezas: Do Brasil, Angus, Bravo. También criaba caballos de raza para las parejeras, y gallos de pelea que le daban un costal de dinero cada octubre o noviembre, en los palenques de la feria ganadera.
-Teresa Mendoza -murmuró al cabo de un rato. Movía la cabeza al decirlo, como si evocara algo divertido. Luego bebió un trago de cerveza, masticó un trozo de carne y volvió a beber. Seguía mirándome fijo tras los lentes, un poco socarrón, dando a entender que no tenía inconveniente en comentar algo tan viejo, y que el riesgo de hacer preguntas en Sinaloa era exclusivamente mío. Hablar de los muertos no traía problemas -los narcocorridos estaban llenos de nombres e historias reales-; lo peligroso era ponerle el dedo a los vivos, con riesgo de que alguien te confundiera con bocón y madrina. Y yo, aceptando las reglas del juego, miré el ancla de oro -sólo algo más pequeña que la del Titanic- colgada de la gruesa cadena que relucía bajo el cuello abierto de su camisa a cuadros, e hice sin más rodeos la pregunta que me quemaba la boca desde que Élmer Mendoza lo había nombrado cuatro días atrás, en el Don Quijote. Dije lo que tenía que decir, luego levanté la vista, y el tipo me estaba observando igual que antes. O le caigo simpático, pensé, o voy a tener problemas. Al cabo de unos segundos bebió otro trago de cerveza sin dejar de mirarme. Debí de caerle simpático, porque al fin sonrió un poquito, lo justo. ¿Es para una película o una novela?, preguntó. Respondí que aún no lo sabía. Que lo mismo para las dos. Entonces me ofreció una cerveza, buscó otra para él, y empezó a contar la traición del Güero Dávila.

0

9

* * *

Он был неплохим парнем, этот Блондин. Храбрый, исполнительный, да и собой хорош. Смахивал на Луиса Мигеля, только поуже в кости и пожестче. Одним словом, свой парень. Симпатяга. У Раймундо Давиды Парры деньги особо не задерживались: он тут же спускал все или почти все, что зарабатывал, и не скупился, угощая друзей. Они с Сесаром Бэтменом Гуэмесом не раз встречали рассвет с музыкой, выпивкой и женщинами, отмечая успех очередной операции. Какое-то время они даже были очень близкими друзьями – «братками», как говорят в Синалоа. Блондин был «чикано» [16], родом из Сан-Антонио, штат Техас. Делом начал заниматься очень рано – возил в Штаты травку, спрятанную в машине; они вместе немало поколесили по Тихуане, Мехикали и Ногалесу, пока «гринго» [17] не засадили его за решетку на своей территории. Потом Блондину просто приспичило летать: он был парень башковитый, к тому же со школьным аттестатом, и пошел в училище гражданской авиации, что находилось тогда на бульваре Сапаты. Летчиком он был классным – лучше всех, заметил Бэтмен Гуэмес, убежденно кивая головой, – не боялся ни бога, ни черта: настоящий сорвиголова. Как раз такие требуются для перевозки контрабанды, секретных взлетов и посадок на крошечных рулежках, спрятанных в горах, или для полетов на минимальной высоте, чтобы не засекли радары Системы Западного полушария, держащей под контролем авиамаршруты между Колумбией и Соединенными Штатами. Его «Сессна» казалась продолжением его рук и его отваги: она приземлялась в любой точке и в любой час, и это снискало ему славу, деньги и уважение. Кульяканские друзья прозвали его – вполне заслуженно – «королем короткой рулежки». Чалино Санчес, который тоже был его другом, обещал ему даже сочинить балладу с таким названием – «Король короткой рулежки».
Но Чалино безвременно подстрелили – ведь жизнь в Синалоа весьма вредна для здоровья, особенно если вращаешься в определенных кругах, – и Блондин так и не обзавелся собственной балладой. Как бы то ни было, с балладой или без, а работы ему хватало всегда. Его крестным отцом был дон Эпифанио Варгас, магнат наркомафии, горец-ветеран, крутой нравом, порядочный, с хорошими связями – он владел авиакомпанией «Нортенья де Авиасьон», пилоты которой летали на «Сесснах», «Пайперах-Команчах» и «Навахо». Под прикрытием «Нортенья де Авиасьон» Блондин Давила совершал тайные рейсы с двумя-тремя сотнями килограммов травы или порошка на борту, пока не приобщился к великим деяниям золотой поры, когда Амадо Каррильо получил прозвище «Повелитель небес» за то, что организовал крупнейший в истории контрабанды наркотиков воздушный мост между Колумбией, Южной Калифорнией, Синалоа, Сонорой, Чиуауа и Халиско. В те времена миссия Блондина нередко заключалась в том, чтобы маячить пятнышком на экранах радаров – наземных и установленных на самолетах «Орион», битком набитых современной техникой слежения и специалистами из обеих стран, США и Мексики. Это официально именовалось миссией отвлечения, но сам он при этом еще и развлекался, водя за нос своих и чужих. Он заработал кучу денег, рискуя своей шкурой денно и нощно, взлетая с «пятачков» размерами с ладонь, расположенных в самых невероятных местах, и приземляясь на них же, – и все это ради того, чтобы отвлечь внимание охотников от больших «Боингов», «Каравелл» и «Ди-си-8» (контрабандисты приобретали их в складчину), которые за один рейс перевозили по десять-двенадцать тонн груза – при соучастии полиции, Министерства обороны и даже самых высокопоставленных представителей мексиканского правительства. То были счастливые времена Карлоса Салинасаде Гортари [18], когда контрабандисты вовсю орудовали в тени Лос-Пиноса; то были счастливые времена и для Блондина Давиды: пустые самолеты, никакой ответственности за груз, потому что его не было, игра в кошки-мышки с противниками, которых не всегда удавалось купить с потрохами. Полеты, где жизнь ставилась на орла или решку, а проигравшего в лучшем случае ожидал долгий срок в американской тюрьме, если его ловили на той стороне.
В те времена Сесар Бэтмен Гуэмес, который, в отличие от Блондина, стоял обеими ногами на земле как в прямом, так и в переносном смысле, начинал подниматься по иерархической лестнице наркомафии Синалоа. Стремясь к независимости от поставщиков Медельина и Кали, мексиканские группы поднимали тарифы, требовали в уплату все большее количество кокаина и сами пускали в оборот колумбийские наркотики, которые прежде только перевозили. Это облегчило восхождение Бэтмена, и после нескольких кровавых разборок, имевших целью передел рынка и сфер влияния (порой участвовавшие в них стороны недосчитывались в общей сложности по двенадцать-пятнадцать человек), а также надлежащей обработки максимального числа полицейских, военных и политиков, включая американских таможенников и сотрудников иммиграционной службы, пакеты с его фирменным знаком – летучей мышью – начали переправляться на трейлерах через Рио-Браво. Он занимался и горной смолой, и порошком, и травкой. Появилась и первая баллада, посвященная ему, которую, как рассказывали, он сам заказал одной северной группе с улицы Франсиско Вильи. Примерно в то же время дон Эпифанио Варгас, тогдашний патрон Блондина Давилы, начинал специализироваться на перспективных наркотиках типа «мефа» и «экстази»: собственные лаборатории в Синалоа и Соноре, а также по ту сторону американской границы. Если гринго хочется летать, говаривал он, мое дело – предоставить им крылышки. Всего за несколько лет, почти без выстрелов и пополнения кладбищ, действуя, можно сказать, в белых перчатках, Варгас сумел стать первым мексиканским магнатом, занявшимся такими наркотиками, как эфедрин, который он без проблем ввозил из Индии, Китая и Таиланда, и одним из главных производителей метамфетамина по обе стороны границы. А еще он начал заниматься политикой. Теперь, когда его легальные дела были на виду, а нелегальные – замаскированы под фармацевтическое акционерное общество, располагающее поддержкой государства, кокаин и «Нортенья де Авиасьон» стали дону Эпифанио ни к чему. Так что он продал авиакомпанию Бэтмену Гуэмесу, а вместе с нею сменил хозяина и Блондин Давила, которому хотелось летать еще больше, чем зарабатывать деньги. К тому времени Блондин уже купил двухэтажный домик в квартале Лас-Кинтас, вместо своего старого черного «бронко» водил другой, новенький, и жил с Тересой Мендоса.
Вот так потихоньку все и покатилось под уклон.
Раймундо Давила Парра не отличался благоразумием: жизни долгой он предпочитал жизнь бурную. Ему было плевать на все, а помимо прочего, его подвел длинный язык. Он болтал направо и налево о том, что уже успел сделать, и о том, что лишь собирался. Лучше пожить пять лет королем, любил повторять он, чем пятьдесят – волом. И вот потихоньку до Бэтмена Гуэмеса начали доходить слухи. Блондин вместе с порученными его заботам грузами перевозил свои, используя полеты для обделывания собственных делишек. Товар ему поставлял бывший полицейский по имени Гуадалупе Парра – известный также как Лупе-Индеец или Индеец Парра, – доводившийся ему двоюродным братом и имевший кое-какие полезные связи. Речь шла главным образом о кокаине, конфискованном полицией, которая, отобрав двадцать пакетов, официально заявляла о пяти, а остальными распоряжалась по своему усмотрению. Это было очень нехорошо, просто паршиво – не то, что полиция вела себя подобным образом, а то, что Блондин организовал собственный бизнес, потому что за свою работу он получал бешеные деньги. Правила есть правила, и крысятничать, особенно в Синалоа и особенно за спиной у хозяев, – самый верный способ обеспечить себе массу проблем.
– Когда живешь против закона, – заметил в тот день Бэтмен Гуэмес, сидя с банкой пива в одной руке и тарелкой жареного мяса в другой, – нужно работать честно.
В общем, все сводилось к следующему: у Блондина был чересчур длинный язык, а его двоюродный братец звезд с неба не хватал. Туповатый и нескладный, Индеец Парра был из тех недотеп, которым закажи грузовик коки, и они пригонят тебе грузовик кока-колы. Он имел долги, каждые полчаса заправлялся кокаином, обожал большие машины, а свою жену и троих детей поселил в роскошном доме, в самой шикарной части квартала Лас-Кинтас. Доллары у него не задерживались – как приходили, так и улетали. И вот в один прекрасный день братья решили обтяпать собственное дельце, и притом весьма крупное: организовать доставку некоего груза, застрявшего у полиции в Эль-Сальто, штат Дуранго, покупателям, ожидавшим его в Обрегоне. Как обычно, Блондин полетел один. По пути в Мехикали, куда он вез четырнадцать жестяных контейнеров якобы свиного сала, каждый из которых был «заряжен» двадцатью килограммами героина, он сделал крюк, чтобы забрать пятьдесят кило белого порошка, аккуратно расфасованного по пластиковым пакетам. Но кое-кто настучал на него, а еще кое-кто решил подрезать ему крылышки.
– А кто был этот второй «кое-кто»?
– Не задавайте глупых вопросов. Кое-кто.
Ловушка ему была подстроена, продолжал Бэтмен Гуэмес, на самой посадочной полосе в шесть часов вечера – точное указание времени пришлось бы в самый раз в балладе, фигурировать в которой так хотелось Блондину и которой так и не сочинил ему покойный Чалино Санчес, – поблизости от места в горах, известного под названием «Хребет дьявола». Длина дорожки была всего триста двенадцать метров; пролетев над ней и не увидев ничего подозрительного, Блондин резко повел свою «Сессну 172R» вниз, до предела выдвинув закрылки – почти вертикально, словно спускался на парашюте, – и уже успел пробежать немного по земле со скоростью сорок узлов, когда заметил спрятанные под деревьями два грузовичка и людей, которым вовсе ни к чему было там находиться. Поэтому вместо того, чтобы тормозить, он дал газ и рванул вверх. Может, ему бы удалось подняться; потом кто-то рассказывал, что, когда в него начали стрелять, опустошая магазины Р-15 и «Калашниковых», колеса «Сессны» уже оторвались от земли. Но такое количество свинца оказалось чересчур тяжелым балластом, и «Сессна» грохнулась в сотне шагов от того места, где кончалась посадочная полоса. Когда добрались до Блондина, он был еще жив в своей искореженной кабине: все лицо в крови, нижняя челюсть раздроблена пулей, из рук и ног торчали обломки костей, хотя он слабо дышал. Ему оставалось совсем немного, но инструкции были убивать его медленно. Поэтому из самолета вытащили наркотики, а потом, как в кино, в стооктановый бензин, вытекавший из пробитого бака, бросили зажженную «Зиппо». Фффсссс. Правда, Блондин уже почти ничего не почувствовал.

Свернутый текст


***
No era un mal tipo, el Güero. Valiente, cumplidor, apuesto. Un aire así como a Luis Miguel, pero en más flaco, y más duro. Y muy chingón. Muy simpático. Raimundo Dávila Parra se gastaba el dinero a medida que lo ganaba, o casi, y era generoso con los amigos. César Batman Güemes y él habían amanecido muchos días con música, alcohol y mujeres, celebrando buenas operaciones. Incluso un tiempo fueron íntimos: bien broders o carnales, como decían los sinaloenses. El Güero era chicano: había nacido en San Antonio, Texas. Y empezó muy joven, llevando hierba oculta en automóviles a la Unión Americana: más de un viaje habían hecho juntos por Tijuana, Mexicali o Nogales, hasta que los gabachos le administraron una temporada en una cárcel de allá arriba. Después el Güero se emperró en lo de volar: tenía estudios, y se pagó sus clases de aviación civil en la antigua escuela del bulevar Zapata. Como piloto era bueno -el mejor, reconoció el Batman Güemes moviendo convencido la cabeza-, de los que no tienen madre: hombre adecuado para aterrizajes y despegues clandestinos en las pequeñas pistas ocultas de la sierra, o para vuelos a baja altura eludiendo los radares del Sistema Hemisférico que controlaba las rutas aéreas entre Colombia y los Estados Unidos. Lo cierto era que la Cessna parecía una prolongación de sus manos y de su temple: aterrizaba en cualquier sitio y a cualquier hora, y eso le dio fama, lana y respeto. La raza culichi lo llamaba, con justicia, el rey de la pista corta. Hasta Chalino Sánchez, que también fue amigo suyo, había prometido hacerle un corrido con ese título: El rey de la pista corta. Pero a Chalino le dieron picarrón antes de tiempo -Sinaloa era de lo más insalubre, según en qué ambientes-, y el Güero se quedó sin canción. De cualquier modo, con corrido o sin él, nunca le faltó trabajo. Su padrino era don Epifanio Vargas, un chaca veterano de la sierra, con buenos agarres, duro y cabal, que controlaba Norteña de Aviación, una compañía privada de Cessnas y Piper Comanche y Navajo. Bajo la cobertura de la Norteña, el Güero Dávila estuvo haciendo vuelos clandestinos de dos o trescientos kilos antes de participar en los grandes negocios de la época dorada, cuando Amado Carrillo se ganaba el apodo de Señor de los Cielos organizando el mayor puente aéreo de la historia del narcotráfico entre Colombia, Baja California, Sinaloa, Sonora, Chihuahua y Jalisco. Muchas de las misiones que el Güero llevó a cabo en esa época fueron de diversión, actuando como señuelo en las pantallas de radar terrestre y en las de los aviones Orión atiborrados de tecnología y con tripulaciones mixtas gringas y mejicanas. Y lo de la diversión no era sólo un término técnico, porque el compa disfrutaba. Ganó una feria jugándose la piel con vuelos al límite, de noche y de día: maniobras extrañas, aterrizajes y despegues en dos palmos de tierra y lugares inverosímiles, a fin de desviar la atención lejos de los grandes Boeing, Caravelles y DC8 que, comprados en régimen de cooperativa por los traficantes, transportaban en un solo viaje de ocho a doce toneladas con la complicidad de la policía, el ministerio de Defensa y la propia presidencia del Gobierno mejicano. Eran los tiempos felices de Carlos Salinas de Gortari, con los narcos traficando a la sombra de Los Pinos; tiempos muy felices también para el Güero Dávila: avionetas vacías, sin carga de la que hacerse responsable, jugando al gato y al ratón con adversarios a los que no siempre era posible comprar del todo. Vuelos donde se rifaba la vida a sol o águila, o una larga condena si lo agarraban del lado gringo.
Por aquel tiempo, César Batman Güemes, que tenía literalmente los pies en la tierra, empezaba a prosperar en la mafia sinaloense. Los grupos mejicanos se independizaban de los proveedores de Medellín y de Cali, subiendo las tasas, haciéndose pagar cada vez con mayores cantidades de coca, y comercializando ellos la droga colombiana que antes sólo transportaban. Eso facilitó el ascenso del Batman en la jerarquía local; y después de unos sangrientos ajustes de cuentas para estabilizar mercado y competencia -algunos días amanecieron con doce o quince muertos propios y ajenos- y de poner en nómina al mayor número posible de policías, militares y políticos, incluidos aduaneros y migras gringos, los paquetes con su marca -un murcielaguito- empezaron a cruzar en tráilers el río Bravo. Lo mismo se ocupaba de goma de la sierra que de coca o de mota. Vivo de tres animales, decía la letra de un corrido que se mandó hacer, contaban, con un grupo norteño de la calle Francisco Villa: mi perico, mi gallo y mi chiva. Casi por la misma época, don Epifanio Vargas, que hasta entonces había sido patrón del Güero Dávila, empezaba a especializarse en drogas con futuro como el cristal y el éxtasis: laboratorios propios en Sinaloa y Sonora, y también al otro lado de la raya gringa. Que si allá los gabachos quieren montar, decía, yo mero les hierro la yegua. En pocos años, apenas sin tiros y con muy poco recurso al panteón, casi de guante blanco, Vargas logró convertirse en el primer magnate mejicano de precursores para drogas de diseño como la efedrina, que importaba sin problemas de la India, China y Tailandia, y en uno de los principales productores de metanfetaminas arriba y abajo de la frontera. También empezó a meterse en política. Con los negocios legales a la vista y los ilegales camuflados bajo una sociedad farmacéutica con respaldo estatal, la coca y Norteña de Aviación estaban de más. Así que vendió la compañía aérea al Batman Güemes, y con ella cambió de chaca el Güero Dávila, que deseaba seguir volando más todavía que ganar dinero. Para entonces el Güero había comprado ya una casa de dos plantas en el barrio de Las Quintas, manejaba en lugar de la vieja Bronco negra otra con placas del año, y vivía con Teresa Mendoza.
Ahí empezaron a torcerse las cosas. Raimundo Davila Parra no era un tipo discreto. Vivir largo no le acomodaba, de manera que prefería fregárselo bien aprisa. Todo le valía verga, como decían los de la sierra; y entre otras cosas lo perdió la boca, que al cabo pierde hasta a los tiburones. Se apendejaba gacho alardeando de lo hecho y de lo por hacer. Mejor, solía decir, cinco años como rey que cincuenta como buey. De ese modo, pasito a pasito, a oídos del Batman Güemes empezaron a llegar rumores. El Güero trufaba carga suya entre la ajena, aprovechando los viajes para negocios propios. La merca se la facilitaba un ex policía llamado Guadalupe Parra, también conocido por Lupe el Chino, o Chino Parra, que era primo hermano suyo y tenía contactos. Por lo general se trataba de coca decomisada por judiciales que agarraban veinte y declaraban cinco, dándole salida al resto. Eso estaba muy requetemal -no lo de los judiciales, sino que el Güero hiciera negocio privado-, porque ya cobraba un chingo por su trabajo, las reglas eran las reglas, y hacer transas privadas, en Sinaloa y a espaldas de los patrones, era la forma más eficaz de encontrarse con problemas.

0

10

* * *

– Когда живешь против закона, – повторил Сесар Бэтмен Гуэмес, – нет другого выхода, кроме как работать честно.
Последние слова он произнес задумчиво, ставя на стол пустую тарелку. Пощелкал языком, допил пиво и посмотрел на желтую этикетку, где значилось: Пивоварня «Сервесериа дель Пасифико А/О». Вся эта история прозвучала в его устах так, будто не имела никакого отношения к нему: просто где-то что-то услышал, кто-то что-то рассказал. Так, словно она всем известна.
И я подумал, что, наверное, так оно и есть.
– А что же Тереса Мендоса? – рискнул спросить я.
Он опасливо глянул на меня сквозь очки, спрашивая без слов: что-что? Я напрямую спросил, была ли она замешана в делишках Блондина, и Бэтмен без малейших колебаний ответил, что нет.
– Ни боже мой, – сказал он. – Она в те времена была просто одной из многих – молоденькая, молчаливая. Девчонка контрабандиста. От прочих таких же ее отличало только одно: она не красилась в блондинку и не строила из себя гранд-даму. Ведь женщины здесь, – прибавил он, – обычно занимаются своими делами: парикмахерская, телесериалы, Хуан Габриэль [19] и американская музыка, покупки на три тысячи баксов в «Серчас» и «Коппеле», где их кредит стоит дороже денег. Ну, в общем, вы понимаете. Тихая пристань усталого героя. Наверняка она о чем-то слышала, это ясно. Но к делам своего парня не имела ни малейшего отношения.
– А зачем же тогда было охотиться за ней?
– Ну, это вопрос не ко мне. – Внезапно он опять посерьезнел, и я снова испугался, что он сейчас закончит разговор. Но Бэтмен только пожал плечами. – Здесь есть свои правила, – сказал он. – Их не выбираешь – ты приходишь в дело, а они уже есть. Это вопрос репутации и уважения. Как у акул. Стоит дать слабину или начать кровить, и остальные набрасываются на тебя. Это как заключить договор с жизнью и смертью: столько-то лет живешь сеньором. Что бы там ни говорили, грязные деньги утоляют голод точно так же, как чистые. А кроме того, дают роскошь, музыку, вино и женщин. А потом, довольно скоро, ты умираешь, и земля тебе пухом. Мало кто из контрабандистов доживает до пенсии: естественный выход для них – тюрьма или кладбище. За исключением самых удачливых или самых башковитых, которые умудряются соскочить с поезда вовремя, – как, например, Эпифанио Варгас, который просто переплюнул всех: купил половину Синалоа, перебил вторую половину, потом стал фармацевтом, а теперь вот, пожалуйте, заделался политиком. Но это случай редкий. Здесь народ не доверяет тем, кто, пробыв долго в деле, все еще числится в активе.
– В активе?
– В живых.
Он дал мне три секунды на обдумывание. Потом добавил:
– Те, кто знает, те, кто в деле, говорят… – он сделал ударение на словах «те» и «говорят», – что даже если ты хорошо работаешь и не пытаешься ловчить, относишься к своим обязанностям серьезно и выполняешь их точно, все равно кончишь плохо. Ты отличаешься, тебя начинают предпочитать другим, ты растешь, и тогда конкуренты за тобой начинают охотиться. Поэтому за любой неверный шаг приходится платить очень дорого. И потом, чем больше людей ты любишь, чем больше их около тебя, тем уязвимее ты становишься. Вот, к примеру, что случилось с другим знаменитым – ему посвящено несколько баллад – блондином, Эктором Пальмой: он в чем-то не поладил со своим прежним партнером, а тот в отместку похитил всю его семью, говорят, помучил их, а в день рождения Эктора прислал ему по почте коробку с головой его жены. Хапибарди ту-ю [20].
Когда живешь на острие ножа, нельзя позволять себе забывать о правилах. Это правила вынесли приговор Блондину Давиле. А он был хороший парень, слово даю.
Отличный мужик, свой. Храбрец, из тех, кто ставит на кон даже свою бессмертную душу и умирает где угодно.
Правда, болтал чересчур и зарывался не в меру – ну, я вам говорил, – но тут все такие, даже самые лучшие. Не знаю, понятно ли вам. А что до Тересы Мендоса, то она ведь была его женщиной. Виновата, не виновата, но по правилам тоже должна была получить свое.

* * *

Пресвятая Дева. Господи Боже. Маленькая часовня Мальверде была окутана тенями. Только одна лампочка горела над входом, открытым в любое время дня и ночи, да в окна сочился красноватый свет теплившихся перед алтарем свечей. Тереса уже давно пряталась в темноте возле каменной стены, отделявшей пустынную улицу Инсурхентес от железнодорожных путей и канала. Она пыталась молиться, но у нее не получалось; голова была занята другими вещами. Она долго не могла решиться позвонить. Прикидывала так и эдак, что из этого может получиться. Потом пробралась сюда – осторожно, озираясь по сторонам, и вот теперь ждала, спрятав в ладони огонек сигареты. Через полчаса, сказал дон Эпифанио Варгас. Часов у Тересы не было, и она не знала, сколько времени прошло. В желудке сосало, она поспешила загасить сигарету, когда мимо медленно проехала к бульвару Сапаты патрульная машина: два темных силуэта на переднем сиденье, лампочка над входом в часовню слабо – только-только разглядеть – осветила лицо того, что справа. Тереса отступила туда, где темнота была гуще. Дело не только в том, что она вне закона. В Синалоа, как и во всей Мексике, связываться с любым представителем власти, начиная с патрульного полицейского, ищущего, чем бы поживиться, – в застегнутой куртке, чтобы не видели номер его жетона, – и кончая самым высоким начальством, ежемесячно получающим пачку долларов от наркомафии, иногда означало самому лезть в волчью пасть.
Эта бесполезная, обрывающаяся на середине молитва. Пресвятая Дева. Господи Боже. Она начинала уже шесть или семь раз, но так и не добралась до конца. Капелла бандита Мальверде вызывала в ее памяти слишком много воспоминаний, связанных с Блондином Давилой. Может, именно поэтому, когда дон Эпифанио по телефону согласился встретиться с ней, она почти не задумываясь назвала это место. Вначале дон Эпифанио предложил ей подъехать в квартал Чапультепек и встретиться неподалеку от его дома; но для этого ей пришлось бы пересечь весь город и мост через Тамасулу. Слишком рискованно. И хотя она не вдавалась в подробности – сказала только, что находится в бегах и что Блондин велел ей связаться с доном Эпифанио, – он понял, что дело плохо или еще хуже. Попытался успокоить ее: не волнуйся, Тересита, мы увидимся, не дергайся и оставайся там, где ты сейчас.
Спрячься и скажи мне, где. Он всегда называл ее Тереситой, когда встречал их с Блондином на набережной, в ресторанах на пляжах Альтаты, на какой-нибудь вечеринке или в Лос-Аркосе, когда по воскресеньям они лакомились там фаршированными моллюсками и «севиче» [21] из креветок. Он называл ее Тереситой и целовал в щеку, и даже как-то познакомил ее со своей женой и детьми. Хотя дон Эпифанио был человеком умным и могущественным, и денег у него было столько, сколько Блондин не заработал бы за всю жизнь, он всегда был любезен с ним и продолжал звать его своим крестником, как в старые времена; а однажды, на Рождество – первое Рождество Тересы в качестве невесты – дон Эпифанио даже подарил ей цветы и колумбийский изумрудик, очень красивый, на золотой цепочке, а еще пачку долларов, десять тысяч, чтобы она подарила что-нибудь своему мужчине, устроила ему какой-нибудь сюрприз, а на остальное купила бы себе что захочет.
Чили.
Вот поэтому Тереса и позвонила ему в тот вечер, и хранила для него записную книжку Блондина, которая так и жгла ее, и тихо ждала его в темноте, в нескольких шагах от часовни Мальверде. Пресвятая Дева, Господи Боже. Потому что ты можешь довериться только дону Эпи, говорил Блондин. Он порядочный человек и настоящий кабальеро, он был хорошим хозяином, а кроме того, он мой крестный. Проклятый Блондин. Он говорил все это до того, как пошел ко всем чертям, и зазвонил тот телефон, которому лучше бы никогда не звонить, и она оказалась в том положении, в котором оказалась. Чтоб ты горел в аду, подумала она. Скотина.
За то, что бросил меня в пекло. Теперь она знала, что нельзя доверять никому – даже дону Эпифанио. Поэтому назвала ему именно это место – почти не размышляя, хотя на самом деле где-то в глубине тщательно обдумав. Часовня была местом спокойным, Тереса могла пробраться туда, прячась среди вагонов на путях вдоль берега канала, и следить за улицей и с одной, и с другой стороны, на случай, если человек, называвший ее Тереситой и подаривший ей на Рождество изумруд и десять тысяч долларов, явится не один, или Блондин ошибся в расчетах, или у нее сдадут нервы, и – в лучшем случае, если сможет – она снова бросится бежать.
Она подавила желание зажечь другую сигарету.
Пресвятая Дева. Господи Боже. В окнах, озаряя внутренность часовни, мерцали свечи. Святой Мальверде в своей земной жизни был Хесусом Мальверде, добрым разбойником, который грабил богатых, как говорили, чтобы помогать беднякам. Священники и власти никогда не признавали его святым; но священники и власти были совершенно без понятия, и народ сам причислил его к лику святых. После казни правительство распорядилось, чтобы тело бандита не предавали земле – и кара, и назидание; но люди, проходившие мимо, клали по камешку, всего по одному, чтобы не становиться ослушниками, и он таким образом в конце концов оказался похоронен по-христиански, а уж потом появилась часовня и все остальное. В Кульякане, да и во всем Синалоа, Мальверде был популярнее и считался большим чудотворцем, чем сам Господь Бог и Пресвятая Дева Гуадалупская [22].
В часовне было полно табличек и экс-вото [23], повешенных в благодарность за совершенные чудеса: прядка детских волос – за благополучные роды, заспиртованные креветки – за удачный выход в море, фотографии, картинки. Но главное – святой Мальверде был покровителем местных наркомафиози, которые приходили к нему, чтобы препоручить себя его заботам или отблагодарить после каждого благополучного возвращения и каждой успешной сделки, с дарами и табличками, выбитыми на металле или написанными от руки. На стене рядом с изображением святого – смуглого, усатого, одетого в белое, с элегантным черным платком на шее – можно было прочесть: «Спасибо, защитник что вытащил миня ис тюръмы», или: «Спасибо за што ты сам знаеш». Самые крутые, самые жестокие преступники равнин и гор носили с собой его образки на поясных ремнях, в ладанках на груди, пришпиленными к бейсболкам, подвешенными в автомобилях, произносили его имя, осеняя себя крестным знамением, и многие матери приходили в часовню помолиться, когда их сыновья отправлялись в свою первую «командировку», или в тюрьму, или же попадали в какую-нибудь неприятную историю. Некоторые киллеры приделывали образок Мальверде к рукоятке своего пистолета или прикладу «Калашникова», И даже Блондин Давила, утверждавший, что в такое не верит, держал на приборной доске своего самолета образок, оправленный в кожу, а внизу было написано:
Да благословит Господь мой путь и поможет мне вернутся.
Таким, вместе с орфографической ошибкой, Тереса купила его в часовне. Поначалу долгое время она приходила туда украдкой, чтобы зажечь свечу, когда Блондин по несколько дней не появлялся дома. Она делала это, пока он не узнал, а узнав, не запретил. Все это идиотские суеверия, смугляночка моя. Я не хочу, чтобы моя женщина выставляла себя на посмешище.
Однако в тот день, когда она принесла ему фотографию с молитвой, он не сказал ничего, даже не стал подтрунивать, а взял ее и прикрепил на панель управления «Сессны».

Свернутый текст


****
-Cuando se vive torcido -puntualizó el Batman Güemes aquella tarde, con la cerveza en una mano y el plato de carne asada en la otra- hay que trabajar derecho.
Resumiendo: el Güero era demasiado largón, y el pinche primo no resultaba un talento. Torpe, chapucero, pendejo, el Chino Parra era de esos mensos a quienes en cargas un camión de coca y traen un camión de pepsi. Tenía deudas, necesitaba un pericazo cada media hora, se moría por los carros grandes, y a su mujer y sus tres plebes los alojaba en una casa de mucho lujo en la parte más ostentosa de Las Quintas. Aquello era juntarse el hambre con las ganas de comer: los cueros de rana se iban como llegaban. Así que los primos decidieron ingeniarse una operación propia, a lo grande: el transporte de cierta carga que unos judiciales tenían clavada en El Salto, Durango, y que había encontrado compradores en Obregón. Como de costumbre, el Güero voló solo. Aprovechando un viaje a Mexicali con catorce latas de manteca de puerco cargadas cada una con veinte kilos de chiva, hizo un desvío para recoger cincuenta de la fina, toda bien empacadita en sus plásticos. Pero alguien le puso el dedo, y otro alguien decidió cortarle al Güero los espolones.
-¿Qué alguien?
-No me chingue. Alguien.
El cuatro, siguió contando el Batman Güemes, se lo tendieron en la misma pista de aterrizaje, a las seis de la tarde -la precisión de la hora habría ido bien para ese corrido que el Güero deseaba y que el difunto Chalino Sánchez nunca compuso-, cerca de un lugar de la sierra conocido como el Espinazo del Diablo. La pista tenía sólo trescientos doce metros, y el Güero, que la sobrevoló sin ver nada sospechoso, acababa de dejarse caer con los flaps de su Cessna 172R en la última muesca, sonando la chicharra de pérdida, casi tan vertical como si descendiera en paracaídas, y rodaba el primer trecho a una velocidad de cuarenta nudos cuando vio dos trocas y gente que no debía estar allí camuflada bajo los árboles. Así que en vez de usar los frenos dio gas, acelerando, y tiró de la palanca. Quizá lo hubiera conseguido, y alguien dijo luego que cuando empezaron a dispararle cargadores enteros de Errequinces y cuernos de chivo ya había logrado levantar las ruedas del suelo. Pero todo aquel plomo era mucho lastre, y la Cessna fue a estrellarse cosa de cien pasos más allá del final de la pista. Cuando llegaron hasta él, el Güero aún estaba vivo entre los restos retorcidos de la cabina: tenía la cara ensangrentada, la mandíbula rota de un balazo, y los huesos astillados le asomaban fuera de las extremidades, aunque respiraba débil. Ya no iba a durar mucho, pero las instrucciones eran matarlo despacio. Así que sacaron la droga de la avioneta y luego, como en las películas, le echaron un Zippo ardiendo a la gasolina de 100 octanos que chorreaba del depósito roto. Fluoossss. La verdad es que el Güero ya casi ni se enteró de nada.
Cuando se vive torcido, repitió César Batman Güemes, no hay otra que trabajar derecho. Esta vez lo dijo a modo de conclusión, en tono pensativo, dejando el plato vacío sobre la mesa. Luego chasqueó la lengua, dio cuenta del resto de la cerveza y miró la etiqueta amarilla donde ponía Cervecería del Pacífico S. A. Todo el tiempo había estado hablando como si la historia que acababa de contarme nada tuviera que ver con él, y fuese algo oído por aquí y por allá. Algo del dominio público. Y supuse que lo era. -¿Qué hay de Teresa Mendoza? -aventuré.
Me miró receloso tras sus lentes, inquiriendo sin palabras qué hay de qué. Pregunté sin rodeos si ella estaba implicada en las maniobras del Güero y negó sin dudarlo. Ni hablar, dijo. En aquellos tiempos era una de tantas: jovencita, callada. La chava de un narco. Con la diferencia de que no se teñía el pelo de güera y que tampoco era de las buchonas a las que les gusta aparentar. En cuanto a lo otro, añadió, aquí las hembras suelen ocuparse de sus asuntos: peluquería, telenovelas, Juan Gabriel y música norteña, compras de tres mil dólares en Sercha's y en Coppel, donde su crédito vale más que el dinero. Ya sabe. Reposo del guerrero. Habría oído cosas, claro. Pero nada tenía que ver con las transas de su hombre.
-¿Por qué ir a por ella, entonces? -A mí qué me pregunta.
De pronto estaba serio, y otra vez temí que acabara la conversación. Pero al rato encogió los hombros. Aquí hay reglas, comentó. Uno no las elige, sino que se las encuentra hechas cuando entra. Todo es cuestión de reputación y de respeto. Igual que los escualos. Si flojeas o sangras, los demás te vienen encima. Esto es hacer un pacto con la muerte y la vida: equis años como un señor. Digan lo que digan, el dinero sucio quita el hambre lo mismo que el limpio. Además, proporciona lujo, música, vino y mujeres. Luego te mueres pronto, y en paz. Pocos narcos se jubilan, y la salida natural es la cárcel o el panteón; salvo los muy suertudos o muy listos que saben desmontar a tiempo, como Epifanio Vargas, por ejemplo, que se voló la barda comprando media Sinaloa y matando a la otra media, después se metió a farmacéutico y ahora anda en política. Pero eso es lo raro. Aquí la raza desconfía de quien llevando mucho tiempo en el negocio sigue en activo. -¿En activo?
-Vivo.
Me dejó meditarlo tres segundos. Dicen, añadió después, los que saben y andan en la chamba -recalcaba mucho el dicen y el los-, que incluso si eres bueno y derecho en tu trabajo, muy serio y cumplidor, terminas mal. La raza viene, entra fácil, te prefiere a otros, subes sin querer, y entonces los competidores van a por ti. Por eso cualquier paso en falso se paga caro. Y encima, cuanta más gente quieres o tienes, más vulnerable te vuelves. Ahí está el caso de otro güero famoso, con corridos, Héctor Palma, a quien un antiguo socio, por desacuerdos, secuestró y torturó a la familia, cuentan, y el día de su cumpleaños le mandó por correo una caja con la cabeza de su esposa. Japibirdi tu-yú. Cuando se vive en el filo de la navaja nadie puede permitirse olvidar las reglas. Fueron las reglas las que sentenciaron al Güero Dávila. Y era un buen tipo, le doy mi palabra. Gallo fino. Requetebién raza, el compa. Valiente de los que se rifan el alma y mueren donde quieras. Algo bocón y ambicioso, como vio, pero nada diferente de lo mejor que hay por aquí. No sé si me comprende. En cuanto a Teresa Mendoza, era su mujer. Inocente o no, las reglas también la incluían a ella.

***
Santa Virgencita. Santo Patrón. La pequeña capilla de Malverde estaba en sombras. Sólo un farolito relucía sobre el pórtico, abierto a cualquier hora del día o de la noche, y por las ventanas se filtraba la luz rojiza de algunas velas encendidas ante el altar. Teresa llevaba mucho rato inmóvil en la oscuridad, oculta junto a la tapia que separaba la desierta calle Insurgentes de las vías del ferrocarril y el canal. Intentaba rezar y no podía; otras cosas ocupaban su cabeza. Había tardado mucho en decidirse a hacer la llamada telefónica. Calculando las posibilidades. Después anduvo hasta allí observando con mucha cautela los alrededores, y ahora aguardaba, la brasa de un cigarrillo oculta en el hueco de la mano. Media hora, había dicho don Epifanio Vargas. Teresa no llevaba reloj, y le era imposible calcular el tiempo transcurrido. Sintió un vacío en el estómago y procuró apagar el cigarrillo a toda prisa cuando un coche de judiciales pasó lento, en dirección al bulevar Zapata: siluetas oscuras de dos patrulleros en los asientos de delante, el rostro de la derecha iluminado apenas, visto y no visto, por la lucecita de la capilla.
Teresa retrocedió en busca de más oscuridad. No era sólo que estuviese fuera de la ley. En Sinaloa, como en el resto de México, desde el patrullero en busca de mordida -chamarra cerrada para que no vieras el número de placa-, hasta el superior que cada mes recibía un fajo de dólares del narcotráfico, tratar con la ley era a veces meterse en la boca del lobo.
Aquel rezo inútil que nunca terminaba. Santa Virgencita. Santo Patrón. Lo había empezado seis o siete veces, sin acabarlo ninguna. La capilla del bandido Malverde le traía demasiados recuerdos vinculados al Güero Davila. Tal vez por eso, cuando don Epifanio Vargas accedió por teléfono a la cita, ella dijo el nombre de ese lugar, casi sin pensarlo. Al principio don Epifanio propuso que fuera hasta la colonia Chapultepec, cerca de su casa; pero eso suponía cruzar la ciudad y un puente sobre el Tamázula. Demasiado riesgo. Y aunque no mencionó ningún detalle de lo ocurrido, sólo que estaba huyendo y que el Güero le había dicho que se pusiera en contacto con don Epifanio, éste comprendió que las cosas andaban mal, o peor. Quiso tranquilizarla: no te preocupes, Teresita, nos vemos, no te agüites y no te muevas. Ocúltate y dime dónde. Siempre la llamaba Teresita cuando se la encontraba con el Güero por el malecón, en los restaurantes playeros de Altata, en una fiesta o comiendo callo de hacha, ceviche de camarón y jaiba rellena los domingos, en Los Arcos. La llamaba Teresita y le daba un beso y hasta la había presentado a su mujer y a sus hijos, una vez. Y aunque don Epifanio era hombre inteligente y de poder, con más lana de la que el Güero habría juntado en toda su vida, siempre era amable con él, y lo seguía llamando ahijado como en los viejos tiempos; y en una ocasión, por Navidad, la primera que Teresa pasó de novia, don Epifanio llegó a mandarle unas flores y una esmeraldita colombiana muy linda con cadena de oro, y un fajo con diez mil dólares para que le regalase algo a su hombre, una sorpresa, y con el resto se comprara ella lo que quisiera. Por eso Teresa lo había telefoneado esa noche, y guardaba para él aquella agenda del Güero que le quemaba encima, y esperaba quieta en la oscuridad a unos pasos de la capilla de Malverde. Santa Virgencita, santo Patrón. Porque sólo de don Epi puedes fiarte, aseguraba el Güero. Es un hombre cabal y un caballero, fue un buen chaca y además es mi padrino. Pinche Güero. Eso había dicho antes de que todo se fuera a la chingada y sonara aquel teléfono que no debió sonar nunca, y ella se viera como se veía. Y ojalá, murmuró, ardas en el infierno. Cabrón. Por ponerme en la quema como me pones. Ahora sabía que no podía fiarse de nadie; ni siquiera de don Epifanio. Por eso lo había citado allí, sin pensarlo casi, aunque en el fondo pensándolo. La capilla era un sitio tranquilo, al que podía llegar oculta entre las vías del tren que iba por la orilla del canal, y vigilar la calle a un lado y a otro por si el hombre que la llamaba Teresita y le regaló diez mil dólares y una esmeralda en Navidad no venía solo, o el Güero había fallado en sus cálculos, o a ella se le iba el temple y -en el mejor de los casos, si podía- echaba a correr de nuevo.
Luchó con la tentación de encender otro cigarrillo. Santa Virgencita. Santo Patrón. A través de las ventanas podía ver las velas que alumbraban dentro de la capilla. El santo Malverde había sido en vida mortal Jesús Malverde, el buen bandido que robaba a los ricos, decían, para ayudar a los pobres. Los curas y la autoridad nunca lo reconocieron santo; pero los curas y la autoridad no tenían ni idea de esas cosas, y el pueblo lo canonizó por cuenta propia. Tras su ejecución, el Gobierno había ordenado que no se diera sepultura al cuerpo, para escarmiento; pero la gente que pasaba junto al lugar iba poniendo piedras, una sola cada vez para no incumplir, hasta que de esa manera se le dio tierra cristiana, y luego se hizo la capilla y lo demás. Entre la raza pesada de Culiacán y todo Sinaloa, Malverde era más popular y milagroso que el propio Diosito o la Señora de Guadalupe. La capilla estaba llena de placas y exvotos agradeciendo los milagros: pelo de plebito por un parto feliz, camarones en alcohol por una buena pesca, fotos, estampas. Pero sobre todo el santo Malverde era patrón de los narcos sinaloenses, que acudían para encomendarse y dar gracias, con donativos y placas grabadas o escritas a mano después de cada retorno feliz y cada negocio provechoso. Gracias patronsito por sacarme de presidio, podía leerse, pegado a la pared junto a la imagen del santo -moreno, bigotudo, vestido de blanco y con elegante mascada negra al cuello-, o Gracias por aqueyo que tú sabes. Los tipos más duros, los peores criminales del llano y de la sierra, llevaban su foto en cinturones, escapularios, gorras de béisbol y coches, lo nombraban persignándose, y muchas madres acudían a rezar a la capilla cuando sus hijos hacían el primer viaje o andaban en la cárcel o en algo gacho. Había gatilleros que pegaban la estampa de Malverde en las cachas de la pistola o en la culata del cuerno de chivo. E incluso el Güero Dávila, que decía no creer en esas cosas, llevaba en el tablero de mandos de la avioneta una foto del santo enmarcada en cuero, con la oración Dios vendiga mi camino y permita mi regreso: tal cual, con falta de ortografía incluida. Teresa se la había comprado al santero de la capilla luego que durante algún tiempo, al principio, estuvo acudiendo allí a escondidas, a encender velas cuando el Güero pasaba días sin volver a casa. Hizo eso hasta que él se enteró, prohibiéndoselo. Supersticiones idiotas, prietita. Chale. No me gusta que mi mujer haga el ridículo.
Pero el día que ella le llevó la foto con la oración, no dijo nada, ni se burló siquiera, y la puso en el tablero de la Cessna.

0

11

* * *

Когда огни фар, скользнув по стенам часовни двумя длинными молниями, погасли, Тереса уже держала подъехавшую машину на прицеле «дабл-игла». Ей было страшно, но страх не мешал ей взвешивать все за и против, прикидывая, в каком облике может явиться перед ней опасность. Те, кто некогда поставил ее работать менялой напротив рынка Буэльна, еще тогда обнаружили, что у нее просто золотая голова для всякого рода расчетов; А+В равняется X, плюс Z вероятностей в ту и другую сторону, умножение, деление, сложение и вычитание. А тут она вновь оказалась лицом к лицу с Ситуацией. Прошло как минимум пять часов с телефонного звонка в квартале Лас-Кинтас, и пара часов – с выстрела в лицо Коту Фьерросу. Отдав ужасу и растерянности дань, ее разум и все инстинкты теперь нацелились на выполнение одной-единственной задачи: не дать ей погибнуть. Поэтому ее рука не дрожала. Поэтому ей хотелось молиться, но из этого ничего не получалось; однако она помнила абсолютно точно, что расстреляла пять патронов, у нее остается еще один в патроннике и десять в магазине, отдача «дабл-игла» чересчур сильна для нее и потому в следующий раз нужно целиться чуть ниже, если не хочет промазать, а левая рука должна находиться не под рукояткой пистолета, как в кино, а поверх правого запястья, фиксируя его при каждом выстреле. То был ее последний шанс, и она это знала. Ее сердце должно биться медленно, кровь – спокойно струиться по жилам, а чувства – не притупляться; от этого зависит, будет она жить или через час валяться на земле бездыханной. Поэтому она дважды на скорую руку заправилась кокаином из лежавшего в сумке пакета. Поэтому же, когда подкатил белый «субурбан», она инстинктивно отвела глаза от света, чтобы не ослепнуть; и вот теперь смотрела поверх пистолета, держа палец на спусковом крючке, сдерживая дыхание, – если что-то пойдет не так, она уловит первый признак этого. Готовая выстрелить в любого.
Лязгнула открывающаяся дверца. Тереса перестала дышать. Один, другой, третий. Черт побери. Возле машины – три мужских силуэта, подсвеченных уличными фонарями. Выбрать. Ей казалось, что она в стороне от таких вещей, они ее не касаются, пока кто-то берет все на себя. Ты не тревожься, смугляночка моя, – таков был принцип. Ты, главное, люби меня, а остальное – мое дело. Так было хорошо и удобно. Проснуться среди ночи и услышать спокойное дыхание Мужчины – от этого возникала обманчивая уверенность. Даже страха тогда не было, ибо страх порождается воображением, а у них с Блондином были только счастливые часы, струившиеся подобно красивой песне или тихой воде. И так легко было попасться в эту ловушку: его смех, когда он обнимал ее, его губы, скользящие по ее коже, его рот, шепчущий нежные или бесстыдные слова там, внизу, между ее бедер, так близко и так глубоко, будто собираясь остаться там навсегда… Она знала, что если ей суждено прожить достаточно долго для того, чтобы забыть, этот рот она забудет последним. Но никто не остается в этом мире навсегда. Никто не в безопасности, и всякая уверенность опасна. В один прекрасный день просыпаешься и понимаешь, что вычленить себя из жизни невозможно; существование – путь, который надо пройти, а идти означает беспрестанно делать выбор. Либо то, либо другое. С кем жить, кого любить, кого убить. Кому убить тебя. Каждый, желает он этого или нет, проходит собственный путь. Ситуация. В итоге все сводится к выбору. Мгновение поколебавшись, она навела пистолет на самый крупный из трех мужских силуэтов. В него было легче всего попасть, а кроме того, это был главный.
– Тересита, – позвал дон Эпифанио Варгас.
Голос, такой знакомый, что-то шевельнул в ее душе.
Она почувствовала, как слезы – она была слишком молода и думала, что их уже никогда больше не будет, – застилают ей глаза. Неожиданно Тереса потеряла всю свою твердость, сделалась совсем хрупкой; попыталась было разобраться, почему, а пока разбиралась, время ушло, и она уже не могла противиться. Дура, мысленно обругала она себя. Проклятая тупица, идиотка. Если что-то сейчас пойдет не так, ты пропала. Далекие огни улицы рвались у нее перед глазами, все слилось в сплошное месиво жидких отблесков и теней. Внезапно ей стало некуда целиться. Поэтому она опустила пистолет. Из-за одной слезы, подумала она, смиряясь. Теперь они могут убить меня из-за одной-единственной распроклятой слезинки.
– Плохие времена.
Дон Эпифанио Варгас затянулся гаванской сигарой и долго задумчиво смотрел на ее тлеющий кончик. В полумраке часовни зажженные свечи и лампадки освещали его профиль – отчетливо выраженные индейские черты, зачесанные назад густые, очень черные волосы, американские усики; его облик всегда напоминал Тересе Эмилио Фернандеса или Педро Армендариса в старых мексиканских фильмах, которые показывали по телевизору. Ему было, должно быть, за пятьдесят: большой, широкий, с огромными ручищами. В левой он держал сигару, в правой – записную книжку Блондина.
– Прежде, по крайней мере, мы имели уважение к детям и женщинам.
Он грустно покачал головой, вспоминая. Тереса знала, что это его «прежде» относится к тем временам, когда Эпифанио Варгас, молодой крестьянский парень из Сантьяго-де-лос-Кабальерос, вдосталь наголодавшись, сменил упряжку волов и клочок земли, засаженный кукурузой и фасолью, на кусты марихуаны: вытряхивал из нее семена, продавал травку, рискуя собственной жизнью и отнимая ее у кого мог, и в конце концов, спустившись с гор на равнину, осел в Тьерра-Бланка.
Когда контрабандисты из Синалоа начали отправлять на север вместе с брикетами марихуаны первые пакетики с белым порошком, прибывавшие по морю и по воздуху из Колумбии. Для людей поколения дона Эпифанио – тех, кто в свое время переплывали Рио-Браво с мешками на спине, а теперь жили в роскошных усадьбах Чапультепека, и дети их ездили в школы на собственных машинах или учились в американских университетах, – то было далекое время великих приключений, великого риска и великих состояний, нажитых в одночасье на удачной операции, хорошем урожае или благополучно доставленном грузе. Годы опасности и денег, вехи жизни, которая в горах никогда бы не перестала быть нищенской. Жизнь бурная, напряженная – и зачастую короткая, потому что лишь самым выносливым и жестоким удавалось выжить, утвердиться и застолбить свой участок в крупных наркокартелях. Годы, когда все только складывалось. Когда никто не занимал места под солнцем, не оттолкнув других, а за ошибку или неудачу расплачивался наличными. А монетой служила жизнь. Ни больше ни меньше.
– Они приходили и к Индейцу Парре, – сказал дон Эпифанио, – Об этом недавно говорили в новостях. Жена и трое детишек… – Тлеющий кончик сигары ярко вспыхнул, когда он снова затянулся. – Самого Индейца обнаружили у дверей дома – в багажнике его «сильверадо».
Дон Эпифанио сидел рядом с Тересой на скамеечке, справа от маленького алтаря. Когда он качал головой, пламя свечей отражалось лаковыми отблесками в его густых, тщательно зачесанных назад волосах. Годы, прошедшие с тех пор, как он спустился с горных склонов, отшлифовали его внешность и манеры; однако под костюмами, шитыми на заказ, галстуками, которые ему доставляли из Италии, и шелковыми рубашками, стоившими по пять сотен долларов каждая, он оставался все тем же сыном Синалоа, крестьянином, сошедшим с гор.
И не только по своему пристрастию к деталям северного наряда – остроносым сапогам, расшитому ремню с серебряной пряжкой, золотому «сентенарио» [24] на цепочке для ключей, – но также, и прежде всего, по взгляду, временами бесстрастному, временами недоверчивому или терпеливому – взгляду человека, которого век за веком, поколение за поколением град или засуха заставляли снова и снова начинать все с нуля.
– Похоже, Индейца прихватили утром и разговаривали с ним целый день… По радио сказали, что они зря времени не теряли.
Тересе не составило труда представить себе все это: руки, связанные проволокой, сигареты, опасные бритвы. Вопли Индейца Парры, заглушенные пластиковым пакетом или куском пластыря размером с ладонь, в каком-нибудь подвале или складе, прежде чем с ним покончили и занялись его семьей. Может, сам Индеец в конце концов и сдал Блондина Давилу. Или свою собственную плоть и кровь. Тереса хорошо знала Индейца, его жену Бренду и троих детишек. Двух мальчиков и девочку. Она вспомнила, как прошлым летом они играли и резвились на пляже в Альтате: их смуглые, нагретые солнцем тельца, укрытые махровыми полотенцами, когда малыши на обратном пути засыпали на заднем сиденье того самого «сильверадо», в котором теперь нашли останки их отца. Бренда была маленькая, говорливая, с красивыми карими глазами, на правой щиколотке всегда носила золотую цепочку с инициалами своего мужчины. Тереса и Бренда много раз ходили вместе по кульяканским магазинам: узенькие кожаные брючки, расписные ногти, высокие каблуки, джинсы «Гесс», «Калвин Кляйн», «Каролина Эррера»… Интересно, подумала она, кого послали к Индейцу – Кота Фьерроса и Потемкина Гальвеса или других убийц на жалованье. Послали прежде, чем к ней, или потом. Кого убили сначала – Бренду или детей. Прикончили их быстро или, как с Индейцем, постарались продлить себе удовольствие. Черт бы побрал этих скотов, этих сволочей – мужчин. Она задержала воздух в легких и выдыхала его маленькими порциями, чтобы дон Эпифанио не заметил рыданий. Потом мысленно прокляла Индейца Парру, а следом за ним – и еще ожесточеннее – Блондина. Индеец был храбр, как многие из тех, кто убивает или занимается контрабандой, но храбр только от неведения, ибо мыслить он не умел. Нарывался на неприятности по собственной глупости, совершенно не думая о том, что подвергает риску не только самого себя, но и всю семью. Блондин же, в отличие от своего двоюродного братца, был умен, ловок и хитер. Он хорошо знал, чем рискует и что случится с ней, если он попадется, но ему было плевать. Эта проклятая записная книжка. Не вздумай ее читать, сказал он. Отнеси ему, а сама не читай.
Будь ты проклят, снова пробормотала она. Будь ты трижды проклят, Блондин. Мерзавец.
– Что случилось? – спросила она.
Дон Эпифанио пожал плечами:
– Случилось то, что должно было случиться.
Он смотрел на телохранителя, стоявшего в дверях с «Калашниковым» в руке, безмолвного, словно тень или призрак. То, что он, дон Эпифанио, сменил наркотики на фармацевтическую фирму и политику, не исключало обычных мер предосторожности. Еще один охранник, также вооруженный, находился снаружи.
Они дали ночному сторожу часовни две сотни песо, чтобы он ушел. Дон Эпифанио взглянул на сумку, стоявшую на полу, между босыми ногами Тересы, потом на «дабл-игл» у нее на коленях.
– Твой парень уже давно дразнил гусей. Это был только вопрос времени.
– Он правда погиб?
– Конечно, правда. С ним разделались там, в горах… Не солдаты, не федералы, точно не они. Это были ребята из своих.
– Кто?
– Да какая разница, кто? Ты же знаешь, какими делишками занимался твой Блондин. Совал свои карты в чужую колоду. Вот в конце концов кто-то и стукнул на него.
Огонек сигары снова вспыхнул. Дон Эпифанио раскрыл записную книжку. Приблизив ее к пламени свечей, он наугад перелистывал страницы.
– Ты читала, что тут?
– Я просто принесла ее вам, как он велел. Я ничего в этом не понимаю.
Дон Эпифанио кивнул, думая о своем. Ему явно было неуютно.
– Бедняга Блондин сам себе вырыл эту яму, – наконец проговорил он.
Теперь она смотрела перед собой, туда, где в сумраке висели экс-вото и засохшие цветы.
– Какой там, к черту, бедняга! Этот мерзавец даже не подумал обо мне.
Ей удалось произнести это без дрожи в голосе. Не оборачиваясь, она почувствовала, что дон Эпифанио повернулся и смотрит на нее.
– Тебе повезло, – услышала она. – Ты пока жива.
Некоторое время он продолжал сидеть неподвижно. Изучая ее. Аромат гаванской сигары смешивался с запахом свечей и ладана, дымящегося в курильнице рядом с бюстом святого разбойника.
– Что ты собираешься делать? – спросил он наконец.
– Не знаю, – в свою очередь пожала плечами Тереса. – Блондин говорил, что вы мне поможете. Отдай ему книжку и попроси помочь тебе. Так он сказал.
– Твой Блондин всегда был оптимистом.
Пустота в желудке стала еще глубже. Душный дымок свечей, потрескивание огоньков перед Мальверде.
Жарко и сыро. Внезапно ее охватило невыносимое разочарование. Ей захотелось вскочить, ударом загасить свечи и выскочить на улицу, глотнуть свежего воздуха.
И вновь броситься бежать, если ей это еще позволят.
Но снова посмотрев перед собой, она увидела; та, другая Тереса Мендоса сидит напротив, в упор глядя на нее. А может, это она сама сидела там, молча глядя на испуганную женщину, съежившуюся на скамейке рядом с доном Эпифанио, и на коленях у нее – бесполезный пистолет.
– Он очень любил вас, – услышала она собственный голос, Дон Эпифанио поерзал на скамейке. Порядочный человек – так всегда говорил о нем Блондин. Хороший хозяин, справедливый и с понятиями. Другого такого у меня не было.
– И я его любил. – Дон Эпифанио произнес это тихо, словно боясь, что телохранитель у двери услышит, как он ударился в сантименты, – И тебя тоже… Но этими своими выходками он подвел тебя под монастырь.
– Мне нужна помощь.
– Я не могу в это вмешиваться.
– У вас много власти.
Он досадливо и нетерпеливо пощелкал языком. А потом объяснил – почти шепотом, все время исподтишка поглядывая на охранника: в этом деле власть – вещь относительная, эфемерная и подчинена сложным правилам. И, подчеркнул дон Эпифанио, он сохраняет приобретенную власть потому, что не роет там, где не надо. Блондин больше не работает на него; это дело его нынешних боссов. А эти люди карают всех одинаково.
– Лично против тебя, Тересита, они ничего не имеют. Ты же их знаешь. Но они делают свои дела вот таким образом… Они должны подавать пример.
– Но вы могли бы поговорить с ними. Сказать им, что я ничего не знаю.
– Да им и так отлично известно, что ты ничего не знаешь. Проблема не в том… Я не могу вмешиваться в это. В наших краях тому, кто просит взаймы сегодня, назавтра приходится расплачиваться.
Теперь он смотрел на «дабл-игл», который она держала на коленях, небрежно положив руку на рукоятку.
Он знал, что Блондин давно научил ее стрелять – научил так, что она выбивала шесть из шести жестянок из-под пива «Пасифико», одну за другой, с десяти шагов. Блондин всегда любил «Пасифико» и боевых женщин, хотя Тереса терпеть не могла пива и пугалась каждого пистолетного выстрела.
– А кроме того, – продолжал дон Эпифанио, – то, что ты мне рассказала, еще больше осложняет ситуацию, Не могут же они позволить, чтобы ухлопали их человека, и тем более кто – женщина!.. Да над ними будет смеяться весь Синалоа.
Тереса посмотрела в его темные бесстрастные глаза. Встретила жесткий взгляд индейца-северянина.
Взгляд того, кому удалось выжить.
– Я не могу вмешиваться в это, – снова услышала она.
И дон Эпифанио встал. Ничего не вышло, подумала она. Это конец всему. Пустота в желудке стала огромной, охватила собой ночь, подкарауливавшую снаружи, как неизбежность. Тереса сдалась, однако женщина, наблюдавшая за ней из полумрака, сдаваться не захотела.
– Блондин сказал, что вы мне поможете, – упрямо повторила она, будто самой себе. – Отнеси ему книжку и отдай – в обмен на твою жизнь. Так он сказал.
– Твой парень слишком любил пошутить.
– Не знаю. В этом я ничего не понимаю. Но я знаю то, что он мне сказал.
Это прозвучало скорее жалобой, чем мольбой. Неприкрытой, очень горькой жалобой. Или упреком. Произнеся эти слова, она мгновение помолчала, затем подняла голову, как обессилевший преступник в ожидании приговора. Дон Эпифанио стоял перед ней – он казался еще крупнее и массивнее, чем обычно. Его пальцы постукивали по записной книжке Блондина.
– Тересита.
– Да.
Он продолжал постукивать пальцами по книжке.
Тереса увидела, как он перевел взгляд на образ святого, затем на телохранителя у двери и опять на нее. А потом снова на пистолет.
– Ты точно ничего не читала?
– Клянусь вам. А что я должна была читать?
Наступило молчание. Долгое, как агония, подумала она. В тишине было слышно, как потрескивают фитили свечей на алтаре.
– У тебя есть только одна возможность, – проговорил он наконец.
Она уцепилась за эти слова мгновенно ожившим, точно после пары доз кокаина, мозгом. Та, другая женщина исчезла в темноте. Это снова была она, Тереса. А может, наоборот.
– Мне хватит и одной, – сказала она.
– У тебя есть паспорт?
– Да. С американской визой.
– А деньги?
– Двадцать тысяч долларов и немного в песо. – Охваченная полыхнувшей надеждой, она распахнула стоявшую у ног сумку. – Вот… И еще пакет порошка – унций десять-двенадцать.
– Порошок оставь. Там опасно таскать это с собой… Машину водить умеешь?
– Нет. – Это она сказала, уже встав и внимательно, в упор глядя на него. Сейчас вся она была сосредоточена на одним: остаться в живых. – У меня даже прав нет.
– Сомневаюсь, что ты сумеешь перебраться на ту сторону. Тебя засекут на границе, да и там, среди гринго, ты не будешь в безопасности… Тебе лучше всего уехать прямо сейчас, этой же ночью. Я могу дать тебе машину с надежным водителем… Это я могу. И еще сказать ему, чтобы отвез тебя в столицу. А там сядешь на первый же самолет.
– Куда?
– Мне наплевать, куда. Но если захочешь отправиться в Испанию, там у меня есть друзья. Люди, которые мне кое-чем обязаны… Если завтра, перед тем, как сесть в самолет, ты позвонишь мне, я смогу назвать тебе одно имя и номер телефона. Потом будешь выкручиваться сама.
– Других возможностей нет?
– Нет. Да и тут, знаешь ли, как сложится: либо выберешься, либо пропадешь.
Тереса пошарила глазами в сумраке. Она была совершенно одна. Сейчас никто не решал за нее. Но она все еще была жива.
– Мне нужно ехать, – нетерпеливо произнес дон Эпифанио. – Давай, решай что-нибудь.
– Я уже решила. Я сделаю, как вы велели.
– Хорошо. – Дон Эпифанио проследил взглядом, как она поставила пистолет на предохранитель и сунула его за пояс, между джинсами и кожей. Потом надела куртку – И помни одно: даже там ты не будешь в безопасности. У меня есть друзья, но и у этих ребят тоже.
Так что постарайся зарыться как можно глубже, чтобы тебя не нашли.
Тереса снова кивнула. Вынув из сумки пакет с кокаином, она положила его на алтарь под изображением Мальверде. И зажгла свечку. Пресвятая Дева, быстренько помолилась она про себя. Господи Боже. Да благословит Господь мой путь и поможет мне вернутца, И перекрестилась – почти украдкой, – Мне правда жаль Блондина, – сказал у нее за спиной дон Эпифанио. – Он был хорошим парнем.
Услышав это, Тереса обернулась. Теперь голова у нее была до того ясной и спокойной, что даже в горле пересохло, и она ощущала медленное течение крови в своих жилах – каждый толчок. Она вскинула сумку на плечо и улыбнулась впервые за весь этот день. Улыбка передернула ей рот, как неожиданная нервная судорога. Эта улыбка – или что бы то ни было, – наверное, выглядела странно: дон Эпифанио взглянул на нее с некоторым удивлением, и обычно бесстрастное лицо вдруг отразило его мысли. Тересита Мендоса. Гм… Девчонка Блондина. Подружка контрабандиста наркотиков. Девушка, каких тысячи – не слишком разговорчивая, не слишком смышленая, не слишком красивая, И все же несколько секунд он смотрел на нее задумчиво, изучающе, даже с некоторой опаской, и очень внимательно, словно вдруг увидел перед собой совершенно незнакомую женщину.
– Нет, – сказала она. – Блондин не был хорошим парнем. Он был самым настоящим сукиным сыном.

Свернутый текст


Cuando los faros se apagaron después de iluminar la capilla con dos ráfagas largas, Teresa ya apuntaba la Doble Águila hacia el coche. Tenía miedo, pero eso no le impedía sopesar los pros y los contras, calibrando las apariencias bajo las que el peligro podía presentarse. Su cabeza, habían descubierto tiempo atrás quienes la emplearon de cambista frente al mercadito Buelna, era muy dotada para el cálculo: A + B igual a X, más Z probabilidades hacia adelante y hacia atrás, multiplicaciones, divisiones, sumas y restas. Y eso la ponía otra vez ante La Situación. Habían transcurrido al menos cinco horas desde que sonó el teléfono en la casa de Las Quintas, y un par de ellas desde el primer disparo en la cara del Gato Fierros. Pagada la cuota de horror, de desconcierto, ahora todos los recursos de su instinto y su inteligencia estaban entregados a mantenerla viva. Por eso no le temblaba la mano. Por eso quería rezar, sin conseguirlo, y en cambio recordaba con absoluta precisión que había quemado cinco balas, que le quedaban una en la recámara y diez en el cargador, que el retroceso de la Doble Águila era muy fuerte para ella, y que la próxima vez debía apuntar algo más abajo del blanco si no quería fallar el tiro; con la mano izquierda no bajo la culata, como en las películas, sino encima de la muñeca derecha, afirmándola a cada disparo. Aquélla era la última oportunidad, y lo sabia. Que su corazón latiera despacio, que la sangre circulara tranquila y los sentidos anduvieran alerta, marcarla la diferencia entre estar viva o estar en el piso una hora más tarde. Por eso se había dado un par de pericazos rápidos del paquete que llevaba en la bolsa. Y por eso, cuando llegó la Suburban blanca, había apartado instintivamente los ojos de la luz para no deslumbrarse; y ahora miraba de nuevo por encima del arma, un dedo en el gatillo, retenido el aliento, atenta al primer indicio de que algo anduviese cabrón. Lista para disparar contra cualquiera.
Sonaron las portezuelas. Contuvo el aliento. Una, dos, tres. Híjole. Tres siluetas masculinas de pie junto al coche, iluminadas en contraluz por las farolas de la calle. Elegir. Había creído estar a salvo de eso, al margen, mientras alguien lo hacía por ella. Tú tranquila, prietita -aquello era al principio-. Limítate a quererme, y yo me ocupo. Era dulce y cómodo. Era engañosamente seguro despertarse de noche y escuchar la respiración tranquila del Hombre. Ni siquiera el miedo existía entonces; porque el miedo es hijo de la imaginación, y allí sólo había horas felices que pasaban como un bolero bonito o el agua mansa. Y era fácil la trampa: su risa cuando la abrazaba, los labios al recorrer su piel, la boca susurrando palabras tiernas o atrevidas bien requeteabajo, entre sus muslos, muy cerca y bien adentro, como si fuera a quedarse allá para siempre -si vivía lo bastante para olvidar, aquella boca sería lo último que ella olvidaría-. Pero nadie se queda para siempre. Nadie está a salvo, y toda seguridad es peligrosa. De pronto despiertas con la evidencia de que resulta imposible sustraerse a la mera vida; de que la existencia es camino, y que caminar implica elección continua. O esto o lo otro. Con quién vives, a quién amas, a quién matas. Quién te mata. Queriendo o sin querer, cada cual recorre sus propios pasos. La Situación. A fin de cuentas, elegir. Tras dudar un instante, apuntó la pistola hacia la más corpulenta y grande de las tres siluetas masculinas. Resultaba mejor blanco, y además era el jefe.
-Teresita-dijo don Epifanio Vargas.
Aquella voz conocida, tan familiar, removió algo dentro de ella. Sintió que las lágrimas -era demasiado joven, y las había creído ya imposibles- le enturbiaban la vista. Inesperadamente se volvió frágil; quiso comprender por qué, y en el empeño también se le hizo tarde para evitarlo. Pinche perra, se dijo. Maldita chava estúpida. Si algo sale mal, la regaste. Las luces lejanas de la calle se desgarraban ante sus ojos, y todo se volvió confusión de reflejos líquidos y sombras. De pronto no tuvo delante nada a lo que apuntar. Así que bajó la pistola. Por una lágrima, pensó, resignada. Ahora me pueden matar por una pinche lágrima.
-Son malos tiempos.
Don Epifanio Vargas dio una chupada larga al cigarro habano y estuvo mirando la brasa, pensativo. En la penumbra de la capilla, las velas y lamparitas encendidas iluminaban su perfil aindiado, el pelo muy negro, espeso y peinado hacia atrás, el mostacho norteño afirmando un físico que a Teresa siempre le recordaba el de Emilio Fernández o Pedro Armendáriz en las viejas películas mejicanas que ponían en la tele. Debía de andar por los cincuenta y era grande y ancho, con manos enormes. En la izquierda sostenía el habano, y en la derecha la agenda del Güero.
Antes, por lo menos, respetábamos a los niños y a las mujeres.
Movía la cabeza, evocador y triste. Teresa sabía que ese antes se remontaba al tiempo en que, siendo un joven campesino de Santiago de los Caballeros y harto de pasar hambre, Epifanio Vargas cambió la yunta de bueyes y las milpas de maíz y frijoles por las matas de mariguana, desmachó semillas para limpiar la mota, se rifó la vida vendiendo y se la quitó a cuantos pudo, y al fin anduvo de la sierra al llano, instalándose en Tierra Blanca cuando las redes de contrabandistas sinaloenses empezaban a encaminar hacia el norte, junto a sus ladrillos de colas de borrego, los primeros polvitos blancos que llegaban en barco y por avión desde Colombia. Para los hombres de la generación de don Epifanio, que después de cruzar el Bravo a nado con fardos a la espalda habitaban ahora lujosas fincas de la colonia Chapultepec, y tenían hijos fresitas que iban a colegios de lujo conduciendo sus propios autos o estudiaban en universidades norteamericanas, aquél fue el tiempo lejano de las grandes aventuras, los grandes riesgos y las grandes riquezas hechas de la noche a la mañana: una operación con suerte, una buena cosecha, un cargamento afortunado. Años de peligro y dinero jalonando una vida que en la sierra no habría sido más que existencia miserable. Vida intensa y a menudo corta; porque sólo los más duros de esos hombres lograron sobrevivir, establecerse y delimitar el territorio de los grandes cárteles de la droga. Años en los que todo estaba por definirse. Cuando nadie ocupaba un lugar sin empujar a otros, y el error o el fracaso se pagaban al contado. Pero se pagaba con la mera vida. Ni menos, ni más.
-También han ido a casa del Chino Parra -comentó don Epifanio-. Lo dijo el noticiero hace un rato. Mujer y tres hijos -la brasa del habano volvió a brillar cuando le dio otra chupada-... Al Chino lo encontraron en la puerta, dentro de la cajuela de su Silverado. Estaba sentado junto a Teresa en el banquito situado a la derecha del pequeño altar. Al mover la cabeza, las velas daban reflejos de charol a su pelo repeinado y abundante. Los años transcurridos desde que bajó de la sierra habían refinado su aspecto y maneras; pero, bajo los trajes a medida, las corbatas que se hacía traer de Italia y la seda de sus camisas de quinientos dólares, seguía latiendo el campesino de la sierra sinaloense. Y no sólo por el regusto de ostentación norteña -botas picudas, cinto piteado con hebilla de plata, centenario de oro en la cadena de las llaves-, sino también, y sobre todo, por la mirada a ratos impasible, a ratos desconfiada o paciente, del hombre a quien durante siglos y generaciones un granizo o una sequía habían obligado una y otra vez a empezar desde cero.
-Por lo visto, al Chino lo agarraron por la mañana y pasaron el día con él, de plática... Según la radio, se tomaron su tiempo.
Teresa pudo imaginar sin esfuerzo: manos atadas con alambre, cigarrillos, navajas de afeitar. Los gritos del Chino Parra apagados dentro de una bolsa de plástico o bajo un palmo de masking-tape, en algún sótano o almacén, antes de que acabaran con él y fueran a ocuparse de su familia. Quizá el mismo Chino había terminado por delatar al Güero Dávila. O a su propia carne. Ella conocía bien al Chino, a su mujer, Brenda, y a los tres plebitos. Dos varones y una niña. Los recordó jugando y alborotando en la playa de Altata, el último verano: sus cuerpecitos morenos y cálidos bajo el sol, cubiertos por las toallas, dormidos al regreso en la trasera de la misma Silverado donde ahora aparecía el despojo del padre. Brenda era una chava menuda, muy habladora, de bonitos ojos marrones, que llevaba en el tobillo derecho una cadena de oro con las iniciales de su hombre. Habían ido muchas veces juntas de compras por Culiacán, pantalones de piel muy ceñidos, uñas decoradas, tacones bien altos, Guess Jeans, Calvin Klein, Carolina Herrera... Se preguntó si le habían mandado al Gato Fierros y Potemkin Gálvez, o a otros gatilleros distintos. Si ocurrió antes o a la vez que lo de ella. Si a Brenda la mataron antes o después que a los plebitos. Si lo hicieron rápido, o si también procuraron tomarse su tiempo. Pinches hombres puercos. Retuvo aire y lo soltó poco a poco, para que don Epifanio no la viera sollozar. Luego maldijo en silencio al Chino Parra, antes de maldecir todavía más al Güero. El Chino era valiente como tantos que mataban o traficaban: de pura ignorancia, porque no pensaba. Se metía en líos por su poca cabeza, sin discurrir que ponía en peligro no sólo a él, sino a toda su familia. El Güero era distinto a su primo: él sí era inteligente, bien lanza. Conocía todos los riesgos y siempre supo lo que iba a pasarle a ella si lo agarraban a él, pero le valía madres. Aquella perra agenda. Ni la leas, había dicho. Llévasela y ni la leas. El maldito, murmuró una vez más. El maldito Güero cabrón.
-¿Qué ha pasado? -preguntó.
Don Epifanio Vargas encogió los hombros. -Ha pasado lo que tenía que pasar -dijo. Miraba al guardaespaldas que estaba en la puerta, el cuerno de chivo en la mano, silencioso como una sombra o un fantasma. Cambiar la droga por la farmacia y la política no excluía las precauciones de siempre. El otro guarura estaba afuera, también armado. Le habían dado doscientos pesos al celador nocturno de la capilla para que se rajara de allí. Don Epifanio miró la bolsa que Teresa tenía en el suelo, entre los pies, y después la Doble Águila apoyada en el regazo.
-Tu hombre llevaba mucho rifándosela. Era cuestión de tiempo.
-¿De verdad se murió?
-Pues claro que se murió. Lo agarraron arriba en la sierra... No eran guachos, ni federales, ni nada. Eran su propia gente.
-¿Quiénes?
-Da lo mismo quiénes. Tú sabes en qué transas andaba el Güero. Metía naipes propios en barajas ajenas. Y al final alguien dio el pitazo.
Se reavivó la brasa del habano. Don Epifanio abrió la agenda. La acercaba a la luz de las velas, pasando páginas al azar.
-¿Leíste lo que hay aquí?
-Nomás se la traje a usted, como él dijo. Yo no sé de esas cosas.
Asintió don Epifanio, reflexivo. Se le veía incómodo.
-El pobre Güero tuvo lo que se iba buscando -concluyó.
Ella miraba ahora al frente, hacia las sombras de la capilla donde colgaban los exvotos y las flores secas. -Qué pobre ni qué chingados. El muy puerco no pensó en mí.
Había conseguido que no le temblara la voz. Sin volverse, sintió que el otro se ladeaba a observarla.
-Tú tienes suerte -le oyó decir-. De momento sigues viva.
Se quedó así un poco más. Estudiándola. El aroma del habano se mezclaba con el olor de las velas y el de un pebetero de incienso que ardía junto al busto del bandido santo.
-¿Qué piensas hacer? -preguntó al fin.
-No sé -ahora le llegaba a Teresa la vez de encoger los hombros-. El Güero dijo que usted me ayudaría. Dásela y pídele que te ayude. Eso fue lo que dijo. -El Güero siempre fue un optimista.
El hueco que ella notaba en el estómago se hizo más hondo. Sofoco del humo de velas, crepitar de llamitas ante Malverde. Calor húmedo. De pronto sentía una desazón insoportable. Reprimió el impulso de levantarse, apagar las velas de un manotazo, ir en busca de aire fresco. Correr otra vez, si todavía la dejaban. Pero cuando miró de nuevo ante sí, vio que la otra Teresa Mendoza estaba sentada enfrente, observándola. O tal vez era ella misma la que estaba allí, silenciosa, mirando a la mujer asustada que se inclinaba hacia adelante en su banco junto a don Epifanio, con una inútil pistola en el regazo.
-Él lo quería mucho a usted -se oyó decir.
El otro se removió en el asiento. Un hombre decente, había dicho siempre el Güero. Un chaca bueno y justo, de ley. El mejor patrón que tuve nunca.
-Y yo lo quería -don Epifanio hablaba muy quedo, como si recelara de que el guarura de la puerta lo oyese hablar de sentimientos-. Y a ti también... Pero con sus pendejadas te puso en mala situación.
-Necesito ayuda.
-Yo no puedo mezclarme en esto. -Usted tiene mucho poder.
Lo oyó chasquear la lengua con desaliento e impaciencia. En aquel negocio, explicó don Epifanio siempre en voz baja y dirigiendo miradas furtivas al guardaespaldas, el poder era una cosa relativa, efímera, sujeta a reglas complicadas. Y él lo conservaba, puntualizó, porque no iba escarbando donde no debía. El Güero ya no trabajaba para él; era asunto de sus jefes de ahora. Y esa gente mochaba parejo.
-No tienen nada personal contra ti, Teresita. Ya los conoces. Pero es su manera de hacer las cosas... Tienen que dar ejemplo.
-Usted podría hablar con ellos. Decirles que no sé nada.
-Saben de sobra que tú no sabes nada. Ése no es el problema... Y yo no puedo comprometerme. En esta tierra, quien hoy pide favores tiene que devolverlos mañana.
Ahora miraba la Doble Águila que ella mantenía sobre los muslos, una mano apoyada con descuido en la culata. Sabía que el Güero la enseñó a tirar tiempo atrás, hasta conseguir que acertara a seis botes vacíos de cerveza Pacífico, uno tras otro, a diez pasos. Al Güero siempre le habían gustado la Pacífico y las mujeres medio bravas, aunque Teresa no soportara la cerveza y se asustara a cada estampido de la pistola.
Además -prosiguió don Epifanio-, lo que me has contado empeora las cosas. No pueden dejar que les truenen a un hombre, y menos que lo haga una hembra... Serían la risa de todo Sinaloa.
Teresa miró sus ojos oscuros e impasibles. Ojos duros de indio norteño. De superviviente.
-No puedo comprometerme -le oyó repetir. Y don Epifanio se levantó. Ya valió madres, pensó ella. Aquí termina todo. El vacío del estómago se agrandaba hasta abarcar la noche que acechaba afuera, inexorable. Se rindió, pero la mujer que la observaba entre las sombras no quiso hacerlo.
-El Güero dijo que me ayudaría -insistió terca, como si hablara consigo misma-. Llévale la agenda, dijo, y cámbiasela por tu vida.
A tu hombre le gustaban demasiado los albures. -Yo no sé de eso. Pero sé lo que me dijo.
Había sonado más a queja que a súplica. Una queja sincera y muy amarga. O un reproche. Después se quedó un momento callada y al fin alzó el rostro, igual que el reo cansado que aguarda un veredicto. Don Epifanio estaba de pie ante ella, y parecía más grande y corpulento que nunca. Golpeteaba con los dedos en la agenda del Güero. -Teresita...
-Mande.
Seguía tamborileando los dedos en la agenda. Lo vio mirar la efigie del santo, de nuevo al guarura de la puerta, de vuelta a ella. Luego se detuvo otra vez en la pistola. -¿La neta que no leíste nada?
-Lo juro. Nomás dígame qué iba a leer.
Un silencio. Largo, pensó ella, como una agonía. Oía chisporrotear los pábilos de las velas en el altar. -Sólo tienes una posibilidad -dijo el otro al fin. Teresa se aferró a esas palabras, con la mente avivada de pronto como si acabara de meterse dos pases de doña Blanca. La otra mujer había desaparecido entre las sombras. Y de nuevo era ella. O al contrario.
-Me basta con una -dijo. -¿Tienes pasaporte?
-Sí. Con visa americana. -¿Y dinero?
-Veinte mil dólares y unos pocos pesos -abría la bolsa a sus pies para mostrarlo, esperanzada-. También una bolsa de polvo de diez o doce onzas.
-El polvo déjalo. Es peligroso andar con eso por ahí... ¿Sabes conducir?
-No -se había puesto en pie y lo miraba de cerca, atenta. Concentrada en seguir viva-. Ni siquiera tengo licencia.
-Dudo que puedas llegar al otro lado. Te pisarán la huella en la frontera, y ni entre gringos ibas a estar segura... Lo mejor sería que salieras esta mera noche. Puedo prestarte el carro con un chofer de confianza... Puedo hacer eso y que te lleve al Deefe. Directamente al aeropuerto, y allí te agarras el primer avión.
-¿Adónde?
-Me vale verga adónde. Pero si quieres ir a España, tengo amigos allí. Gente que me debe favores... Si mañana me llamas antes de subir al avión, podré darte un nombre y un número de teléfono. Después será asunto tuyo.
-¿No hay otra?
-Ni modo. Con ésta, o te encabestras o te ahorcas. Teresa miró alrededor, buscando en las sombras de la capilla. Estaba absolutamente sola. Nadie decidía por ella, ahora. Pero seguía viva.
-Tengo que irme -se impacientaba don Epifanio-. Decídete.
-Ya decidí. Haré lo que usted mande.
-Bien -Don Epifanio observó cómo ella ponía el seguro a la pistola y se la metía atrás en la cintura, entre los tejanos y la piel, antes de cubrirse con la chamarra- ... Y recuerda una cosa: ni siquiera allí estarás a salvo. ¿Comprendes?... Si yo tengo amigos, ellos también. Así que procura enterrarte tan hondo que no te encuentren.
Teresa asintió de nuevo. Había sacado el paquete de coca de la bolsa y lo colocaba en el altar, bajo la efigie de Malverde. A cambio encendió otra vela. Santa Virgencita, rezó un instante en silencio. Santo Patrón. Dios vendiga mi camino y permita mi regreso. Se persignó casi furtivamente.
-Siento de verdad lo del Güero -dijo don Epifanio a su espalda-. Era un buen tipo.
Teresa se había vuelto al oír eso. Ahora estaba tan lúcida y serena que sentía la garganta seca y la sangre circular muy despacio, latido a latido. Se echó la bolsa al hombro, sonriendo por primera vez en todo el día: una sonrisa que marcó su boca como un impulso nervioso, inesperado. Y aquella sonrisa, o lo que fuera, debía de ser extraña, pues don Epifanio la miró con un poco de sorpresa y el pensamiento a la vista, por una vez reflejado en la cara. Teresita Mendoza. Chale. La morra del Güero. La hembra de un narco. Una chava como tantas, más bien callada, ni demasiado despierta ni demasiado bonita. Y sin embargo la estudió de ese modo reflexivo y cauto, con mucha atención, como si de pronto se viera frente a una desconocida.
-No -dijo ella-. El Güero no era un buen tipo. Era un hijo de su pinche madre.

0

12

Глава 3. Когда пройдут года

– Она была никто, – сказал Маноло Сеспедес.
– Как это? Объясни.
– Я уже объяснил, – Мой собеседник вытянул в мою сторону два пальца с зажатой в них сигаретой. – Никто – это и значит: никто. Просто пария. Она появилась здесь в чем была, как человек, который хочет забиться в щелочку… Все сложилось именно так, а не иначе, по чистой случайности.
– Но ведь при ней было и еще кое-что. Ее ум.
– Ну и что?.. Я знавал многих умных девушек, которые в конце концов стали уличными проститутками.
Он обвел глазами улицу, словно в поисках наглядного примера. Мы сидели под навесом террасы кофейни «Калифорния» в Мелилье [25]. Африканское солнце, стоящее в зените, окрашивало желтым модернистские фасады проспекта Хуана Карлоса I. Было время аперитива; тротуары и террасы кишмя кишели гуляющими, бездельниками, продавцами лотерейных билетов и чистильщиками ботинок. Европейская одежда смешивалась с мавританскими [26] хиджабами и галабеями, подчеркивая, что это пограничная территория на стыке двух континентов и нескольких культур. Поодаль, возле площади Испании и памятника погибшим в колониальной войне 1821 года – бронзовой фигуры молодого солдата, обращенной лицом в сторону Марокко, – виднелись кроны пальм: сказывалась близость Средиземного моря.
– Тогда я не знал ее, – продолжал Сеспедес. – На самом деле, я ее даже не помню. Только лицо за стойкой в «Джамиле», больше ничего. Да, в общем-то, не помню и лица. Лишь намного позже – что-то услышал тут, что-то там – в конце концов начал соотносить ее с той, другой Тересой Мендоса… Я же тебе сказал: в то время она была ровным счетом никто.
Бывший комиссар полиции, бывший начальник службы безопасности Ла-Монклоа, бывший правительственный уполномоченный в Мелилье: волею судеб и жизни Маноло Сеспедес успел перебывать всеми; однако точно так же он мог быть и закаленным в боях на арене мудрым тореро, насмешником-цыганом, берберским пиратом или хитрым дипломатом-рифом [27].
Это был старый лис, смуглый, худой, каклегионер-анашист, опытный, умный и изворотливый. Мы с ним познакомились пару десятков лет назад, когда вспыхнули ожесточенные стычки между европейской и мусульманской общинами, выведшие Мелилью на первые полосы газет, для которых я писал, зарабатывая себе на жизнь. Сеспедес, уроженец Мелильи и высший представитель гражданских властей в североафриканском анклаве, уже в те времена знал всех и вся: он ходил пропустить стаканчик в офицерский бар Иностранного легиона, контролировал весьма эффективную сеть информаторов по обе стороны границы, ужинал с губернатором Надора [28], и на жалованье у него состояли как уличные нищие, так и служащие марокканской Королевской жандармерии. Тогда и началась наша дружба: долгие беседы, барашек с арабскими приправами, джин с тоником – нередко до самого рассвета. Сегодня угощаешь ты, завтра – я. Теперь, уйдя в отставку со своего официального поста, Сеспедес скучно и мирно старел, деля время между местными политическими делами, женой, детьми и полуденными аперитивами.
Мой приезд внес приятное разнообразие в его давно отлаженную, размеренную жизнь.
– Я же говорю тебе: все сложилось именно так по чистой случайности, – настаивал он. – А ее случайность именовалась «Сантьяго Фистерра».
Моя рука со стаканом замерла на полпути ко рту.
– Сантьяго Лопес Фистерра?
– Ясное дело. – Сеспедес посасывал сигарету, оценивая степень моей заинтересованности. – Галисиец.
Я медленно выдохнул, отхлебнул немного и откинулся на спинку стула: меня накрыло удовлетворением, какое бывает у охотника, вновь напавшего на потерянный было след. Сеспедес же усмехался, мысленно прикидывая, что ему сулит данная ситуация в свете нашего старинного принципа «сегодня угощаешь ты, завтра – я». Именно это имя привело меня сюда в надежде пролить свет на некий темный период биографии Тересы Мендоса. До этого дня на террасе кофейни «Калифорния» у меня имелись только сомнительные свидетельства и предположения. Могло случиться то-то. Говорят, произошло то-то. Такому-то сказали, такой-то вроде бы знает. Слухи. А из всего остального, конкретного, в архивах иммиграционной службы Министерства внутренних дел фигурировала только дата въезда в страну – самолетом авиакомпании «Иберия» через мадридский аэропорт Барахас, под своим подлинным именем: Тереса Мендоса Чавес. Потом официальный след практически терялся на два года – пока полицейская учетная карточка за номером 8653690FA/42, с отпечатками пальцев и двумя фотографиями – анфас и в профиль, – не завершила этап ее жизни, который я намеревался восстановить, и не позволила в дальнейшем лучше отслеживать ее передвижения. Карточка была старая, картонная – такие были в ходу, пока испанская полиция не компьютеризировалась. Я видел ее неделю назад в участке Альхесираса благодаря хлопотам еще одного старинного приятеля – Пепе Кабреры, верховного комиссара Торремолиноса. Среди скудной информации на обратной стороне я обнаружил два имени – человека и города. Человека звали Сантьяго Лопес Фистерра. Город назывался Мелилья.

* * *

В тот вечер у нас было две встречи. Одна – краткая, печальная и почти бесполезная, хотя благодаря ей мне удалось присовокупить к списку действующих лиц этой истории одно имя и одно лицо. Напротив яхт-клуба у подножия средневековых стен старого города Сеспедес показал мне тощего человека с редкими седоватыми волосами, который за несколько монет присматривал за машинами, Он сидел на пристани возле кнехта, глядя на грязную воду внизу. Издали я принял его за старика, побитого временем и жизнью, однако, подойдя, понял, что ему, пожалуй, нет еще и сорока. На нем были старые залатанные брюки, неожиданно чистая белая майка и невообразимо грязные кроссовки.
Ни солнце, ни работа на свежем воздухе не могли скрыть блеклого, сероватого цвета его кожи – старческой, покрытой пятнами и глубоко запавшей на висках. У него не хватало половины зубов, и он напомнил мне те отбросы, что выкидывает морской прибой на пляжи и причалы.
– Его зовут Вейга, – сообщил мне Сеспедес на ходу – И он знал Тересу Мендоса. – Не обернувшись, чтобы посмотреть на мою реакцию, он сказал:
– Привет, Вейга, как дела? – а потом дал ему сигарету и огонька.
Не было ни взаимных представлений, ни каких-либо комментариев; мы стояли, молча глядя на воду, на рыбачьи суда у пристани, на старый причал для погрузки железной руды на той стороне внутренней гавани и уродливые башни-близнецы, построенные в ознаменование пятой годовщины завоевания города испанцами.
На руках и плечах Вейги я увидел струпья и шрамы. Чтобы прикурить, он неуклюже поднялся, неразборчиво шамкая слова благодарности. От него пахло прокисшим вином и затхлой нищетой. Он прихрамывал.
– Порасспроси его, если хочешь, – сказал наконец Сеспедес.
После секундного колебания я произнес имя Тересы Мендоса, однако не уловил в лице этого человека никаких признаков того, что он его узнал или вспомнил, Не больше мне повезло и с именем Сантьяго Фистерры. Вейга – или то, что от него оставалось, – снова смотрел на маслянистую воду у причала.
– Постарайся вспомнить, парень, – сказал ему Сеспедес. – Это мой друг, и он пришел с тобой побеседовать. Только не говори, что не помнишь Тересу Мендоса и своего приятеля. Не делай мне такой гадости. Ладно?..
Но тот не отвечал. Все последующие увещевания Сеспедеса также не возымели никакого результата: Вейга лишь почесал себе руки и посмотрел на нас – наполовину растерянно, наполовину равнодушно. И этот мутный взгляд издалека, зрачками, расширенными настолько, что не видно радужки, казалось, скользил по людям и предметам, глядя на них оттуда, откуда нет дороги назад.
– Он тоже галисиец, – сказал Сеспедес, когда мы отошли. – Матрос Сантьяго Фистерры… Девять лет в марокканской тюрьме – поэтому он стал таким.
Когда уже темнело, у меня состоялось еще одно знакомство. Этого человека – Сеспедес представил мне его как Дриса Ларби – мы встретили в районе ипподрома, напротив «Джамилы», одного из трех ночных заведений, которыми он владел в городе (об этом и кое о чем еще я узнал позже), когда он выходил из роскошного двухместного «мерседеса».
– Мой друг Дрис, – сказал Сеспедес, хлопая его по спине, и я оказался лицом к лицу с рифом – полноправным подданным Испании, говорившим на чистейшем кастильском наречии [29]. Среднего роста, очень курчавые черные волосы, тщательно подстриженная борода. Руки из тех, что пожимают твою осторожно, проверяя, что у тебя в ней.
– Мой друг Дрис, – повторил Сеспедес. И взгляд, каким мой новый знакомец смотрел на него, осторожный и почтительный одновременно, навел меня на мысль: интересно, какими подробностями биографии этого уроженца Эр-Рифа обусловлено сие исполненное осторожности уважение к бывшему правительственному уполномоченному?
– Мой друг такой-то. – Настал мой черед быть представленным. – Изучает жизнь Тересы Мендоса. – Сеспедес выпалил это как раз в тот момент, когда риф подал мне правую руку и, держа электронные ключи в левой, навел их на свою машину, отчего она издала пронзительное «уи-уи-уи», когда включилась сигнализация. После этого Дрис Ларби принялся молча разглядывать меня и разглядывал так долго, что Сеспедес рассмеялся.
– Успокойся, – сказал он. – Он не полицейский.

Свернутый текст

3   Cuando los años pasen

-Ella no era nadie -dijo Manolo Céspedes. -Explícame eso.
Acabo de hacerlo -mi interlocutor me apuntaba con dos dedos entre los que sostenía un cigarrillo-. Nadie significa nadie. Una paria. Llegó con lo puesto, como quien busca enterrarse en un agujero... Todo fue casualidad. -También algo más. Era una chica lista.
-¿Y qué?... Conozco a muchas chicas listas que han terminado en una esquina.
Miró a uno y otro lado de la calle, como si buscara algún ejemplo que mostrarme. Estábamos sentados bajo la marquesina de la terraza de la cafetería California, en Melilla. Un sol africano, cenital, amarilleaba las fachadas modernistas de la avenida Juan Carlos I. Era la hora del aperitivo, y las aceras y terrazas rebosaban de paseantes, ociosos, vendedores de lotería y limpiabotas. La indumentaria europea se mezclaba con yihabs y chilabas morunas, acentuando el ambiente de tierra fronteriza, a caballo entre dos continentes y varias culturas. Al fondo, donde la plaza de España y el monumento a los muertos en la guerra colonial de 1921 -un joven soldado de bronce con el rostro vuelto hacia Marruecos-, las copas de las palmeras anunciaban la proximidad del Mediterráneo.
-Yo no la conocí entonces -prosiguió Céspedes-. En realidad ni me acuerdo de ella. Una cara detrás de la barra del Yamila, a lo mejor. O ni eso. Sólo mucho después, al oír cosas aquí y allá, terminé asociándola con la otra Teresa Mendoza... Ya te lo he dicho. En aquella época no era nadie.
Ex comisario de policía, ex jefe de seguridad de La Moncloa, ex delegado del Gobierno en Melilla: a Manolo Céspedes el azar y la vida lo habían hecho todo eso; pero lo mismo podía haber sido torero templado y sabio, gitano guasón, pirata bereber o astuto diplomático rifeño. Era un viejo zorro, moreno, enjuto como un legionario grifota, con mucha experiencia y mucha mano izquierda. Nos habíamos conocido dos décadas atrás, durante una época de violentos incidentes entre las comunidades europea y musulmana, que pusieron a Melilla en primera plana de los periódicos cuando yo me ganaba el jornal escribiendo en ellos. Y por aquel tiempo, melillense de nacimiento y máxima autoridad civil en el enclave norteafricano, Céspedes ya conocía a todo el mundo: iba de copas al bar de oficiales del Tercio, controlaba una eficaz red de informadores a ambos lados de la frontera, cenaba con el gobernador de Nador y tenía en nómina lo mismo a mendigos callejeros que a miembros de la Gendarmería Real marroquí. Nuestra amistad databa de entonces: largas charlas, cordero con especias morunas, ginebras con tónica hasta altas horas de la madrugada. Hoy por ti, mañana por mí. Ahora, jubilado de su cargo oficial, Céspedes envejecía aburrido y pacífico, dedicado a la política local, a su mujer, a sus hijos y al aperitivo de las doce. Mi visita alteraba felizmente su rutina diaria.
-Te digo que todo fue casualidad -insistió-. Y en su caso, la casualidad se llamaba Santiago Fisterra. Me quedé con el vaso a medio camino, contenido el aliento.
-¿Santiago López Fisterra?
-Claro -Céspedes chupaba el cigarrillo, valorando mi interés -. El gallego.
Solté aire despacio, bebí un poco y me recosté en la silla, satisfecho como quien recobra un rastro perdido, mientras Céspedes sonreía calculando en qué estado situaba eso el balance de nuestra vieja asociación de favores mutuos. Aquel nombre me había llevado hasta allí, en busca de cierto período oscuro en la biografía de Teresa Mendoza. Hasta ese día en la terraza del California, yo sólo contaba con testimonios dudosos y conjeturas. Pudo ocurrir esto. Dicen que pasó aquello. A alguien le habían dicho, o alguien creía saber. Rumores. De lo demás, lo concreto, en los archivos de inmigración del ministerio del Interior sólo figuraba una fecha de entrada -vía aérea, Iberia, aeropuerto de Barajas, Madrid- con el nombre auténtico de Teresa Mendoza Chávez. Luego el rastro oficial parecía perderse durante dos años, hasta que la ficha policial 8653690FA/42, que incluía huellas dactilares, una foto de frente y otra de perfil, clausuraba esa etapa de la vida que yo intentaba reconstruir, y permitía seguirle mejor los pasos a partir de entonces. La ficha era de las antiguas que se hacían en cartulina hasta que la policía española informatizó sus documentos. La había tenido ante mis ojos una semana atrás, en la comisaría de Algeciras, gracias a la gestión de otro antiguo amigo: el comisario jefe de Torremolinos, Pepe Cabrera. Entre la escueta información consignada al dorso figuraban dos nombres: el de un individuo y el de una ciudad. El individuo se llamaba Santiago López Fisterra. La ciudad era Melilla.
Aquella tarde hicimos dos visitas. Una fue breve, triste y poco útil, aunque sirvió para añadir un nombre y un rostro a los personajes de esta historia. Frente al club náutico, al pie de las murallas medievales de la ciudad vieja, Céspedes me señaló a un hombre escuálido, de pelo ceniciento y escaso, que vigilaba los coches a cambio de unas monedas. Estaba sentado en el suelo junto a un noray, mirando el agua sucia bajo el muelle. De lejos lo tomé por alguien mayor, maltratado por el tiempo y la vida; pero al acercarnos comprobé que no debía de tener cuarenta años. Vestía un pantalón remendado y viejo, camiseta blanca insólitamente limpia e inmundas zapatillas de deporte. El sol y la intemperie no bastaban para ocultar el tono grisáceo, mate, de su piel envejecida, cubierta de manchas y con profundas oquedades en las sienes. Le faltaba la mitad de los dientes, y pensé que se parecía a esos despojos que la resaca del mar arroja a las playas y los puertos.
-Se llama Veiga -me dijo Céspedes al acercarnos-. Y conoció a Teresa Mendoza.
Sin detenerse a observar mi reacción dijo hola, Veiga, cómo te va, y luego le dio un pitillo y fuego. No hubo presentaciones ni otros comentarios, y estuvimos allí un rato, callados, mirando el agua, los pesqueros amarrados, el antiguo cargadero de mineral al otro lado de la dársena y las espantosas torres gemelas construidas para conmemorar el quinto centenario de la conquista española de la ciudad. Vi costras y marcas en los brazos y las manos del hombre. Se había levantado para encender el cigarrillo, torpe, balbuceando palabras confusas de agradecimiento. Olía a vino rancio y a miseria rancia. Cojeaba.
-Pregúntale, si quieres -apuntó al fin Céspedes. Dudé un instante y después pronuncié el nombre de Teresa Mendoza. Pero no detecté en su rostro ni reconocimiento ni memoria. Tampoco tuve más suerte al mencionar a Santiago Fisterra. El tal Veiga, o lo que quedaba de él, se había vuelto de nuevo hacia el agua grasienta del muelle. Acuérdate, hombre, le dijo Céspedes. Este amigo mío ha venido para hablar contigo. No digas que no te acuerdas de Teresa y de tu socio. No me hagas ese feo. ¿Vale?... Pero el otro seguía sin responder; y cuando Céspedes insistió otra vez, lo más que logró fue que se rascase los brazos antes de mirarnos entre desconcertado e indiferente. Y esa mirada turbia, lejana, con pupilas tan dilatadas que ocupaban la totalidad del iris, parecía deslizarse por las personas y las cosas desde un lugar sin camino de vuelta.
-Era el otro gallego -dijo Céspedes cuando nos alejamos-. El marinero de Santiago Fisterra... Nueve años en una cárcel marroquí lo dejaron así.
Anochecía cuando hicimos la segunda visita. Céspedes lo presentó como Dris Larbi -mi amigo Dris, dijo mientras le palmeaba la espalda-, y me vi ante un rifeño de nacionalidad española que hablaba un castellano perfecto. Lo encontramos en el barrio del Hipódromo delante del Yamila, uno de los tres locales nocturnos que regentaba en la ciudad -más tarde supe eso y algunas cosas más-, cuando salía de un lujoso Mercedes de dos plazas: mediana estatura, pelo muy rizado y negro, barba recortada con esmero. Manos de las que aprietan la tuya con precaución para comprobar qué traes en ella. Mi amigo Dris, repitió Céspedes; y por la forma en que el otro lo miraba, cauta y deferente a un tiempo, me pregunté qué detalles biográficos del rifeño justificaban aquel prudente respeto hacia el ex delegado gubernativo. Mi amigo Fulano -era mi turno-. Investiga la vida de Teresa Mendoza. Céspedes lo dijo así, a bocajarro, cuando el otro me daba la mano derecha y tenía la izquierda con las llaves electrónicas apuntando hacia el coche, y los intermitentes de éste, yiu, yiu, yiu, destellaban al activarse la alarma. Entonces el tal Dris Larbi me estudió con mucho detenimiento y mucho silencio, hasta el punto de que Céspedes se echó a reír. -Tranquilo -dijo-. No es un policía.

0

13

* * *

От звука бьющегося стекла Тереса Мендоса нахмурилась. Люди за четвертым столиком разбили за этот вечер уже второй стакан. Тереса переглянулась с официантом Ахмедом, и он направился туда с совком и веником, молчаливый, как всегда; черный галстук-бабочка свободно болтался у него под кадыком. Огни, крутящиеся над небольшим пустым танцполом, скользили по его полосатому жилету, разрисовывая его ромбами. Тереса взглянула на счет клиента, который оживленно беседовал в самом конце стойки с двумя местными девушками. Сидел там уже пару часов, и счет достигал внушительной цифры: пять порций виски «Уайт Лейбл» со льдом и водой для него, восемь маленьких бутылочек шампанского для девочек (большую часть Ахмед потихоньку унес назад, пока менял бокалы). До закрытия оставалось двадцать минут, и Тереса невольно слышала обычный для этого часа разговор. Я жду вас на улице. Одну или обеих, лучше обеих. И так далее.
Дрис Ларби, хозяин заведения, был непреклонен во всем, что касалось официальной морали. Это просто бар, и точка. В свободное от работы время девушки были вольны распоряжаться собой. Или вольны в принципе, ибо контроль был весьма жестким: пятьдесят процентов заведению, пятьдесят – самой девушке.
Случались выезды и вечеринки на стороне, где нормы претерпевали изменения в зависимости от места, личности участников и, так сказать, образа действия. Я предприниматель, любил повторять Дрис. А не просто какой-нибудь сутенер.
Вторник, почти конец мая. В этот вечер народу было немного. На пустом пятачке понапрасну заливался Хулио Иглесиас. «То был красавец-кабальеро», – пел он. Тереса, машинально шевеля губами, беззвучно подпевала, сидя с шариковой ручкой в руке над листком бумаги, освещенным лампой возле кассы. Так себе вечер, думала она. Почти пустой. Не то, что в пятницу или в субботу; тогда приходилось подвозить девочек из других заведений, потому что в «Джамилу» битком набивались чиновники, коммерсанты, богатые марроканцы с той стороны границы и офицеры гарнизона. В общем, приличный средний уровень, из особо крутых – почти никого, кроме неизбежного минимума. Девушки чистенькие, молодые, симпатичные – Дрис набирал их в Марокко, на окраинах Мелильи, иногда попадались из Европы, с Полуострова, и обновлял каждые полгода.
Пунктуальные – так сказать, отличительная черта заведения – выплаты представителям закона и соответствующим властям, чтобы те жили сами и давали жить другим. Бесплатные рюмки и стаканчики заместителю комиссара полиции и инспекторам в штатском. Образцовое заведение, все лицензии в полном порядке. Почти без проблем. Ничего такого, чего Тереса не знала бы наизусть и не хранила бы, умноженное до бесконечности, в своей еще свежей памяти о Мексике. Вся разница лишь в том, что здесь, хоть народ не отличался особой учтивостью, и манеры были похуже, никто не хватался за пистолет, а улаживал все ловко и аккуратно. И даже – к этому ей долго пришлось привыкать – были люди, которые совсем не брали взяток. Вы ошибаетесь, сеньорита. Или грубее, но очень по-испански: сделайте мне одолжение и засуньте это себе в задницу Что, разумеется, иногда осложняло жизнь. Но часто и облегчало.
Весьма успокаивало, что не нужно бояться полиции.
Во всяком случае, постоянно.
Ахмед вернулся со своим веником и совком, зашел за стойку и принялся болтать с тремя свободными девушками. Дзинннь. С того столика, где гости разбили два стакана, доносились смех, тосты, звон бокалов. Ахмед, подмигнув, успокоил Тересу. Там все в порядке.
Счет у них получится солидный, удостоверилась она, глянув на свой листок. Деловые люди – испанцы и марокканцы, отмечают какое-то соглашение; пиджаки на спинках стульев, воротнички рубашек расстегнуты, галстуки в карманах. Четверо мужчин средних лет и четыре девушки. Шампанское – якобы «Моэ-э-Шандон» – быстро исчезало из ведерок со льдом; пять бутылок, и наверняка до закрытия заведения они закажут еще одну. Девушки – две арабки, еврейка и испанка – были молоды и хорошо знали свое дело. Дрис никогда не спал со своими кадрами – в своем гнезде даже птицы не гадят, говорил он, – но иногда присылал друзей в качестве, так сказать, трудовых инспекторов. Товар высшего качества, хвастался он потом. В моих заведениях товар только высшего качества. Если же отчет инспектора был отрицательным, Дрис никогда не бил провинившуюся – просто выгонял ее, и все. Контракт аннулирован. Уж чего-чего, а девушек в Мелилье хватало, благодаря нелегальной иммиграции, кризису и так далее. Попадались такие, кто мечтал уехать на Полуостров, сделаться моделью и пробиться на телевидение, однако большинство довольствовалось разрешением работать и легальным проживанием.
Прошло чуть меньше полугода с того вечера, когда Тереса разговаривала с доном Эпифанио Варгасом в часовне святого Мальверде в Кульякане, штат Синалоа; с того дня, когда зазвонил телефон и она бросилась бежать – и не переставала бежать, пока не оказалась в городе, названия которого прежде не слышала никогда.
Но об этом она вспоминала, лишь заглядывая в календарь. В Мелилье время – во всяком случае, большая его часть – словно застыло для нее. Может, прошло шесть месяцев, а может, шесть лет. Так было предначертано ей (как, впрочем, могло быть предначертано и что угодно другое), когда только что прилетев в Мадрид с одной небольшой сумкой в руках – весь ее багаж – и остановившись в пансионе на площади Аточи, она встретилась с человеком, имя которого ей назвал дон Эпифанио Варгас. К разочарованию Тересы, ей ничего не могли предложить там, в Мадриде. Если она хочет попасть в тихое место, подальше от неприятных встреч, и получить работу, чтобы как-то прожить, пока не выправит бумаги касательно своего двойного гражданства – наличие отца-испанца, которого она едва знала, впервые в жизни должно было сослужить ей службу, – ей придется ехать дальше. Человек, с которым она встретилась в кофейне «Небраска» на Гран-Виа, молодой, торопливый и немногословный, предоставил ей всего две возможности выбора – Галисию и юг Испании. Орел или решка, да или нет. Тереса спросила, часто ли идет дождь в Галисии, и молодой человек, слегка улыбнувшись – совсем чуть-чуть, ровно столько, сколько заслуживал этот вопрос, ответил, что да. Там просто ливмя льет, сказал он. Тогда Тереса решила, что поедет на юг; молодой человек достал мобильный телефон, ушел к другому столику и несколько минут с кем-то разговаривал. Потом вернулся и записал на бумажной салфетке имя, номер телефона и название города. Туда есть прямые авиарейсы из Мадрида, пояснил он, отдавая ей салфетку. Или из Малаги. До нее можно добраться поездом или автобусом. Из Малаги и Альмерии также есть пароходы. И заметив во взгляде Тересы недоумение (почему пароходы, почему самолеты?), улыбнулся во второй – и последний – раз и объяснил, что место, куда направляется она, – тоже Испания, но находится на севере Африки, в шестидесяти или семидесяти километрах от побережья Андалусии, недалеко от Гибралтарского пролива. Сеута и Мелилья, сказал он, – испанские города на марокканском побережье. Потом положил на стол конверт с деньгами, заплатил по счету, встал и пожелал ей удачи. Так он и сказал: удачи. А когда он уже уходил и Тереса в порыве благодарности решила назвать ему свое имя, он перебил ее, сказав, что не хочет его знать и ему совершенно все равно, как ее зовут. Помогая ей, он просто оказывает услугу своим друзьям в Мексике, которым кое-чем обязан. А еще пожелал, чтобы оставленные им деньги пошли ей на пользу. А когда они кончатся и ей понадобится еще, прибавил он вполне нейтрально, без всякого видимого намерения обидеть, она всегда может воспользоваться тем, что ей дала природа. Это, сказал он вместо прощания – и казалось, он жалеет, что природа не дала и ему того же самого, – ваше большое женское преимущество.

* * *

– Она не представляла из себя ничего особенного, – сказал Дрис Ларби. – Ни красавица, ни уродина. Ни слишком умна, ни слишком глупа. Но насчет цифр соображала хорошо… Я это быстро понял и поставил ее на кассу… – И, вспомнив заданный мною вопрос, мотнул головой: – А проституткой она не была никогда. Во всяком случае, у меня. Она приехала по рекомендации друзей, так что я предоставил ей возможность выбирать. Сама, сказал, решай, где хочешь быть – по ту или по эту сторону стойки… Она предпочла остаться по эту – сначала как официантка. Конечно, зарабатывала поменьше, но ей было хорошо.
Мы прогуливались между кварталом, прилегающим к ипподрому, и кварталом Реаль, по ведущим к морю прямым улицам с колониальными особняками. Вечер был мягким, нежарким, цветы на окнах приятно пахли.
– Ну, может, только изредка. Всего пару раз или чуть больше. Я не знаю. – Дрис Ларби пожал плечами. – Она это решала сама. Вы меня понимаете?.. Иногда бывала с кем-то, с кем сама хотела, но не за деньги.
– А как же вечеринки? – спросил Сеспедес.
Риф неловко отвел глаза в сторону. Затем повернулся ко мне, прежде снова взглянув на Сеспедеса с выражением человека, сожалеющего о том, что нечто сугубо свое разглашается в присутствии постороннего. Однако Сеспедесу было все равно.
– Вечеринки, – настойчиво повторил он.
Дрис Ларби вновь посмотрел на меня, теребя бороду.
– Это совсем другое дело, – поразмыслив с минуту, сказал он наконец. – Иногда я устраивал вечеринки по ту сторону границы…
Сеспедес лукаво усмехнулся;
– Твои знаменитые вечеринки…
– Ну да. Вы же знаете. – Риф пристально посмотрел на него, будто пытаясь вспомнить, что на самом деле может быть известно этому человеку, потом опять неловко отвел взгляд, – Люди оттуда.
– Оттуда – это из Марокко, – пояснил мне Сеспедес. – Он имеет в виду важных людей – политиков или полицейских начальников. – Его лисья усмешка стала еще хитрее. – Мой друг Дрис всегда имеет дело с хорошими партнерами.
Риф неохотно улыбнулся, закуривая очень легкую сигарету, А я подумал: интересно, сколько компромата на него и его партнеров покоится в секретных архивах Сеспедеса? Видимо, достаточно, раз он удостаивает нас привилегии беседовать.
– Она бывала на этих вечеринках? – спросил я.
Ларби сделал жест, который можно было истолковать двояко.
– Не знаю. Возможно, бывала на некоторых. И… Ей лучше знать. – Искоса глядя на Сеспедеса, он, похоже, поразмыслил над чем-то и в конце концов кивнул: – Ну, в общем-то, под конец она участвовала пару раз. Я в это не вмешивался – дело там было не в том, чтобы зарабатывать деньги на девочках: речь шла о другом. А девочки – это уж просто в дополнение. Что-то вроде подарка. Но я никогда не приказывал Тересе бывать там… Она бывала потому, что сама хотела. Даже просила об этом.
– Почему?
– Понятия не имею. Я же вам сказал: ей лучше знать.
– Она тогда уже появлялась с тем галисийцем? – спросил Сеспедес.
– Да.
– Говорят, хлопотала за него.
Дрис Ларби посмотрел на него. Потом на меня. Потом снова на него. За что вы так со мной, говорили его глаза.
– Не знаю, о чем вы говорите, дон Мануэль.
Бывший правительственный уполномоченный злорадно посмеивался, подняв брови. С видом человека, который откровенно забавляется происходящим.
– Абделькадер Чаиб, – уточнил он. – Полковник.
Королевская жандармерия… Это тебе говорит о чем-нибудь?
– Нет, клянусь вам. Я не знаю его.
– Не знаешь?.. Перестань, Дрис. Я же сказал: этот сеньор – мой друг.
Мы прошли несколько шагов молча; я мысленно переписывал набело услышанное. Риф курил, как будто не слишком довольный тем, как он рассказал нам это.
– Пока она была у меня, она не вмешивалась ни во что, – сказал он вдруг. – И у меня с ней ничего не было. То есть, я с ней не спал.
И движением подбородка указал на Сеспедеса, как бы призывая его в свидетели. Всем известно, что он никогда не путается с девушками, которых нанимает. И потом, он уже сказал: Тереса замечательно умела вести счета. Остальные девушки уважали ее. Мексиканка – так они ее называли. Мексиканка то, Мексиканка се.
Видно было, что у нее хороший характер; хоть и без всякого образования, благодаря своей речи – это вообще свойственно латиноамериканцам с их богатым словарным запасом, бесконечными «вы» и «пожалуйста», отчего все они кажутся чуть ли не академиками филологии, – она выглядела человеком воспитанным.
Правда, весьма скрытным во всем, что касалось ее дел и ее жизни. Дрис Ларби знал, что на родине у нее были проблемы, но какие, он никогда не спрашивал. К чему?
В свою очередь, Тереса тоже не заводила разговоров о Мексике; когда кто-нибудь затрагивал тему, она отвечала парой слов – первое, что приходило в голову, – и уклонялась от нее. Серьезно относилась к работе, жила одна и никогда не давала клиентам повода усомниться в предъявляемых счетах. Подруг у нее тоже не было.
Она занималась своими делами и не лезла в чужие.
– Все шло хорошо месяцев эдак, не знаю… шесть или восемь. До того самого вечера, когда здесь появились эти двое галисийцев. – Повернувшись к Сеспедесу, он кивнул на меня. – Он уже видел Вейгу?.. Ну, этому, можно сказать, не слишком-то повезло. Но другому повезло еще меньше.
– Сантьяго Фистерра, – сказал я.
– Да, он самый. Как сейчас его вижу: здоровенный, смуглый, с большой татуировкой на руке, вот тут. – Он неодобрительно покачал головой. – Скользкий тип, как и все галисийцы. От таких никогда не знаешь, чего ожидать… Они мотались туда-сюда через пролив на «Фантоме», сеньор Сеспедес знает, о чем я говорю, правда?.. «Уинстон» из Гибралтара и марокканский шоколад [30]… Тогда Фистерра еще не занимался кокаином, хотя очень скоро начал… В общем, – он снова потеребил бороду и сердито сплюнул прямо на тротуар, – однажды вечером эти двое появились в «Джамиле», и в результате я остался без Мексиканки.

Свернутый текст


El ruido de cristal roto hizo que Teresa Mendoza frunciera el ceño. Era el segundo vaso que los de la mesa cuatro rompían aquella noche. Cambió una mirada con Ahmed, el camarero, y éste se encaminó allí con un recogedor y una escoba, taciturno como siempre, la pajarita negra bailándole holgada bajo la nuez. Las luces que giraban sobre la pequeña pista vacía deslizaban rombos luminosos por su chaleco rayado. Teresa revisó la cuenta de un cliente que estaba al extremo de la barra, muy animado con dos de las chicas. El individuo llevaba allí un par de horas y la cifra era respetable: cinco White Label con hielo y agua para él, ocho benjamines para las chicas -la mayor parte de los benjamines había sido hecha desaparecer discretamente por Ahmed con el pretexto de cambiar las copas-. Faltaban veinte minutos para cerrar, y Teresa escuchaba, sin proponérselo, el diálogo habitual. Os espero fuera. Una o las dos. Mejor las dos. Etcétera. Dris Larbi, el jefe, era inflexible en cuanto a la moral oficial del asunto. Aquello era un bar de copas, y punto. Fuera de horas laborales, las chicas eran libres. O lo eran en principio, pues el control resultaba estricto: cincuenta por ciento para la empresa, cincuenta por ciento para la interesada. Viajes y fiestas organizadas aparte, donde las normas se modificaban según con quién, cómo y dónde. Yo soy un empresario, solía decir Dris. No un simple chulo de putas.
Martes de mayo, casi a fin de mes. No era una noche animada. En la pista vacía, Julio Iglesias cantaba para nadie en particular. Caballero de fina estampa, decía la letra. Teresa movía los labios en silencio, siguiendo la canción, atenta a su papel y su bolígrafo a la luz de la lámpara que iluminaba la caja. Una noche chuequita, comprobó. Casi mala. Muy diferente de los viernes y sábados, cuando había que traer chicas de otros locales porque el Yamila se llenaba: funcionarios, comerciantes, marroquíes adinerados del otro lado de la frontera, militares de la guarnición. Nivel medio razonable, poca raza pesada salvo la inevitable. Chavas limpias y jóvenes, de buen aspecto, renovadas cada seis meses, reclutadas por Dris en Marruecos, en los barrios marginales melillenses, alguna europea de la Península. Pago puntual -la delicadeza del detalle- a leyes y autoridades competentes para que vivieran y dejaran vivir. Copas gratis al subcomisario de policía y a los inspectores de paisano. Local ejemplar, permisos gubernativos en regla. Pocos problemas. Nada que Teresa no conociera de sobra, multiplicado hasta el infinito, en su todavía reciente memoria mejicana. La diferencia era que aquí la gente, aunque más ruda de modales y menos cortés, no se fajaba a plomazos y todo se hacía con mucha mano izquierda. Incluso -a eso tardó en acostumbrarse- había gente que no se dejaba sobornar en absoluto. Usted se equivoca, señorita. O en versión áspera, tan española: hágame el favor de meterse eso por el culo. Lo cierto es que aquello hacía la vida difícil, a veces. Pero a menudo la facilitaba. Relajaba mucho no tenerle miedo a un policía. O no tenerle todo el tiempo miedo.
Ahmed volvió con su recogedor y su escoba, pasó a este lado de la barra y se puso a charlar con las tres chicas que estaban libres. Cling. De la mesa de los vasos rotos llegaban risas y brindis, chocar de copas. Ahmed tranquilizó a Teresa con un guiño. Todo en regla por allí. Aquella cuenta iba a ser pesada, comprobó echando un vistazo a las notas que tenía junto a la caja registradora. Hombres de negocios españoles y marroquíes, celebrando algún acuerdo: chaquetas en los respaldos de los asientos, cuellos de camisa abiertos, corbatas en los bolsillos. Cuatro hombres maduros y cuatro chicas. El presunto Moét Chandon desaparecía rápido en las cubetas de hielo: cinco botellas, y caería otra antes de cerrar. Las chicas -dos moras, una hebrea, una española- eran jóvenes y profesionales. Dris nunca se acostaba con las empleadas -donde tienes la olla, decía, no metas la polla-, pero a veces mandaba a amigos suyos a modo de inspectores laborales. Primera calidad, alardeaba luego. En mis locales, sólo primera calidad. Si el informe resultaba negativo, nunca las maltrataba. Se limitaba a echarlas, y punto. Rescisión. No eran chicas lo que faltaba en Melilla, con la inmigración ilegal, y la crisis, y todo aquello. Alguna soñaba con viajar a la Península, ser modelo y triunfar en la tele; pero la mayoría se conformaba con un permiso de trabajo y una residencia legal.
Habían transcurrido poco más de seis meses desde la conversación que Teresa Mendoza mantuvo con don Epifanio Vargas en la capilla del santo Malverde, en Culiacán, Sinaloa, la noche del día en que sonó el teléfono y ella echó a correr, y no dejó de hacerlo hasta que llegó a una extraña ciudad cuyo nombre nunca oyó antes. Pero de eso se daba cuenta sólo cuando consultaba el calendario. Al mirar atrás, la mayor parte del tiempo que llevaba en Melilla parecía estancado. Lo mismo podía tratarse de seis meses que de seis años. Aquél fue su destino igual que pudo serlo cualquier otro, cuando, recién llegada a Madrid, alojada en una pensión de la plaza de Atocha con sólo una bolsa de mano como equipaje, se entrevistó con el contacto que le había facilitado don Epifanio Vargas. Para su decepción, nada podían ofrecerle allí. Si deseaba un lugar discreto, lejos de tropiezos desagradables, y también un trabajo para justificar la residencia hasta que arreglase los papeles de su doble nacionalidad -el padre español al que apenas conoció iba a servirle por primera vez para algo-, Teresa tenía que viajar de nuevo. El contacto, un hombre joven, apresurado y de pocas palabras, con quien se reunió en la cafetería Nebraska de la Gran Vía, no planteaba más que dos opciones: Galicia o el sur de España. Cara o cruz, lo tomas o lo dejas. Teresa preguntó si en Galicia llovía mucho y el otro sonrió un poco, lo justo -fue la primera vez que lo hizo en toda la conversación- y respondió que sí. Llueve de cojones, dijo. Entonces Teresa decidió que iría al sur; y el hombre sacó un teléfono móvil y se fue a otra mesa a hablar un rato. Al poco estaba de vuelta para apuntar en una servilleta de papel un nombre, un número de teléfono y una ciudad. Tienes vuelos directos desde Madrid, explicó dándole el papel. O desde Málaga. Hasta allí, trenes y autobuses. De Málaga y Almería también salen barcos. Y al darse cuenta de que ella lo miraba desconcertada por lo de los barcos y los aviones, sonrió por segunda y última vez antes de explicarle que el lugar al que iba era España pero estaba en el norte de África, a sesenta o setenta kilómetros del litoral andaluz, cerca del Estrecho de Gibraltar. Ceuta y Melilla, explicó, son ciudades españolas en la costa marroquí. Después le dejó encima de la mesa un sobre con dinero, pagó la cuenta, se puso en pie y le deseó buena suerte. Dijo eso, buena suerte, y ya se iba cuando Teresa quiso, agradecida, decirle cómo se llamaba, y el hombre la interrumpió diciéndole que no quería saber cómo se llamaba, ni le importaba en absoluto. Que él sólo cumplía con amigos mejicanos al facilitarle aquello. Que aprovechara bien el dinero que acababa de darle. Y que cuando se le acabase y necesitara más, añadió en tono objetivo y sin aparente intención de ofender, siempre podría utilizar el coño. Ésa, dijo a modo de despedida -parecía que lamentase no disponer él de uno propio-, es la ventaja que tenéis las mujeres.
-No era nada especial -dijo Dris Larbi-. Ni guapa ni fea. Ni muy viva ni muy tonta. Pero salió buena para los números... Me di cuenta en seguida, así que la puse a llevar la caja -recordó una pregunta que yo había formulado antes, e hizo un movimiento negativo con la cabeza antes de proseguir-... Y no, la verdad es que nunca fue puta. Por lo menos conmigo no lo fue. Venía recomendada por amigos, de modo que le di a elegir. A un lado o a otro de la barra, tú misma, dije... Eligió quedarse detrás, como camarera al principio. Ganaba menos, claro. Pero estaba a gusto así.
Paseábamos por el límite entre los barrios del Hipódromo y del Real, junto a las casas de corte colonial, en calles rectas que llevaban hacia el mar. La noche era suave y olían bien las macetas en las ventanas.
-Sólo alguna vez, a lo mejor. Un par, o más. No sé -Dris Larbi encogió los hombros-. Eso era ella quien lo decidía. ¿Me entienden?... Alguna vez se fue con quien quería irse, pero no por dinero.
-¿Y las fiestas? -preguntó Céspedes.
El rifeño apartó la vista, suspicaz. Después se volvió hacia mí antes de observar de nuevo a Céspedes, como quien deplora una inconveniencia ante extraños. Pero al otro le daba lo mismo.
-Las fiestas -insistió.
Dris Larbi volvió a mirarme, rascándose la barba. -Eso era diferente -concedió tras pensarlo un poco-. A veces yo organizaba reuniones al otro lado de la frontera...
Ahora Céspedes reía con mala intención. -Tus famosas fiestas -dijo.
-Sí, bueno. Ya sabe -el rifeño lo observaba como si intentase recordar cuánto sabía realmente, y luego desvió otra vez la vista, incómodo-. Gente de allí.
Allí es Marruecos -apuntó Céspedes en mi obsequio-. Se refiere a gente importante: políticos o jefes de policía -acentuó la sonrisa zorruna-. Mi amigo Dris siempre tuvo buenos socios.
El rifeño sonrió sin ganas mientras encendía un cigarrillo bajo en nicotina. Y yo me pregunté cuántas cosas sobre él y sus socios habrían figurado en los archivos secretos de Céspedes. Suficientes, supuse, para que nos concediese ahora el privilegio de su conversación.
-¿Ella iba a esas reuniones? -pregunté. Larbi hizo un gesto ambiguo.
-No sé. A lo mejor estuvo en alguna. Y, bueno... Ella sabrá -pareció reflexionar un poco, estudiando a Céspedes de reojo, y al fin asintió con desgana-. La verdad es que al final fue un par de veces. Yo ahí no me metía, porque eso no era para ganar dinero con las fulanas, sino para otro tipo de negocios. Las chicas venían como complemento. Un regalo. Pero nunca le dije a Teresa de venir... Lo hizo porque quiso. Lo pidió.
-¿Por qué?
-Ni idea. Le he dicho que ella sabrá.
-¿Ya salía entonces con el gallego? -preguntó Céspedes.
-Sí.
-Dicen que ella hizo gestiones para él.
Dris Larbi lo miró. Me miró a mí. Volvió a él. Por qué me hace esto, decían sus ojos.
-No sé de qué me habla, don Manuel.
El ex delegado del Gobierno reía malévolo, enarcadas las cejas. Con aire de estárselo pasando en grande.
Abdelkader Chaib -apuntó-. Coronel. Gendarmería Real... ¿Te suena de algo?
-Le juro que ahora no caigo.
-¿No caes?... No me jodas, Dris. Te he dicho que aquí el señor es un amigo.
Dimos unos pasos en silencio mientras yo ponía en limpio todo aquello. El rifeño fumaba callado, como si no estuviera satisfecho del modo en que había contado las cosas.
-Mientras estuvo conmigo no se metió en nada -dijo de pronto-. Y tampoco tuve que ver con ella. Quiero decir que no me la follé.
Luego indicó a Céspedes con el mentón, poniéndolo por testigo. Era público que nunca se liaba con sus empleadas. Y ya había dicho antes que Teresa era perfecta para llevar las cuentas. Las otras la respetaban. Mejicana, la llamaban. Mejicana esto y Mejicana lo otro. Se veía de buen carácter; y aunque no tuviera estudios, el acento la hacía parecer educada, con ese vocabulario abundante que tienen los hispanoamericanos, tan lleno de ustedes y de por favores, que los hace parecer a todos académicos de la lengua. Muy reservada para sus cosas. Dris Larbi sabía que tuvo problemas en su tierra, pero nunca le preguntó. ¿Para qué? Teresa tampoco hablaba de México; cuando alguien sacaba el tema, decía cualquier cosa y cambiaba de conversación. Era seria en el trabajo, vivía sola y nunca daba pie a que los clientes confundieran los papeles. Tampoco tenía amigas. Iba a su rollo.
-Todo fue bien durante, no sé... Seis u ocho meses. Hasta la noche en que los dos gallegos aparecieron por aquí -se volvió a Céspedes, señalándome-. ¿Ya ha visto a Veiga?... Bueno, ése no tuvo mucha suerte. Pero menos tuvo el otro.
-Santiago Fisterra -dije.
-El mismo. Y parece que lo estoy viendo: un tío moreno, con un tatuaje grande aquí -movía la cabeza, desaprobador-. Algo atravesado, como todos los gallegos. De esos que nunca sabes por dónde van a salir... Iban y venían por el Estrecho con una Phantom, el señor Céspedes sabe de lo que hablo, ¿verdad?... Winston de Gibraltar y chocolate marroquí... Entonces no se trabajaba todavía la farlopa, aunque estaba al caer... Bueno -se rascó otra vez la barba y escupió recto al suelo, con rencor-. El caso es que una noche esos dos entraron en el Yamila, y yo empecé a quedarme sin la Mejicana.

0

14

* * *

Двое новых клиентов. Тереса взглянула на часы у кассы.
До закрытия оставалось меньше пятнадцати минут.
Она ощутила на себе вопросительный взгляд Ахмеда и, не поднимая головы, кивнула. Пусть быстренько пропустят по стаканчику, пока не зажегся свет и всех не попросили на улицу. Она продолжала считать, подводя итог вечера. Вряд ли эти двое сильно изменят картину.
По паре виски, не больше, судя по их внешнему виду Немного поболтают с уже начавшими украдкой зевать девушками и, возможно, договорятся с одной-двумя встретиться попозже в городе. Например, в пансионе «Агадир», в полуквартале отсюда. А может, если они на машине, – молниеносный бросок в соснячок у забора казармы Иностранного легиона. В любом случае, это не ее дело. Свидания в особую тетрадь записывал Ахмед.
Вновь прибывшие облокотились на стойку, рядом с пивными кранами; к ним подошли Фатима и Шейла, две девушки, болтавшие с Ахмедом, а сам он уже подавал две порции якобы «Шиваса» двенадцатилетней выдержки, с большим количеством льда и без воды. Девушки заказали по маленькой бутылке шампанского; клиенты не возражали. Компания, разбившая два стакана, продолжала смеяться и поднимать тосты в своем углу – после того, как не моргнув глазом заплатила по счету. Мужчине в конце стойки, похоже, никак не удавалось прийти к соглашению со своими собеседницами: они о чем-то спорили, и сквозь музыку доносились их тихие голоса. На пустом танцполе, оживляемом лишь унылым вращением лампочек на потолке, теперь понапрасну пела Эбигайль. «Я хочу лизать твои раны, – говорилось в песне. – И слушать твое молчание», Тереса подождала конца первого куплета – она знала наизусть все записи, имевшиеся в «Джамиле», – и снова взглянула на часы у кассы. Еще один день позади. Точно такой же, как вчерашний понедельник и завтрашняя среда.
– Пора закрывать, – сказала она.
Подняв голову, она встретила спокойную улыбку.
Светлые глаза – должно быть, зеленые или голубые, подумала она спустя мгновение, – иронически смотрели на нее, – Так быстро? – спросил смуглый мужчина.
– Мы закрываемся, – повторила она.
И вернулась к своим расчетам. Тереса не заискивала перед клиентами, и менее всего – когда приходило время закрывать. За полгода она усвоила, что это хороший способ расставлять все на свои места и избегать недоразумений. Ахмед уже зажигал свет, поэтому легкий намек на очарование, придаваемый заведению полумраком, сразу исчез: потертый фальшивый бархат стульев, пятна на стенах, черные пятна от непогашенных окурков на полу Даже специфический запах, какой бывает в закрытых помещениях, казалось, усилился. Мужчины из-за столика, где разбились два стакана, сняли пиджаки со спинок стульев и, быстренько договорившись со спутницами, вышли дожидаться их на улице. Тот, что сидел в конце стойки, уже ушел – один, недовольно ворча насчет цены, названной за продолжение вечера с участием обеих дам.
– Да я лучше сам себя ублажу, – бормотал он, выходя. Девушки собирали свои вещи. Фатима и Шейла, так и не прикоснувшись к бутылочкам шампанского, медлили, надеясь завязать более близкое знакомство с вновь прибывшими, но мужчин это, похоже, не интересовало, Под взглядом Тересы Фатима и Шейла присоединились к остальным девушкам. Тереса положила счет на прилавок – перед смуглым. Он был в рубашке цвета хаки, типа военной, рукава закатаны до локтей; и когда он протянул деньги, Тереса увидела татуировку на все его правое предплечье; распятый Христос, а вокруг – волны, парусник, якорь, штурвал, морской конек… Второй парень был светловолос, светлокож, худощав. Почти мальчишка. Лет, наверное, чуть больше двадцати. А смуглому, прикинула она, немного за тридцать.
– Ну, допить-то мы можем?
Тереса снова встретилась с ним глазами и при зажженном свете увидела – они у него зеленые. Очень даже ничего. А еще она заметила, что они, вроде бы такие спокойные, улыбаются, даже когда перестают улыбаться губы. У мужчины были сильные руки, небритый подбородок и взлохмаченные волосы. Почти красивый, подумала Тереса. Или даже без «почти». А еще ей показалось, что от него пахнет чистым потом и солью, хотя она стояла слишком далеко, чтобы ощущать его запах. Ей это просто показалось.
– Конечно, – сказала она.

* * *

Зеленые глаза, татуировка на правом предплечье, худой светловолосый приятель. Мимолетный разговор у стойки бара. Тереса Мендоса вдали от Синалоа. Одна: то самое слово, от которого происходит слово «одиночество». Дни, похожие друг на друга до того, что просто перестаешь их различать. Неожиданное приходит внезапно – без грохота, без каких-либо признаков, возвещающих о его приближении, совсем незаметно, тихонько, точно так же, как могло бы пройти мимо. Как улыбка или взгляд. Как сама жизнь и сама – эта уж точно приходит всегда – смерть. Может, поэтому следующим вечером Тереса надеялась снова увидеть его; однако он не пришел. Всякий раз, как входил очередной клиент, она поднимала голову, надеясь, что это он. Но это был не он.
После закрытия она дошла до соседнего пляжа, закурила сигарету – иногда она добавляла в них гашиш – и стала смотреть на огни мола и марокканский порт Надор по ту сторону темного пятна воды. Она частенько так делала, а потом шла вдоль берега, пока не ловила такси, и оно довозило ее до дома – квартирки в районе Полигона: небольшая гостиная, спальня, кухня и ванная. Ее сдавал ей сам Дрис Ларби, удерживая квартплату из жалованья. А Дрис – неплохой человек, подумала она. Вполне разумно обращается с девушками, старается поддерживать со всеми хорошие отношения, а сердится, лишь когда обстоятельства не оставляют ему другого выхода. Я не проститутка, сказала она ему напрямик в первый день, когда он назначил ей встречу в «Джамиле», чтобы объяснить, какую работу может ей предложить. Я рад, только и ответил риф. Поначалу он принял ее как нечто неизбежное, от чего не ожидал ни выгод, ни проблем: он должен ее устроить, чтобы отплатить услугой за услугу, он просто друг друга одного из друзей, а, собственно, ее личность не играла здесь никакой роли. Он выделял ее из прочих – почему, ей было неизвестно; но существовала некая цепочка, соединявшая Дриса Ларби через человека из кофейни «Небраска» с доном Эпифанио Варгасом. Именно поэтому риф позволил ей остаться по эту сторону стойки: сперва официанткой, напарницей Ахмеда, а позже – управляющей, с того самого дня, когда она обнаружила ошибку в счетах и за полминуты привела все в порядок. Тогда Дрис поинтересовался, есть ли у нее образование. Тереса ответила: только начальное, – а он, задумчиво глядя на нее, сказал: слушай, Мексиканка, да ты просто рождена складывать и вычитать. Мне пришлось заниматься такой работой на родине, ответила она. Когда я была помоложе. Тогда Дрис сказал, что со следующего дня она будет получать жалованье управляющей, Тереса начала исполнять новые обязанности, и больше разговоров на эту тему не было.
Она долго, пока не докурила сигарету, сидела на пляже, заглядевшись на далекие огни, словно рассыпанные по спокойной черной воде. Потом, очнувшись, вздрогнула, будто предрассветный холодок проник под застегнутую доверху куртку несмотря на поднятый ворот. Черт возьми. Там, в Кульякане, Блондин Давила много раз говорил, что она не создана жить одна.
Ни за что, мотал он головой. Не такая ты девчонка. Тебе нужен мужчина, который бы держал тебя под уздцы и вел, куда надо. А ты была бы такой, как есть: милой и нежной. Хорошенькой. Мягкой. С тобой надо обходиться, как с королевой, или вовсе не быть с тобой.
Ведь ты даже «энчиладас» [31] не приготовишь; да и зачем, если есть рестораны? А еще, милая, тебе нравится вот это. Тебе нравится то, что я с тобой делаю, и как я это делаю, и ты скажешь, – он смеялся, шепча это, проклятый Блондин, щекоча губами ее живот, – ты скажешь: ох, вот беда-то, когда меня сцапают и выпишут мне билет в одну сторону. Ба-баах. Так что иди-ка сюда, смугляночка моя. Сюда, поближе, еще ближе, и обними меня покрепче и не отпускай, потому что в один прекрасный день я умру, и тогда меня уже никто не обнимет.
Как же мне жалко тебя, детка, как же плохо тебе будет тогда без меня. Ведь ты будешь совсем одна. Я хочу сказать; когда меня уже не будет, и ты будешь вспоминать меня и тосковать по всему этому… вот этому… и будешь знать, что никто никогда не будет делать этого с тобой так, как делал я.
Совсем одна. Каким странным и в то же время каким знакомым было для нее теперь это слово: одиночество. Когда Тереса слышала, как его произносят другие, или сама мысленно произносила его, слово это будто бы относилось не к ней; всякий раз при этом ей виделся Блондин – в одном своеобразном месте, где она как-то подглядывала за ним. Хотя, пожалуй, образ был все же образом ее самой: Тересы, наблюдающей за Блондином. Потому что бывали и темные периоды, черные двери, которые Блондин закрывал за собой, за километры от нее, будто и не спускался оттуда, сверху.
Иногда он возвращался после какой-нибудь поездки или дела из тех, о которых никогда ничего не рассказывал ей, но о которых, казалось, было известно всему Синалоа, и молчал, не хвастался и не бравировал, как обычно. Уходил от ее вопросов на полуторакилометровую высоту, становился уклончивым и особенно эгоистичным, словно был очень занят. А она, растерянная, не зная, что сказать и что сделать, бродила вокруг, точно неуклюжий зверек, пытаясь уловить жест или слово, которые вернули бы ей его. Растерянная, испуганная.
Когда такое случалось, он уходил из дома куда-то в центр города. Некоторое время Тереса подозревала, что у него есть другая любовница – несомненно, они у него были, как и у всех, но она боялась, как бы не появилась одна, особая. При мысли об этом она просто сходила с ума от стыда и ревности; и вот как-то утром она потихоньку выскользнула следом за Блондином и, смешавшись с толпой, шла за ним почти до самого рынка Гармендиа, пока не увидела, что он вошел в таверну «Ла Бальена». Торговцам, нищим и несовершеннолетним вход воспрещен. В табличке на двери женщины не упоминались, но всем было известно, что таково одно из неписаных правил заведения: только пиво и только мужчины. Так что она долго – больше получаса – стояла на улице напротив, рядом с витриной обувного магазина, наблюдая за дверями таверны и ожидая, когда он выйдет. Однако он все не выходил, поэтому она, в конце концов, пересекла улицу и вошла в соседний ресторанчик, зал которого сообщался с залом «Ла Бальены». Заказав стакан прохладительного, она прошла к задней двери и увидела через нее большой зал, уставленный столиками, а в глубине – музыкальный автомат, из которого неслись голоса «Лос Дос Реалес», певших «Дороги жизни». Но – вещь необычная для этого места и этого часа – за каждым столиком сидело по одному мужчине с бутылкой пива. По одному на столик. Почти все – люди уже вполне взрослые или немолодые, в широкополых плетеных шляпах или бейсболках на голове, смуглолицые, с пышными черными или седоватыми усами. И все пили молча, уйдя каждый в себя и ни с кем не разговаривая, как сборище неких странных, погруженных в задумчивость философов; в горлышках некоторых бутылок еще торчали белые бумажные салфетки, вместе с которыми их подали, и от этого казалось, что в бутылках стоят белые гвоздики.
Все молчали, пили и слушали музыку, которую время от времени запускал то один, то другой, вставая, чтобы опустить монеты в автомат, а за одним столиком сидел Блондин Давила в летной куртке, накинутой на плечи, совершенно один, неподвижно, глядя перед собой; минута шла за минутой, а он выходил из своего оцепенения только для того, чтобы вынуть бумажную гвоздику из бутылки «Пасифико» ценою семь песо и поднести ее к губам. «Лос Дос Реалес» смолкли, их сменил Хосе Альфредо, который начал петь «Когда пройдут года».
Тогда Тереса медленно отступила от двери и вышла на улицу, а по дороге домой расплакалась и долго не могла остановиться. Она все плакала и плакала, не в силах сдержать слезы, сама не зная, о чем. Может, о Блондине и о себе самой. О том, когда пройдут года.

Свернутый текст

***

Dos nuevos clientes. Teresa consultó el reloj junto a la caja. Faltaba menos de un cuarto de hora para cerrar. Supo que Áhmed la miraba inquisitivo, y sin levantar la cabeza asintió con, un gesto. Una copa rápida antes de encender las luces y ponerlos a todos en la calle. Siguió con sus números, terminando de cuadrar la noche. No creía que los recién llegados fuesen a cambiar mucho las cuentas. Un par de whiskys, pensó, valorándolos por su aspecto. Un poco de tonteo con las chavas, que ya ahogaban buenos bostezos, y tal vez una cita afuera, un rato más tarde. Pensión Agadir, a media manzana de allí. O quizá, si tenían coche, una visita relámpago a los pinares, junto a las tapias del cuartel del Tercio. En cualquier caso, no era asunto suyo. Ahmed llevaba el control de citas en un cuaderno.
Se acodaron en la barra, junto a las palancas de cerveza, y Fátima y Sheila, dos de las chicas que estaban de plática con Ahmed, fueron a reunirse con ellos mientras el camarero servía dos supuestos Chivas doce años con mucho hielo y sin agua. Ellas pidieron benjamines, sin que mediara objeción de los clientes. Al fondo, los de los vasos rotos seguían con sus brindis y sus risas, después de haber pagado la cuenta sin pestañear. Por su parte, el tipo del final de la barra no llegaba a un arreglo con sus acompañantes; se le oía discutir en voz baja, entre el sonido de la música. Ahora era Abigail la que cantaba para nadie en la pista desierta que sólo animaba la monótona luz giratoria del techo. Quiero lamer tus heridas, decía la letra. Quiero escuchar tus silencios. Teresa esperó el final de la última estrofa -se sabía de memoria todas las canciones de la reserva musical del Yamila- y miró de nuevo el reloj de la caja. Un día más a la espalda. Idéntico al lunes de ayer y al miércoles de mañana.
-Es hora de cerrar -dijo.
Cuando levantó el rostro encontró enfrente una sonrisa tranquila. También unos ojos claros verdes o azules, imaginó tras un instante- que la miraban divertidos. -¿Tan pronto? -preguntó el hombre. -Cerramos -repitió.
Volvió a sus cuentas. Nunca era simpática con los clientes, y menos a la hora de cerrar. En seis meses había aprendido que era buen método para mantener las cosas en su sitio y evitar equívocos. Ahmed encendía las luces, y el escaso encanto que la penumbra daba al local desapareció de golpe: falso terciopelo gastado en los asientos, manchas en las paredes, quemaduras de cigarrillos en el suelo. Hasta el olor a cerrado pareció más intenso. Los de los vasos rotos agarraron las chaquetas de los respaldos, y tras llegar a un rápido acuerdo con sus acompañantes salieron a esperarlas fuera. El otro cliente ya se había marchado, solo, renegando del precio que le exigían por un dúplex. Prefiero hacerme una paja, mascullaba al irse. Las chicas se recogían. Fátima y Sheila, sin tocar los benjamines, remoloneaban junto a los recién llegados; pero éstos no parecían interesados en estrechar la relación. Una mirada de Teresa las mandó a reunirse con las otras. Puso la cuenta en el mostrador, ante el moreno. Éste llevaba una camisa caqui, de faena, remangada hasta los codos; y cuando alargó el brazo para pagar, ella vio que tenía un tatuaje cubriéndole todo el antebrazo derecho: un Cristo crucificado entre motivos marineros. Su amigo era rubio y más delgado, de piel clara. Casi un plebito. Veintipocos años, tal vez. Unos treinta y algo, el moreno.
-¿Podemos terminar la copa?
Teresa volvió a enfrentarse a los ojos del hombre. Con la luz vio que eran verdes. Bien chingones. Observó que además de parecer tranquilos también sonreían, incluso cuando la boca dejaba de hacerlo. Sus brazos eran fuertes, una barba oscura empezaba a despuntarle en el mentón, y tenía el pelo revuelto. Casi guapo, comprobó. O sin el casi. También pensó que olía a sudor limpio y a sal, aunque estaba demasiado lejos para saber eso. Lo pensó, tan sólo.
-Claro -dijo.
Ojos verdes, un tatuaje en el brazo derecho, un amigo flaco y rubio. Azares de barra de bar. Teresa Mendoza lejos de Sinaloa. Sola con ese de Soledad. Días iguales a otros hasta que dejan de serlo. Lo inesperado que se presenta de pronto, no con estruendo, ni con señales importantes que lo anuncien, sino deslizándose de forma imperceptible, mansa, del mismo modo que podría no llegar. Como una sonrisa o una mirada. Como la misma vida, y la misma -ésa llega siempre- muerte. Quizá por eso, a la noche siguiente, ella esperó volver a verlo; pero el hombre no regresó. Cada vez que entraba un cliente, levantaba la cabeza con la esperanza de que fuera él. Pero no era.
Salió después de cerrar y anduvo por la playa cercana, donde encendió un cigarrillo -a veces los taqueaba con granitos desmenuzados de hachís- mirando las luces del espigón y el puerto marroquí de Nador al otro lado de la mancha oscura del agua. Siempre hacía eso con buen tiempo, para seguir luego el paseo marítimo hasta encontrar un taxi que la acercara a su casa del Polígono: un pequeño apartamento con dormitorio, saloncito, cocina y cuarto de baño que le alquilaba el mismo Dris Larbi, descontándoselo del sueldo. Y Dris no era un mal hombre, pensó. Trataba a las chicas de modo razonable, procuraba llevarse bien con todo el mundo, y sólo era violento cuando las circunstancias no dejaban otro camino. Yo no soy puta, le había dicho ella el primer día, sin rodeos, cuando la recibió en el Yamila para explicarle el tipo de oferta laboral posible en su negocio. Me alegro, se había limitado a decir el rifeño. Al principio la acogió como algo inevitable, ni molesto ni ventajoso: un trámite al que lo obligaban compromisos personales -el amigo del amigo de un amigo-, que nada tenían que ver con ella. Una cierta deferencia, debida a avales que Teresa ignoraba, en una cadena que unía a Dris Larbi con don Epifanio Vargas a través del hombre de la cafetería Nebraska, hizo que el rifeño la dejara quedarse al otro lado de la barra, primero con Ahmed, de camarera, y mas tarde como encargada, a partir del día en que hubo un error en las cuentas y ella lo advirtió y recompuso las operaciones en medio minuto, y Dris quiso saber si tenía estudios. Teresa respondió que poquitos y sólo primarios, y el otro la estuvo mirando pensativo y dijo tienes números en la cabeza, Mejicana, pareces nacida para las sumas y las restas. Algo de eso chambeé allá en mi tierra, contestó ella. Cuando era mas chava.
Entonces Dris le dijo que al día siguiente cobraría sueldo de encargada, y Teresa se ocupó del local, y no volvió a hablarse del asunto.
Estuvo un rato en la playa, hasta consumir el cigarrillo, absorta en las luces lejanas que parecían esparcidas sobre el agua quieta y negra. Al fin miró alrededor, estremeciéndose como si el frío de la madrugada acabara de penetrar la chaqueta que llevaba con el cuello subido y abotonado hasta arriba. Híjole. Allá, en Culiacán, el Güero Dávila le había dicho muchas veces que no valía para vivir sola. Ni modo, negaba. No eres esa clase de morra. Lo tuyo es un hombre que lleve la rienda y que te jale. Y tú, pues nomás así, como eres: dulcecita y tierna. Requetelinda. Suave. A ti se te tiene como a una reina, o no se te tiene. Ni enchiladas haces; y para qué, habiendo restaurantes. Y además te gusta esto, mi vida. Te gusta esto que te hago y cómo te lo hago, y ya me dirás -reía al susurrarlo, pinche Güero maldito, los labios rozando su vientre- qué mala onda cuando a mí me den lo mío, y me bajen sin tiquete de vuelta. Bang. Así que ven aquí, prietita. Ven aquí, baja hasta mi boca y agárrate a mí y no dejes que me escape, y abrázame fuerte porque un día estaré muerto y ya no me abrazará nadie. Qué pena de ti entonces, mi chula. Tan solita. Quiero decir cuando yo no esté y me recuerdes y añores esto, y sepas que nadie volverá a hacértelo nunca como yo te lo hice.
Tan solita. Qué extraña y al mismo tiempo qué familiar resultaba ahora esa palabra: soledad. Cada vez que Teresa la oía en boca de otros o la pronunciaba para sus adentros, la imagen que venía a su cabeza no era la suya sino la del Güero, en un pintoresco lugar donde lo había espiado una vez. O quizá la imagen sí era la de ella misma: la propia Teresa observándolo a él. Porque también hubo épocas oscuras, puertas negras que el Güero cerraba tras de sí, a kilómetros de distancia, como sin acabar de bajarse de allá arriba. A veces volvía de una misión o de un trabajo de esos que nunca le contaba, pero de los que todo Sinaloa parecía al corriente, y se quedaba mudo, sin las bravuconadas habituales, eludiendo sus preguntas desde cinco mil pies de altura, evasivo, más egoísta que nunca, igual que si anduviera muy ocupado. Y ella, aturdida, sin saber qué decir o qué hacer, lo rondaba como un animal torpe, en busca del gesto o la palabra que se lo devolviera de nuevo. Asustada.
Esas veces él salía de casa, al centro de la ciudad. Durante un tiempo Teresa sospechó que tenía otra amante -las tenía sin duda, como todos, pero ella recelaba que hubiese una en particular-. Eso la volvía loca de vergüenza y celos; de manera que una mañana lo siguió hasta las cercanías del mercado Garmendia, disimulada entre la gente, hasta verlo meterse en la cantina La Ballena: Prohibida la entrada a vendedores, limosneros y menores de edad. El cartel de la puerta no mencionaba a las mujeres, pero todo el mundo sabía que ésa era una de las dos normas tácitas del local: sólo cerveza y sólo hombres. Así que estuvo parada en la calle mucho rato, más de media hora junto al escaparate de una zapatería, sin hacer otra cosa que vigilar las puertas batientes y esperar a que él saliera. Pero no salía, de modo que al fin cruzó la calle y fue hasta el restaurancito que había al lado, cuyo salón comunicaba con la cantina. Pidió un refresco, anduvo hasta la puerta del fondo, se asomó a mirar, y vio una sala grande llena de mesas, y al fondo una rockola donde los Dos Reales cantaban Caminos de la vida. Y lo insólito del sitio, a esas horas, era que en cada mesa había un hombre solo con una botella de cerveza. Tal cual. Uno por mesa. Casi todos se veían gente hecha o mayor, los sombreros de palma y las gorras de béisbol en la cabeza, caras morenas, bigotazos negros o canos, cada uno tomando en silencio, ensimismados y sin hablar con nadie, a la manera de extraños filósofos pensativos; y algunas botellas de cerveza aún tenían la servilleta de papel con que eran servidas a medio meter por el gollete, como si en las mesas hubiera clavelitos blancos que servían con las chelas. Todos callaban, bebían y escuchaban la música que a veces alguno se levantaba a poner echando monedas en la rockola, y en una de las mesas estaba el Güero Dávila con su chamarra de piloto sobre los hombros, inmóvil la cabeza rubia, completamente solo, mirando al vacío; así minuto tras minuto, rompiendo su quietud sólo para quitar el clavelito de papel de la media Pacífico de a siete pesos y llevársela a los labios. Callaron los Dos Reales y los relevó José Alfredo cantando Cuando los años pasen. Entonces Teresa se apartó despacio de la puerta, y salió a la calle, y en el camino de vuelta a casa estuvo llorando mucho rato sin poder parar. Lloraba y lloraba, incapaz de aguantar las lágrimas, sin saber bien por qué. Quizá por el Güero y por ella misma. Por cuando pasaran los años.

0

15

* * *

Она делала это. Только дважды, пока жила в Мелилье. И Блондин оказался прав. Впрочем, она и не ожидала ничего особенного. В первый раз она это сделала из любопытства: хотелось узнать, как она будет себя чувствовать после стольких месяцев, еще неся в памяти и теле далекое воспоминание о своем мужчине и самое последнее, причинявшее такую боль, – о Коте Фьерросе, его жестокой улыбке, его насилии. Она сделала свой выбор – в общем-то, случайный – с определенной осторожностью, так, чтобы избежать любых проблем и последствий. Молодой солдат подошел к ней у выхода из кинотеатра «Насьональ», где она в один из своих выходных смотрела фильм с Робертом де Ниро: что-то о войне и о друзьях, с очень плохим концом, причем в одном эпизоде герои принимались играть в русскую рулетку – так же, как однажды Блондин и его двоюродный брат, крепко набравшись текилы, начали дурить с револьвером, и кончилось тем, что она заорала на этих пьяных идиотов, отобрала оружие и отправила их спать. Увидев русскую рулетку в фильме, Тереса загрустила и, может, поэтому на выходе, когда к ней подошел этот солдат – в клетчатой рубашке, похожей на те, что носят синалоанцы, высокий, любезный, с коротко подстриженными светлыми, как у Блондина, волосами, – позволила пригласить себя в «Энтониз» на бутылочку лимонада. И слушала непринужденную болтовню парня, и потом оказалась вместе с ним на стене старого города, обнаженная ниже пояса, прижатая спиной к камням, а чуть выше на стене сидел кот, с интересом глядя на них блестящими в лунном свете глазами. Она не почувствовала почти ничего, потому что слишком уж пристально наблюдала за собой, сравнивая ощущения и воспоминания, как будто снова раздвоилась, и вторым ее «я» был этот кот, что сидел и смотрел на них, бесстрастный и безмолвный, как тень.
Солдат захотел встретиться с нею снова, и она сказала: конечно, милый, как-нибудь на днях; но она знала, что больше никогда не увидится с ним, и даже если они как-нибудь случайно встретятся на улице – ведь Мелилья такая маленькая, – она вряд ли узнает его или же сделает вид, что не узнала. Она даже не запомнила его имени.
Во второй раз это произошло по деловой надобности, с полицейским. Оформление вида на жительство шло медленно, и Дрис Ларби посоветовал ей ускорить процесс. Полицейского звали Соуко. Среднего возраста, вполне солидной внешности, он был инспектором и брал взятки с эмигрантов, Пару раз он заходил в «Джамилу» – Тересе было велено не брать с него за выпитое, – так что они знали друг друга в лицо. Она пошла к нему, и он без обиняков изложил ей свои условия.
Как там, у вас, в Мексике, сказал он, хотя она не поняла, что подразумевал этот сукин сын под мексиканскими обычаями. Выбор был – либо деньгами, либо натурой.
Тереса экономила каждый сентимо [32], поэтому предпочла второй вариант. Движимый своеобразным мужским честолюбием, от которого Тереса чуть не расхохоталась, этот Соуко, встретившись с нею в номере 106 гостиницы «Авенида», – Тереса со всей ясностью дала ему понять, что других встреч не будет, – старался изо всех сил, а потом, когда настало время сигареты и пресыщения, он, стремясь подкрепить собственное самоуважение, даже не сняв презерватив, потребовал у нее отзыва о проделанной работе. Я дошла, ответила она, медленно натягивая одежду на потное тело. «Дошла» – это по-вашему, по-мексикански, «кончила»? – спросил он. Ну да, ответила она. Потом, вернувшись домой, она долго сидела в ванне, задумавшись, медленно моясь, а после этого выкурила сигарету перед зеркалом, внимательно вглядываясь в каждую черточку себя, двадцатитрехлетней, словно боясь обнаружить какие-то изменения. Боясь однажды увидеть себя одну за столом, как тех мужчин в кульяканской таверне; и не заплакать, и не узнать себя.
Однако Блондин Давила, столь точный в своих предсказаниях и непредусмотрительности, ошибся в одном пункте прогноза. Теперь она знала, что после определенных событий уже становится нетрудно принять одиночество, и его не нарушают даже разные мелкие случайности и уступки. Что-то умерло вместе с Блондином, хотя это «что-то» имело больше отношения к ней, чем к нему. Пожалуй, некая наивность или неоправданная уверенность. Тереса совсем молодой ушла от холода, суровости улицы, нищеты, жестоких, казалось бы, сторон жизни. И думала, что ушла навсегда, не зная, что холод по-прежнему таится там, за дверью, которую она считала надежно закрытой, – таится, поджидая удобного момента, чтобы просочиться в щель и вновь заставить содрогнуться и ее, и всю ее жизнь. Вот так и бывает: думаешь, что ужас далеко и ему не вырваться из своего заточения, как вдруг он проникает в тебя. Тогда она еще не была готова. Совсем девчонка: девчонка контрабандиста, живущая в хорошо обустроенном доме, собирающая видеокассеты, фарфоровые фигурки и репродукции пейзажей, которые можно повесить на стену. Одна из многих. Всегда готовая для своего мужчины, который сторицей вознаграждал ее за это. И все шло прекрасно. Ее жизнь с Блондином сводилась к двум вещам: смеяться и брать. Со временем она стала замечать – издали, не обращая особого внимания, – первые сигналы. Зловещие знаки. Предупреждения, которых Блондин не принимал всерьез, а точнее, на которые ему было ровным счетом наплевать. Поскольку, что бы ни говорили другие, он был умен и ловок. Очень умен и очень ловок. Просто он решил не ждать, а самому рвануться вперед. Он даже ее не подождал, проклятый. А в результате – тот день и телефонный звонок: бип-бип. Думая об этом, Тереса снова видела себя – растерянная, она бежит по улице с сумкой и пистолетом в руках. А потом – дыхание Кота Фьерроса, его затвердевший член, вонзающийся в нее, вспышки выстрелов, удивленное лицо Потемкина Гальвеса, часовня Мальверде и запах гаванской сигары дона Эпифанио Варгаса. Страх липнет к коже, как сажа от горящих свечей, и пот ее, и ее слова – такие же липкие. И наконец, между облегчением от того, что все осталось позади, и неопределенностью будущего – самолет, в котором она сама или та, другая женщина, временами похожая на нее, смотрела на себя – на нее – отраженную в ночном иллюминаторе, в трех тысячах метров над Атлантикой. Мадрид. Поезд на юг. Пароход, плывущий среди моря и ночи. Мелилья. И теперь, по эту сторону долгого путешествия, Тереса знала, что уже никогда не сможет забыть зловещего дыхания холодного ветра, поджидающего снаружи. Даже если мужчина снова будет прикасаться к ее коже, к ее животу – другой мужчина, не Блондин Давила. И даже если – при мысли об этом на лице у нее всегда появлялась странная улыбка – она вновь полюбит или ей покажется, что полюбила. Но, может, – размышляла она о своей истории, – правильная последовательность такова: сначала любишь, потом думаешь, что любишь, и наконец перестаешь любить или любишь воспоминание. Теперь она знала – и это пугало ее, но каким-то парадоксальным образом в то же время успокаивало, – что вполне возможно и даже легко поселиться в одиночестве, как в незнакомом городе, в квартирке со старым телевизором и кроватью, пружины которой скрипят, когда бессонница заставляет тебя ворочаться. Вставать ночью в уборную и долго сидеть там неподвижно, зажав в пальцах сигарету. Стоять под душем с закрытыми глазами и ласкать себя внизу мокрой, намыленной рукой, вспоминая рот мужчины. И знать, что так может продлиться всю жизнь, и как ни странно, к этому можно привыкнуть. Смириться с мыслью, что будешь стариться в горечи и одиночестве, застаиваясь, словно вода в болоте, в этом городе – так же, как и в любом другом затерянном уголке мира, а этот мир будет вращаться, как вращался всегда, хотя раньше ты не отдавала себе в этом отчета: бесчувственный, жестокий, равнодушный.

* * *

Тереса увидела его снова неделей позже, возле небольшого рынка на склоне Монтес-Тирадо. Она отправилась туда купить специй в бакалейном магазинчике Киф-Кифа – она любила острую пищу, но мексиканского перца чили здесь не было, и в конце концов она привыкла к не менее острым арабским приправам, – и шла теперь вверх по улице с сумками в руках, стараясь держаться поближе к фасадам тех домов, что давали больше тени, укрываясь от утренней жары, которая здесь была не влажной, как в Кульякане, а сухой и жесткой: то был североафриканский зной безводного песка, опунций, низких гор и голого камня. Она увидела, как он выходит из магазина запчастей с большой коробкой под мышкой, и сразу узнала: «Джамила», несколько дней назад, тот мужчина, которому она позволила допить стакан, пока Ахмед подметал пол, а девушки прощались до следующего дня. Он тоже узнал ее, проходя мимо и слегка посторонившись, чтобы не задеть ее своей коробкой, улыбнулся так же, как тогда, когда перед ним на стойке стояла порция виски, и он попросил разрешения допить ее, скорее взглядом, чем словами, – и сказал: привет. Она тоже сказала «привет» и пошла дальше, а он стал укладывать коробку в багажник машины у тротуара; и, не оборачиваясь, она почувствовала, что он по-прежнему смотрит на нее, а дойдя до угла, услышала за спиной его шаги – или ей показалось, что услышала. И тут Тереса сделала нечто странное, чего и сама себе не смогла бы объяснить: не пошла прямиком домой, а свернула вправо и вошла в здание рынка, словно желая укрыться среди людей, хотя спроси ее кто-нибудь, от чего она пытается укрыться, она не сумела бы ответить. Она побродила между оживленными фруктовыми и овощными рядами, среди гула продавцов и покупателей, чьи голоса эхом отдавались от стеклянного потолка, и, миновав рыбные ряды, через небольшое кафе вышла на улицу Комиссара Валеро. Так, ни разу за весь свой долгий путь не оглянувшись, она добралась до дома. Вход находился на верху выбеленной известью лестницы, в конце переулка, взбегавшего по Полигону среди зарешеченных окон с горшками герани и зелеными жалюзи. Неплохое физическое упражнение – подниматься и спускаться по лестнице два-три раза в день, а с лестницы видны крыши города, красно-белый минарет центральной мечети и вдали, в Марокко – темный силуэт горы Гуругу. Дойдя до двери, она все-таки оглянулась, нашаривая в кармане джинсов ключи. И тут же увидела его на углу – спокойного и неподвижного, как будто он все утро там простоял. Солнце горело на беленых стенах и его рубашке, золотя руки и шею и отбрасывая на землю четко очерченную тень. Один-единственный неверный жест, слово, улыбка – и она резко повернулась бы, открыла дверь и закрыла ее за собой, оставив мужчину позади, снаружи, далеко от своего дома и своей жизни. Но даже после того, как их взгляды встретились, он остался неподвижно стоять на углу, среди всего этого света, исходящего от белых стен и его белой рубашки. А зеленые глаза, казалось, улыбались издалека – так же, как у стойки в «Джамиле», когда она сказала; пора закрывать; а еще казалось, будто они видят что-то, чего Тереса не знает. Что-то в ее настоящем и будущем. Может, именно поэтому она не открыла дверь и не закрыла ее за собой, а поставила сумки, присела на ступеньку лестницы и вынула пачку сигарет.
Она доставала ее очень медленно, опустив глаза, пока мужчина поднимался к ней по лестнице. На миг его тень заслонила солнечный свет. Потом он уселся рядом, на ту же самую ступеньку; и, даже не поднимая глаз, она увидела чисто выстиранные синие хлопчатобумажные брюки. Серые кроссовки. Засученные рукава рубашки, загорелые худые, сильные руки. Водонепроницаемые часы «Сейко» с черным ремешком на левом запястье. Татуировку – распятого Христа на правом предплечье.
Закуривая, Тереса наклонила голову, и распущенные волосы упали ей на лицо. Делая это, она немного придвинулась к мужчине, но совершенно непреднамеренно, а он чуть отодвинулся – как там, у магазина, когда нес коробку, – чтобы не помешать ее движению.
Она не смотрела на него и чувствовала, что он тоже на нее не смотрит. Она курила молча, беспристрастно анализируя каждое свое чувство, каждое физическое ощущение тела. Вывод оказался удивительно простым: близко – лучше, чем далеко. Внезапно мужчина шевельнулся, и Тереса вдруг осознала: она боится, что он уйдет. Зачем говорить, что нет, если да [33].
Она подняла голову и, убрав с лица волосы, взглянула на него. Приятный профиль, резко очерченный подбородок, бронзовое от загара лицо, брови слегка сдвинуты от яркого света, заставляющего щуриться.
Симпатичный парень. Он смотрел вдаль, в сторону Гуругу и Марокко.
– Где ты был? – спросила она.
– Уезжал. – Он говорил с легким акцентом, которого она не уловила в первый раз; интонации были чуть-чуть иными, а говор – более мягким, чем у здешних испанцев. – Вернулся сегодня утром.
Они словно возобновили прерванный диалог. Как двое старых знакомых, которые, встретившись, ничуть этому не удивились. Как двое друзей. Может быть, как двое любовников.
– Меня зовут Сантьяго.
Наконец он повернулся к ней. Или ты большой хитрец, подумала она, или ты чудо. Да, в общем-то, все равно. Зеленые глаза, уверенные и спокойные, снова улыбались, изучая ее.
– А я – Тереса.
Он тихонько повторил ее имя:
– Тереса, – проговорил он задумчиво, будто по некой причине, еще им не известной, он должен был привыкнуть его произносить. Он продолжал смотреть на нее, пока она затягивалась, прежде чем выдохнуть дым резко, словно принимая решение; и когда она уронила окурок и придавила ногой, мужчина даже не двинулся с места. Она поняла – он так и останется сидеть на ступеньке, не торопя событий, если она не позволит ему сделать следующий шаг. Конечно, то была не робость или неуверенность: он явно был не из таких. Его спокойствие, казалось, говорило: это дело обоюдное, так что каждый должен пройти свою часть пути.
– Заходи, – сказала она.

* * *

Он оказался совсем иным, нежели Блондин, всегда такой изобретательный на разного рода забавы. С ним не было, как когда-то с Блондином – молодой солдат и полицейский в счет не шли, – ни шуток, ни смеха, ни проказ, ни словесного озорства как прелюдии или приправы. Да и вообще в тот первый раз слов почти не было: этот мужчина почти все время молчал, делая свое дело очень серьезно и очень медленно. Очень тщательно. Его глаза, спокойные даже в эти минуты, ни на миг не отрывались от нее. Не смотрели в никуда и не закрывались. И когда лучик света проникал сквозь планки жалюзи, заставляя искриться крошечные капельки пота на коже Тересы, а зелень этих глаз, казалось, становилась еще светлее, они смотрели на нее пристально и внимательно, спокойные, как и все его худое, сильное тело – вместо того, чтобы нетерпеливо, как она ожидала, атаковать ее, оно проникало в нее твердо и уверенно. Он действовал без спешки. С не меньшим вниманием к ощущениям, отражавшимся на лице женщины, и содроганиям ее плоти, чем к контролю над собой; продлевая до бесконечности каждый поцелуй, каждую ласку, каждое положение. Снова и снова повторяя те же движения, вызывая у нее тот же трепет и тот же ответ – бесконечная, сложная цепь. Влажный запах обнаженного твердого члена. Слюна. Тепло. Податливая мягкость. Нажим. Покой. Причины и следствия превращались в новые причины, одни и те же последовательности казались бесконечными. А когда к ней на миг приходило головокружительное просветление, словно она падала откуда-то, где, покинутая, лежала или колыхалась на поверхности, и, думая, что проснулась, начинала так или иначе отвечать ему, ускоряя ритм или уводя его, куда, она знала – или думала, что знает, – желает быть уведенным каждый мужчина, он чуть качал головой, отказываясь, и улыбался ей одними глазами, и тихо произносил неслышные слова, а один раз даже поднял указательный палец, чтобы нежно пожурить ее; подожди, прошептал он, я хочу, чтобы ты лежала спокойно, даже не моргая, – и, отступив и на мгновение перестав двигаться, с застывшим лицом, сосредоточившись, чтобы снова взять себя в руки – она чувствовала между своими бедрами его плоть, твердую и влажную ее влагой, – внезапно погрузился в нее снова, мягко, еще медленнее, еще глубже, до упора. И Тереса подавила стон, и все началось сначала, а солнце, просачиваясь сквозь щели жалюзи, слепило ее вспышками света, короткими и теплыми, как удары ножа. И тогда, прерывисто дыша и глядя на него расширенными глазами – так близко, что его лицо, и его губы, и его глаза, казалось, тоже проникли в нее, – зажатая между его телом и смятыми влажными простынями под спиной, она еще крепче обхватила его руками, ногами, ртом и вдруг подумала: господи боже мой, Дева Мария, Пресвятая Богородица, ведь мы же делаем это без презерватива.

Свернутый текст


***

Lo había hecho. Sólo dos veces, en el tiempo que llevaba en Melilla. Y el Güero tenía razón. Tampoco ella había esperado gran cosa. La primera vez fue por curiosidad: quería saber cómo se sentía después de tanto tiempo, con el recuerdo lejano de su hombre y el mas reciente y doloroso del Gato Fierros, su sonrisa cruel, su violencia, todavía firmes en la carne y en la memoria. Había elegido con cierto cuidado no exento de casualidad, sin problemas ni consecuencias. Era un guachito joven, un militar que la abordó a la salida del cine Nacional, donde ella había estado viendo una película de Robert de Niro en su día libre: una de guerra y de amigos con un final bien chueco, dándole a la ruleta rusa como una vez que ella vio al Güero y a su primo, muy tomados de tequila, haciendo el idiota con un revólver hasta que se puso a gritarles y les quitó el arma y los mandó a dormir mientras se reían, los borrachos desgraciados e irresponsables. Lo de la ruleta rusa la puso triste, recordando; y quizá por eso, a la salida, cuando se le acercó el militar -camisa de cuadros como los sinaloenses, alto, amable, pelo clarito y corto como el Güero-, ella se dejó invitar a un refresco en el Anthony's y escuchó la conversación intrascendente del otro, y acabó con él en la muralla de la ciudad vieja, desnuda de cintura para abajo, la espalda contra la pared y un gato encima de una tapia mirándolos interesado, con ojos que la luna hacía relucir. Apenas sintió nada porque estaba demasiado atenta observándose a sí misma, comparando sensaciones y recuerdos, como si de nuevo se hubiera desdoblado en dos personas y la otra fuese el gato que estaba enfrente mirando, desapasionado y silencioso igual que una sombra. El guachito quiso volver a verla y ella dijo claro, mi vida, otro día; pero sabía que no iba a volver a verlo nunca más, e incluso que si un día se lo cruzaba en algún sitio -Melilla era una ciudad pequeña- no lo conocería apenas, o haría semblante de no conocerlo. Ni siquiera retuvo su nombre.
La segunda vez fue un asunto práctico, y un policía. La gestión para sus documentos provisionales de residencia iba despacio, y Dris Larbi aconsejó que agilizara los trámites. El tipo se llamaba Souco. Era un inspector de mediana edad y razonable aspecto, que cobraba favores a emigrantes. Había ido un par de veces al Yamila Teresa tenía instrucciones de no cobrarle las copas- y se conocían vagamente. Fue a verlo y el otro le planteó sin rodeos la cuestión. Como en México, dijo, sin que ella fuera capaz de establecer qué entendía aquel hijo de su madre por costumbres mejicanas. Las opciones eran dinero o lo otro.
Respecto al dinero, Teresa ahorraba hasta el último céntimo, así que se inclinó por lo otro. Por un curioso prurito machista que a ella misma estuvo a punto de hacerla reír, el tal Souco procuró esmerarse durante el encuentro, en la habitación 106 del hotel Avenida -Teresa había establecido con toda claridad que sería una cita y no más-, y hasta reclamó un veredicto a la hora del cigarrillo y el hastío, atento a su autoestima y todavía con el preservativo puesto. Me vine, respondió ella vistiéndose despacio, el cuerpo empapado en sudor. ¿Me vine es me corrí?, preguntó él. Claro, repuso ella. Luego, de regreso a su casa, estuvo sentada en el cuarto de baño, lavándose pensativa y despacio, mucho rato, antes de fumarse un cigarrillo ante el espejo, observando con aprensión cada uno de los rasgos de sus veintitrés años de vida como si tuviera miedo a verlos alterarse en una mutación extraña. Miedo a ver, un día, su propia imagen sola en la mesa, como los hombres de aquella cantina de Culiacán; y no llorar, y no reconocerse.
Pero el Güero Dávila, tan preciso en sus predicciones como en sus imprevisiones, se equivocó en un punto del pronóstico. A partir de ciertas cosas, sabía ella ahora, la soledad no resultaba difícil de asumir. Ni siquiera los pequeños accidentes y concesiones la alteraban. Algo había muerto con el Güero, aunque ese algo tuviera menos que ver con él que con ella misma. Tal vez cierta inocencia, o una injustificada seguridad. Teresa salió muy joven del frío, dejando atrás la calle hosca, la miseria y los aspectos en apariencia más duros de la vida. Creyó alejarse de todo aquello para siempre, ignorante de que el frío seguía ahí, acechando tras la puerta cerrada y equívoca, a la espera del momento para deslizarse por los resquicios y estremecer de nuevo su existencia. De pronto piensas que el horror está lejos, bien a raya, y éste se te cuela dentro. Ella todavía no estaba preparada, entonces. Era una chavita: la morra de un narco bien puesta en casa, coleccionando videos y porcelanas y láminas con paisajes para colgar en la pared. Una de tantas. Siempre lista para su hombre, que se lo devolvía de lujo. Bien padre. Con el Güero todo era reírse y coger. Más tarde ella había visto las primeras señales de lejos, sin prestar atención. Signos nefastos. Avisos que el Güero se tomaba a broma o, para ser más exactos, le importaban un carajo. Le valían madres, porque él era bien listo, pese a lo que otros decían. Muy vivo y muy lanza. Simplemente decidió saltarse la barda y no esperar. Ni siquiera a ella la había esperado el cabrón. Y como resultado, un día y de pronto, bip-bip: Teresa viéndose de nuevo en el exterior, a la intemperie, corriendo desconcertada con una bolsa y una pistola en las manos. Y luego el aliento del Gato Fíerros y su miembro endurecido encajándose en ella, el fogonazo de los tiros, la cara de sorpresa de Potemkin Gálvez, la capilla de Malverde y el olor del cigarro habano de don Epifanio Vargas. El miedo que se le pegaba a la piel como el tizne de las velas encendidas, espesándole el sudor y las palabras. Y al cabo, entre el alivio de lo que quedaba atrás y la incertidumbre del futuro, un avión con ella misma, o con la otra mujer que a veces se le parecía, mirándose -mirándola- en el reflejo nocturno de la ventanilla, a tres mil metros sobre el Atlántico. Madrid. Un tren hacia el sur. Un barco moviéndose por el mar y la noche. Melilla. Y ahora, a este lado del largo viaje, Teresa ya no podría olvidar nunca el soplo siniestro que rondaba afuera. Ni aunque tuviese otra vez la piel y el vientre disponibles para quienes ya no eran el Güero. Incluso aunque –la idea siempre la hacía sonreír de un modo extraño- amase de nuevo, o creyera hacerlo. Pero tal vez la secuencia correcta, pensaba al repasar su caso, fuese primero amar, después creer amar, y al fin dejar de amar o amar un recuerdo. Ahora sabía -eso la asustaba y, paradójicamente, la tranquilizaba al mismo tiempo- que era posible, incluso fácil, instalarse en la soledad como en una ciudad desconocida, en un apartamento con un viejo televisor y una cama cuyo somier rechina cuando te revuelves, insomne. Levantarse a orinar y quedarse allí quieta, un cigarrillo entre los dedos. Meterse bajo la ducha y acariciarse el sexo con la mano humedecida de agua y jabón, los ojos cerrados, recordando la boca de un hombre. Y saber que eso podría durar toda la vida, y que ella podría extrañamente acostumbrarse a que así fuera. Resignarse a envejecer amarga y sola, estancada en aquella ciudad como en cualquier otro rincón perdido del mundo, mientras ese mundo seguía girando como siempre lo hizo, aunque antes no se diera cuenta: impasible, cruel, indiferente.
Volvió a verlo una semana más tarde, junto al mercadillo de la cuesta Montes Tirado. Ella había ido a comprar especias a la tienda de ultramarinos de Kif-Kif -a falta de chile mejicano, su gusto por el picante había terminado adaptándose a los fuertes condimentos morunos- y caminaba calle arriba, una bolsa en cada mano, buscando las fachadas con más sombra para evitar el calor de la mañana, que allí no era húmedo como en Culiacán, sino seco y duro: calor norteafricano de rambla sin agua, chumbera, monte bajo y piedra desnuda. Lo vio salir de una tienda de repuestos eléctricos con una caja bajo el brazo, y lo reconoció en el acto: Yamila, días atrás, el hombre al que había dejado terminar su copa mientras Ahmed limpiaba el suelo y las chicas se despedían hasta mañana. También él la reconoció; pues cuando pasó a su lado, apartándose un poco para no estorbarla con la caja que llevaba, sonrió de la misma forma que cuando tenía el whisky encima de la barra y pedía permiso para terminarlo, más con los ojos que con la boca, y dijo hola. Ella también dijo hola y siguió camino mientras él metía la caja en el maletero de una furgoneta aparcada junto a la acera; y sin volverse supo que seguía mirándola, hasta que al cabo, cerca de la esquina, sintió sus pasos detrás, o creyó sentirlos. Entonces Teresa hizo algo extraño, que ella misma era incapaz de explicarse: en vez de continuar recto a su casa, se desvió a la derecha para entrar en el mercado. Anduvo al azar, como sí buscara protección entre la gente, aunque no habría sabido responder en caso de preguntarle de qué se protegía. Lo cierto es que caminó sin rumbo entre los animados puestos de fruta y verduras, con las voces de tenderos y clientes resonando bajo la nave acristalada, y tras deambular por el recinto de la pescadería salió por la puerta que daba al cafetín de la calle Comisario Valero. De ese modo, sin mirar atrás ni una vez en todo el largo rodeo, llegó a su casa. El portal estaba al final de una escalera encalada, en un callejón que subía Polígono arriba entre rejas con macetas de geranios y persianas verdes -era un buen ejercicio bajar y subir dos o tres veces al día-, y desde la escalera se veían los tejados de la ciudad, el minarete rojo y blanco de la mezquita central, y a lo lejos, en Marruecos, la sombra oscura del monte Gurugú. Al fin se volvió a mirar atrás mientras buscaba las llaves en el bolsillo de los liváis. Entonces pudo verlo en la esquina del callejón, quieto y tranquilo, igual que si no se hubiera movido de ese lugar en toda la mañana. El sol reverberaba en las paredes encaladas y en su camisa dorándole los brazos y el cuello, proyectando en el suelo una sombra neta y definida. Un solo gesto, una palabra, una sonrisa inoportuna, habrían hecho que ella girase sobre sus talones y abriese la puerta para cerrarla a su espalda, dejando al hombre atrás, afuera, lejos de su casa y de su vida. Pero cuando sus miradas se cruzaron él se limitó a quedarse como estaba, inmóvil en la esquina entre toda aquella luz de las paredes blancas y de su camisa blanca. Y los ojos verdes parecían sonreír de lejos, como cuando ella dijo es hora de cerrar en la barra del Yamila, y también parecían ver cosas que Teresa ignoraba. Cosas sobre su presente y su futuro. Tal vez por eso, en vez de abrir la puerta y cerrarla tras de sí, dejó las bolsas en el suelo, se sentó en un peldaño de la escalera y sacó el paquete de cigarrillos. Lo sacó muy despacio, y sin levantar la vista permaneció así mientras el hombre se movía escalera arriba hasta llegar a su altura. Por un momento su sombra ocultó la luz del sol. Después se sentó al lado, en el mismo peldaño; y aún con la vista baja ella vio unos pantalones de algodón azules, muy lavados. Unos tenis grises. Las vueltas de la camisa remangada sobre los brazos tostados por el sol, delgados y fuertes. Un reloj sumergible Seiko con correa negra en la muñeca izquierda. El tatuaje del Cristo crucificado en el antebrazo derecho.
Teresa encendió el cigarrillo, inclinando el rostro, y el cabello suelto le cayó sobre la cara. Al hacerlo se acercó un poco al hombre, sin pretenderlo; y éste se ladeó igual que había hecho en la calle cuando cargaba con la caja, como para no estorbarle el movimiento. No lo miró, y supo que él tampoco la miraba. Fumó en silencio, analizando ecuánime cada uno de los sentimientos y sensaciones físicas que le recorrían el cuerpo. La conclusión era sorprendentemente simple: mejor cerca que lejos. De pronto él se movió un poco, y ella se vio a sí misma temiendo que se marchara. Pa' qué te digo que no, pensó. Si sí. Alzó el rostro, apartando el cabello para observarlo. Tenía un perfil agradable, huesudo el mentón, bronceada la cara, el ceño un poco fruncido por efecto de la luz que le hacía entornar los ojos. Todo bien chílo. Miraba lejos, hacia el Gurugú y Marruecos.
-¿Dónde estuviste? -preguntó ella.
-De viaje -su voz tenía un ligero acento que no había notado la primera vez: una modulación agradable y suave, algo cerrada, diferente del español que se hablaba por allí-. Regresé esta mañana.
Ocurrió así, como si reanudaran un diálogo interrumpido. Dos viejos conocidos que se encuentran, sin sorprenderse el uno del otro. Dos amigos. Tal vez dos amantes. -Me llamo Santiago.
Al fin se había vuelto. O eres muy listo, pensó ella, o eres un encanto. En cualquier caso, daba lo mismo. Los ojos verdes sonreían de nuevo, seguros y tranquilos, estudiándola.
-Yo soy Teresa.
Repitió el nombre de ella en voz baja. Teresa, dijo en tono reflexivo, como si por alguna razón que ambos todavía ignoraban debiera acostumbrarse a pronunciarlo. Siguió observándola mientras ella aspiraba el humo del cigarrillo antes de expulsarlo de golpe, a la manera de una decisión; y cuando dejó caer la colilla al suelo y se puso en pie, él permaneció sin moverse, sentado en el peldaño. Supo que se quedaría allí sin forzar las cosas, si no le facilitaba el siguiente paso. No por inseguridad o timidez, desde luego. Estaba claro que no era de ésos. Su calma parecía establecer que aquello era un asunto al cincuenta por ciento, y que cada cual debía recorrer su trecho del camino.
-Ven -dijo ella.
Era diferente, comprobó. Menos imaginativo y divertido que el Güero. No había, como en el otro caso -el guacho joven y el policía nada tenían que ver con eso-, bromas, ni risas, ni osadías, ni procacidades dichas a modo de prólogo o de aderezo. En realidad esa primera vez apenas hubo palabras: aquel hombre callaba casi todo el tiempo mientras se movía muy serio y muy lento. Tan minucioso. Sus ojos, que incluso entonces eran tranquilos, no la perdían un instante. No se desviaban ni entornaban nunca. Y cuando una rendija de luz entraba por las varillas de la persiana, haciendo brillar minúsculas gotas de sudor en la piel de Teresa, los destellos verdes parecían aclararse más, fijos y siempre alerta, tan serenos como el resto del cuerpo delgado y fuerte que no la acometía impaciente, como ella había esperado, sino que se adentraba firme, seguro. Sin prisas. Tan atento a las sensaciones que la mujer mostraba en el rostro y a los estremecimientos de su carne como al propio control; prolongando hasta el límite cada beso, cada caricia, cada situación. Repetidos una y otra vez los mismos gestos, las mismas vibraciones y respuestas, todo aquel complejo encadenamiento: olor a sexo desnudo y húmedo, tenso. Saliva. Calidez. Suavidad. Presión. Paz. Causas y efectos que se convertían en nuevas causas, secuencias idénticas de apariencia interminable. Y cuando ella tenía vértigos de lucidez, como si fuera a caerse desde algún lugar donde yacía o flotaba abandonada, y creyendo despertar correspondía de algún modo, acelerando el ritmo, o llevándolo allí adonde sabía -creía saber- que todo hombre desea ser llevado, él movía un poco la cabeza, negando, y se acentuaba la sonrisa serena en sus ojos, y pronunciaba en voz baja palabras inaudibles, y una vez hasta alzó un dedo para amonestarla dulcemente, espera, susurró, quieta, ni parpadees; y tras retroceder e inmovilizarse un instante, rígidos los músculos de la cara, concentrado para recobrar el control -lo sentía entre los muslos, bien duro y mojado de ella-, de repente se hundió de nuevo, suave, todavía más lento y más hondo, hasta bien adentro. Y Teresa ahogó un gemido y todo volvió a comenzar otra vez mientras el sol en las rendijas de la persiana la deslumbraba con ráfagas de luz breves y tibias como cuchilladas. Y así, entrecortado el aliento, mirándolo desorbitada tan de cerca que parecía tener su rostro y sus labios y sus ojos también dentro de sí, prisionera entre aquel cuerpo y las sábanas revueltas y húmedas a su espalda, lo apretó más intensamente con los brazos y las manos y las piernas y la boca mientras pensaba de pronto: Dios mío, Virgencita, santa madre de Cristo, no estamos usando condón.

0

16

Глава 4. Пойдем туда, где нас судить не станут

Дрис Ларби не любил вмешиваться в личную жизнь своих девушек. По крайней мере, так он сказал мне. Человек спокойный, он толково вел свое дело и держался того мнения, что каждый волен распоряжаться собой сам, лишь бы счет за это не предъявляли ему. А еще (опять же, по его словам) он был до того кроток и добродушен, что даже отпустил бороду, лишь бы потрафить свояку – закоренелому фундаменталисту, жившему в Надоре вместе с его сестрой и четырьмя племянниками. Он имел испанский и марроканский паспорта, голосовал на выборах, резал барашка в праздник Айд-эль-Адха и платил налоги с заявленных доходов от своих официальных занятий – неплохая биография для человека, пересекшего границу десятилетним мальчонкой с ящиком чистильщика обуви под мышкой и пустыми карманами, в которых документов было не больше, чем у дикого кролика. Именно этот пункт – «род занятий» – некогда заставил Дриса Ларби детально обдумать положение Тересы Мендоса. Потому что Мексиканка со временем стала в «Джамиле» фигурой особой. Она вела всю бухгалтерию и была в курсе некоторых секретов заведения. А кроме того, великолепно соображала во всем, что касалось цифр, отчего была весьма полезна еще и в другом плане. В конце концов, три «путиклуба» [34], которыми риф владел в городе, являлись частью другого, куда более сложного бизнеса, включавшего в себя нелегальную доставку иммигрантов – он называл это частными поездками – в Мелилью и на Полуостров. Сюда включались переход через границу, временное размещение в Ущелье Смерти или в старых домах Реаля и подкуп дежурных полицейских на контрольно-пропускных пунктах, а бывало, что и более масштабные экспедиции, по двадцать-тридцать человек, которых тайно высаживали ночью на какой-нибудь андалусский пляж с борта рыбачьих судов, катеров или «патер» [35], пришедших с марокканского побережья. Дрису Ларби не раз предлагали использовать всю эту инфраструктуру для перевозки чего-нибудь более рентабельного; но, будучи хорошим гражданином и хорошим мусульманином, он был еще и осторожен. Наркотики – отличный бизнес и быстрые деньги, однако иметь дело с подобным товаром, когда тебя уже знают и ты обладаешь определенным положением по эту сторону границы, означает, что рано или поздно ты окажешься на скамье подсудимых. И потом, одно дело – подмазать пару испанских полицейских, чтобы те не требовали слишком много бумаг у девочек или иммигрантов, и совсем другое – купить судью. В глазах закона проституция и нелегальная иммиграция – куда менее тяжкий грех, чем полсотни килограммов гашиша. Меньше проблем. Деньги приходят медленнее, но зато тратишь их по собственному усмотрению, а не отдаешь адвокатам и прочим пиявкам. Да ни за что на свете.
Он пару раз следил за Тересой, не слишком скрываясь. Как бы случайно оказываясь на той же улице, в том же кафе или магазине. Разузнал кое-что и о том парне: галисиец, приезжает в Мелилью каждые восемь-десять дней, черный катер «Фантом». Не требовалось быть энологом [36], или этнологом, или как оно там называется, чтобы понять, что жидкость в «тетрапаках» – не что иное, как вино. Пара консультаций в соответствующих местах позволила выяснить, что он проживает в Альхесирасе, его катер приписан к порту Гибралтар, и зовут его – или он называет себя, в этих краях никогда не знаешь точно, – Сантьяго Фистерра. Судимостей нет, конфиденциально сообщил капрал Национальной полиции, большой любитель услуг девочек Дриса Ларби в служебное время на рабочем месте – в патрульной машине. Все вместе позволило шефу Тересы Мендоса составить себе приблизительное представление об этом человеке. В двух планах: как клиент «Джамилы» он не опасен, а вот как близкий друг Мексиканки представляет собой неудобство. Неудобство, разумеется, для него самого.
Дрис думал обо всем этом, наблюдая за парочкой.
Он увидел их случайно, из машины, когда неторопливо ехал по Мантелете вблизи порта, под самыми стенами старого города; а увидев, проехал немного вперед, затем, развернувшись, снова подкатил к тому же месту, припарковал машину и отправился пропустить бутылочку на углу, в баре «Огар дель Пескадор». На маленькой площади, под древней аркой цитадели, за одним из трех шатких столиков у мангала Тереса и галисиец ели кебабы. Даже на расстоянии Дрис Ларби улавливал аромат приправленного жареного мяса, и ему пришлось взять себя в руки – он еще не обедал, – чтобы не пойти туда и не заказать что-нибудь тоже.
Марокканская часть его натуры до безумия любила кебабы.
В глубине души все женщины одинаковы, думал он.
Иная с виду воды не замутит – само спокойствие, а попадись ей подходящий инструмент – и куда что девалось, не станет слушать ни собственного рассудка, ни чужих доводов. Он долго смотрел на Тересу издали, сидя со стаканом в руке и пытаясь соотнести девушку, которую знал – скромную работящую мексиканку за прилавком «Джамилы», – с этой, другой, в джинсах и кожаной куртке, в туфлях на высоченном каблуке, с волосами, гладко расчесанными на прямой пробор и туго стянутыми в узел на затылке, как носят женщины у нее на родине. Она разговаривала с мужчиной, сидевшим рядом с ней в тени крепостной стены. И снова Дрис Ларби подумал, что она не красавица – таких много, – но когда приведет себя в порядок, да если еще и момент подходящий, вполне сойдет за красивую.
Большие глаза, очень черные волосы, молодое тело (эти узкие джинсы очень ей шли), белые зубы, а особенно ее милая манера говорить и слушать – молча, серьезно, будто обдумывая твои слова; и начинаешь чувствовать, что тебя действительно слушают, и это придает тебе вес в собственных глазах. О прошлом Тересы Дрис Ларби знал ровно столько, сколько было необходимо, и не желал знать большего; у нее были серьезные проблемы на родине, и какой-то влиятельный человек нашел ей местечко, чтобы спрятаться. Дрис видел, как она сошла на берег с парома из Малаги; дорожная сумка в руке и растерянный вид человека, выброшенного в чужой, незнакомый и непонятный мир.
Эту птичку заклюют в два дня, подумал он тогда. Однако Мексиканка обнаружила редкую способность приспосабливаться с новым условиям, подобно тому, как молодые солдаты из крестьян, привыкшие терпеть жару и холод, потом, на войне, выносят любые тяготы, труды и лишения, встречая их лицом к лицу так, словно всю жизнь с ними прожили.
Поэтому Дриса удивляли ее отношения с галисийцем. Она явно не из тех, кто связывается с клиентами или с кем попало. Такие думают, прежде чем выбрать. И тем не менее, вон она сидит, уплетает кебабы и не отрывает глаз от этого Фистерры, у которого, может, и есть какое-то будущее – сам Дрис Ларби был доказательством того, что в жизни можно пробиться, – но сейчас-то нет ничего, а в перспективе, вероятнее всего, десяток лет в какой-нибудь испанской или марокканской тюрьме или удар ножом из-за угла. Более того: он был уверен, что галисиец имеет прямое отношение к недавним – и необычным – просьбам Тересы позволить ей присутствовать на некоторых частных вечеринках, которые устраивал он, Дрис Ларби, по обе стороны границы. Я хочу поехать, сказала она, не вдаваясь в объяснения; а он, удивившись, не смог и не захотел отказать. Ладно, хорошо, почему бы и нет. И она поехала – он просто глазам своим не поверил: та самая Тереса, всегда очень сдержанная и серьезная за стойкой, тут появилась сильно накрашенная, красивая, с такой же прической, как сейчас, – волосы, разделенные прямым пробором, туго стянуты сзади, – в коротеньком, обтягивающем, ладном черном платье с большим декольте, на высоких каблуках, ноги над которыми – Дрис Ларби еще никогда не видел ее такой – также оказались вполне приемлемыми. Одета просто убойно, подумал риф в тот первый раз, когда усаживал ее вместе с четырьмя девушками-европейками в две машины, чтобы отвезти на марокканскую территорию, в роскошный коттедж по соседству с пляжем Кариат-Аркеман. Потом, когда веселье уже шло вовсю – пара полковников, трое чиновников высокого ранга, двое политиков и богатый коммерсант из Надора, – Дрис Ларби все время наблюдал за Тересой, любопытствуя, что же все-таки привело ее сюда. Пока четыре европейки, чьи ряды были усилены тремя совсем юными марокканками, развлекали гостей так, как обычно принято в подобных случаях, Тереса успела поболтать со всеми – по-испански, а также чуть-чуть по-английски; до этого момента Дрис Ларби и не подозревал, что она владеет этим языком, которого сам он не знал совершенно, за исключением «good morning», «goodbye», «fuck» и «money». Всю ночь он с легким недоумением посматривал, как Тереса мило и доброжелательно общается со всеми, словно разведывает незнакомую территорию; а позже, уклонившись от чересчур активного ухаживания одного из местных политиков, который к тому времени уже изрядно наглотался всего, что можно было проглотить в твердом, жидком и газообразном состоянии, она, в конце концов, отдала предпочтение полковнику Королевской жандармерии по имени Абделькадер Чаиб. И Дрис Ларби, который, подобно опытному метрдотелю, благоразумно держался в стороне, незаметно управляя всем – тут жест, там знак, кивок головой в нужную сторону или улыбка, – чтобы все шло так, как хочется гостям (у него был счет в банке, три путиклуба, которые нужно было содержать, и десятки нелегальных эмигрантов, ожидающих зеленого света, чтобы перебраться в Испанию), будучи человеком весьма опытным в вопросах связей с общественностью, не мог не оценить той легкости и непринужденности, с какими Мексиканка обрабатывала жандарма. Который, с беспокойством отметил он, был далеко не простым военным. Потому что любой контрабандист, желавший возить гашиш из Надора в Алусемас, должен был платить дополнительный налог – в долларах – полковнику Абделькадеру Чаибу.
Тереса побывала еще на одной вечеринке, месяц спустя, где снова встретилась с марокканским полковником. И, наблюдая, как они вполголоса беседуют в сторонке, сидя на диване рядом с террасой – на сей раз все происходило в роскошно обставленной мансарде одного из лучших зданий Надора, – Дрис Лабри начал беспокоиться и решил, что третьего раза не будет. Он даже стал подумывать, не уволить ли ее, однако его связывали кое-какие обязательства. В сложной цепи друзей-одного-из-друзей как глубинные причины, так и промежуточные звенья находились вне его видения и ведения, а в таких случаях самое разумное – проявлять осторожность и не создавать кому бы то ни было неудобств. Кроме того, он не мог отрицать, что испытывает определенную личную симпатию к Мексиканке: она ему нравилась. Но это ни в коей мере не означало, что он собирается помогать галисийцу в его делишках или ей в шашнях с его марокканскими партнерами. Больше того, Дрис Ларби старался держаться подальше от растения, именуемого «каннабис», в какой бы то ни было из его форм и ипостасей. Так что никогда больше, сказал он себе. Если Тереса хочет ублажать Абделькадера Чаиба или кого-нибудь другого, наставляя рога Сантьяго Фистерре, он, Дрис Ларби, не собирается стелить им постель.
Он предупредил ее, как обычно в подобных случаях: не влезая чересчур глубоко в чужие дела. Просто обронил несколько слов, как бы между прочим. Однажды они вместе вышли из «Джамилы» и спустились до самого пляжа, а по дороге беседовали о партии джина, которую предстояло получить на следующее утро. Когда они добрались до угла приморской аллеи, Дрис Ларби увидел галисийца, сидевшего на скамейке, и безо всякого перехода, на половине очередной фразы о ящиках с джином и уплаты за них поставщику, сказал: он не из тех, кто остается. И больше ничего. Потом, помолчав пару секунд, снова заговорил о ящиках джина, но заметил, что Тереса смотрит на него очень серьезно: не то чтобы не понимая, о чем идет речь, а с неким вызовом, словно побуждая его продолжать. Она смотрела так, пока риф не пожал плечами и не прибавил: либо они уходят, либо их убивают.
– Да ты-то что об этом знаешь?
Она это произнесла так надменно, чуть ли не презрительно, что Дрис Ларби слегка обиделся. И даже подумал; что возомнила о себе эта глупая индианка? Открыл было рот, чтобы ответить грубостью или, быть может – он еще не решил, – сказать этой мексиканской девчонке, что о мужчинах и женщинах кое-что знает, поскольку треть жизни делает деньги на людях и шлюхах, и если ее что-то не устраивает, самое время подыскать себе другого хозяина. Однако смолчал, потому что – ему так показалось – понял: она имела в виду не это, не мужчин, не женщин и не тех, кто пользуется тобой и исчезает, а нечто более сложное, о чем он не знал и о чем временами, при наличии некоторой способности улавливать такие вещи, можно было догадаться по ее взгляду, по тому как она молчит. Тем вечером рядом с пляжем, где ждал галисиец, интуиция подсказала Дрису Ларби, что слова Тересы относились не столько к мужчинам, которые уходят, сколько к мужчинам, которых убивают. Потому что в том мире, откуда она явилась, быть убитым – не менее естественная форма ухода, чем любая другая.

Свернутый текст


4 Vámonos donde nadie nos juzgue.

A Dris Larbi no le gustaba meterse en la vida privada de sus chicas. O al menos eso me dijo. Era un hombre tranquilo, atento al negocio, partidario de que cada cual se lo montara a su aire, siempre y cuando no le endosaran a él la nota de gastos. Tan apacible era, contó, que hasta se había dejado la barba para contentar a su cuñado: un integrista pelmazo que vivía en Nador con la hermana y cuatro sobrinos. Poseía el DNI español y la nequa marroquí, votaba en las elecciones, mataba su cordero el día de Aid el Adha y pagaba impuestos sobre los beneficios declarados de sus negocios oficiales: no era mala biografía para alguien que había cruzado la frontera a los diez años con una caja de limpiabotas bajo el brazo y menos papeles que un conejo de monte. Precisamente ese punto, el de los negocios, había obligado a Dris Larbi a considerar una y otra vez la situación de Teresa Mendoza. Porque la Mejicana terminó convirtiéndose en algo especial. Llevaba la contabilidad del Yamila y conocía algunos secretos de la empresa. Además, tenía cabeza para los números, y eso era de mucha utilidad en otro orden de cosas. A fin de cuentas, los tres clubs de alterne que el rifeño tenía en la ciudad eran parte de negocios más complejos, que incluían facilitar el tráfico ilegal de inmigrantes -él decía tránsito privado- a Melilla y a la Península. Eso abarcaba cruces por la valla fronteriza, pisos francos en la Cañada de la Muerte o en casas viejas del Real, sobornos a los policías de guardia en los puestos de control, o expediciones más complejas, veinte o treinta personas por viaje, con desembarcos clandestinos en las playas andaluzas mediante pesqueros, lanchas o pateras que salían de la costa marroquí. Más de una vez le habían propuesto a Dris Larbi aprovechar la infraestructura para transportar algo más rentable; pero él, además de buen ciudadano y buen musulmán, era prudente. La droga estaba bien y era dinero rápido; pero trabajar ese género, cuando se era conocido y con cierta posición a este lado de la frontera, implicaba pasar tarde o temprano por un juzgado. Y una cosa era engrasar a un par de policías españoles para que no pidieran demasiados papeles a las chicas o a los inmigrantes, y otra muy distinta comprar a un juez. Prostitución e inmigración ilegal tenían menos ruina que cincuenta kilos de hachís en unas diligencias policiales. Menos malos rollos. El dinero venía mas despacio, pero gozabas de libertad para gastártelo y no se iba en abogados y otras sanguijuelas. Por su cara que no.
La había seguido un par de veces, sin ocultarse demasiado. Haciéndose el encontradizo. También había hecho averiguaciones sobre aquel individuo: gallego, visitas a Melilla cada ocho o diez días, una lancha rápida Phantom pintada de negro. No era preciso ser enólogo, o etnólogo, o como se dijera, para deducir que líquido y en tetrabrik sólo podía ser vino. Un par de consultas en los lugares adecuados permitieron establecer que el fulano vivía en Algeciras, que la planeadora estaba registrada en Gibraltar, y que se llamaba, o lo llamaban -en ese ambiente era difícil saber- Santiago Fisterra. Sin antecedentes penales, contó confidencial un cabo de la Policía Nacional muy aficionado, por cierto, a que las chicas de Dris Larbi se la mamaran en horas de servicio dentro del coche patrulla. Todo eso permitió que el jefe de Teresa Mendoza se hiciera una idea aproximada del personaje, considerándolo bajo dos aspectos: inofensivo como cliente del Yamila, incómodo como íntimo de la Mejicana. Incómodo para él, claro.
Pensaba en todo eso mientras observaba a la pareja. Los había visto de modo casual desde su automóvil paseando cerca del puerto, en el Mantelete, junto a las murallas de la ciudad vieja; y tras seguir adelante un trecho maniobró para regresar de nuevo, aparcar e ir a tomar un botellín a la esquina del Hogar del Pescador. En la placita, bajo un arco antiquísimo de la fortaleza, Teresa y el gallego comían pinchos morunos sentados junto a una de las tres desvencijadas mesas de un chiringuito. Hasta Dris Larbi llegaba el aroma de la carne especiada sobre las brasas, y tuvo que reprimirse -no había almorzado- para no ir hasta allí y pedir algo. A su lado marroquí lo volvían loco los pinchitos.
En el fondo todas son iguales, se dijo. No importa lo serenas que parezcan, cuando se les cruza una buena herramienta se lían la manta a la cabeza y no atienden a razones. Estuvo un rato mirándola de lejos, con la Mahou en la mano, intentando relacionar a la joven que él conocía, la mejicanita eficiente y discreta detrás del mostrador, con aquella otra vestida con tejanos, zapatos de tacón muy alto y una chaqueta de cuero, el pelo con la raya en medio, liso y tirante hacia atrás para recogerse en la nuca a la manera de su tierra, que conversaba con el hombre sentado junto a ella a la sombra de la muralla. Una vez más pensó que no era especialmente bonita sino del montón; pero que según se arreglara, o según qué momento, podía serlo. Los ojos grandes, el pelo tan negro, el cuerpo joven al que le sentaban bien los pantalones ajustados, los dientes blancos y sobre todo la manera dulce de hablar, y la forma en que escuchaba cuando le decías algo, callada y seria como si pensara, de manera que te sentías atendido, y casi importante. Sobre el pasado de Teresa, Dris Larbi sabía lo imprescindible, y no deseaba más: que tuvo problemas serios en su tierra, y que alguien con influencias le procuró un sitio donde ocultarse. La había visto bajar del ferry de Málaga con su bolsa de viaje y el aire aturdido, desterrada a un mundo extraño del que ignoraba las claves. A esta palomita se la comen en dos días, llegó a pensar. Pero la Mejicana había demostrado una singular capacidad de adaptarse al terreno; como esos soldados jóvenes de origen campesino, acostumbrados a sufrir bajo el sol y el frío, que luego, en la guerra, resisten cualquier cosa y son capaces de soportar fatigas y privaciones, enfrentándose a cada situación como si hubieran pasado la vida en ella.
Por eso lo sorprendía su relación con el gallego. No era de las que se enredaban con un cliente o con cualquiera, sino de las resabiadas. De las que se lo pensaban. Y sin embargo allí estaba, comiendo pinchos morunos sin apartar los ojos del tal Fisterra; que tal vez tuviese futuro por delante -el propio Dris Larbi era una prueba de que podía llegar a medrarse en la vida-, pero de momento no tenía donde caerse muerto, y lo más probable eran diez años en cualquier prisión española o marroquí, o un navajazo en una esquina. Es más: estaba seguro de que el gallego tenía que ver con las recientes e insólitas peticiones de Teresa de asistir a algunas de las fiestas privadas que Dris Larbi organizaba a uno y otro lado de la frontera. Quiero ir, propuso ella sin más explicaciones; y él, sorprendido, no pudo ni quiso negarse. Vale, de acuerdo, por qué no. El caso es que allí había estado, en efecto, ver para creer, la misma que en el Yamila iba de estrecha y de seria detrás de la barra, muy arreglada ahora y con mucho maquillaje y bien guapa, con aquel mismo peinado de raya en medio muy tirante hacia atrás y un vestido negro de falda corta, escotado, de esos que se pegan a un cuerpo que no estaba mal, y sobre el tacón alto unas piernas -nunca antes Dris Larbi la había visto así- en realidad bastante potables. Vestida para matar, pensó el rifeño la primera vez, cuando la recogió con un par de coches y cuatro chicas europeas para llevarla al otro lado de la frontera, más allá de Mar Chica, a un chalet de lujo junto a la playa de Kariat Árkeman. Después, metidos en jarana -un par de coroneles, tres funcionarios de alto rango, dos políticos y un rico comerciante de Nador-, Dris Larbi no le había quitado ojo a Teresa, curioso por averiguar lo que llevaba entre manos. Mientras las cuatro europeas, reforzadas por tres jovencísimas marroquíes, entretenían a los invitados de manera convencional en aquel tipo de situaciones, Teresa entabló conversación un poco con todo el mundo, en español y también en un inglés elemental que hasta ese momento Dris Larbi ignoraba que ella controlara, y que él desconocía por completo salvo las palabras goodmorning, goodbye, fuck y money. Teresa estuvo toda la noche, observó desconcertado, tolerante y hasta simpática de aquí para allá, como tanteando con cálculo el terreno; y tras esquivar el avance de uno de los políticos locales, que a esas horas iba ya bastante cargado de todo lo ingerible en estado sólido, líquido y gaseoso, terminó decidiéndose por un coronel de la Gendarmería Real llamado Chaib. Y Dris Larbi, que como esos maitres eficientes de hoteles y restaurantes se mantenía en discreto aparte, un toque aquí y otro allá, una indicación de cabeza o una sonrisa, procurando que todo transcurriese a gusto de sus invitados -tenía una cuenta bancaria, tres puticlubs que mantener y docenas de emigrantes ilegales esperando luz verde para ser transportados a España-, no pudo menos que apreciar, como experto en relaciones públicas, la soltura con que la Mejicana se trajinaba al gendarme. Que no era, y eso lo advirtió preocupado, un militar cualquiera. Porque todo traficante que pretendiera mover hachís entre Nador y Alhucemas tenía que pagarle un impuesto adicional, en dólares, al coronel Abdelkader Chaib.
Teresa aún asistió a otra fiesta, un mes más tarde, donde se encontró de nuevo con el coronel marroquí. Y mientras los observaba charlar aparte y en voz baja en un sofá junto a la terraza -esta vez se trataba de un lujoso ático en uno de los mejores edificios de Nador-, Dris Larbi empezó a asustarse y decidió que no habría una tercera vez. Llegó a pensar incluso en despedirla del Mamila; pero se veía atado por ciertos compromisos. En aquella compleja cadena de amigos de un amigo, el rifeño no controlaba las causas últimas ni los eslabones intermedios; y en esos casos más valía ser cauto y no incomodar a nadie. Tampoco podía negar cierta simpatía personal por la Mejicana: ella le caía bien. Pero eso no incluía facilitarle las gestiones al gallego ni a ella los polvos con sus contactos marroquíes. Sin contar con que Dris Larbi procuraba mantenerse lejos de la planta del cannabis en cualquiera de sus formas y transformaciones. Así que nunca más, se dijo. Si ella quería cascársela a Abdelkader Chaib o cualquier otro por cuenta de Santiago Fisterra, no era él quien iba a poner la cama.
La previno como él solía hacer esas cosas, sin meterse mucho. Dejándolo caer. En cierta ocasión en que salían juntos del Yamila y bajaron caminando hasta la playa mientras conversaban sobre una entrega de botellas de ginebra que debía hacerse por la mañana, al llegar a la esquina del paseo marítimo Dris Larbi vio al gallego que esperaba sentado en un banco; y sin transición, a medio comentario sobre las cajas de botellas y el pago al proveedor, dijo: ése es de los que no se quedan. Nada más. Luego guardó silencio un par de segundos antes de seguir hablando de las cajas de ginebra, y también antes de darse cuenta de que Teresa lo miraba muy seria; no como si no entendiera, sino desafiándolo a seguir, hasta el punto de que el rifeño se vio obligado a encogerse de hombros y añadir algo: o se van o los matan.
-Qué sabrás tú de eso -había dicho ella.
Y lo dijo con un tono de superioridad y un cierto desdén que hicieron sentirse a Dris Larbi un poco ofendido. Qué se habrá creído esta apache estúpida, llegó a pensar. Abrió la boca para decir una grosería, o quizá -no lo tenía decidido- para comentarle a la mejicanita que él de hombres y de mujeres sabía unas cuantas cosas después de pasar un tercio de su vida traficando con seres humanos y con coños; y que si no le parecía bien, estaba a tiempo de buscarse otro curro. Pero se quedó callado porque creyó comprender que ella no se refería a eso, a los hombres y las mujeres y a los que te follan y desaparecen, sino a algo más complicado de lo que él no estaba al corriente; y que en ocasiones, si uno era capaz de observar ese tipo de cosas, se traslucía en la forma de mirar y en los silencios de aquella mujer. Y esa noche, junto a la playa donde aguardaba el gallego, Dris Larbi intuyó que el comentario de Teresa tenía menos que ver con los hombres que se van que con los hombres a los que matan. Porque, en el mundo del que ella procedía, que te mataran era una forma de irse tan natural como otra cualquiera.

0

17

В сумочке у Тересы лежала фотография. Она носила ее в портмоне уже давно – с тех пор, как Индеец Парра снял ее и Блондина Давилу, когда они отмечали его день рождения. Они стояли вдвоем; Блондин в своей летной куртке одной рукой обнимал ее за плечи, зацепив большой палец другой за пряжку ремня. Он смеялся в объектив – красивый, похожий на высокого худого американца, а рядом лишь едва заметно, полунаивно, полурастерянно улыбалась Тереса. Ей тогда едва исполнилось двадцать – молоденькая, хрупкая, с расширенными от вспышки фотоаппарата глазами и этой несколько принужденной улыбкой, как бы вне радости обнимающего ее мужчины. Возможно, как вообще на большинстве фотографий, это выражение оказалось случайным: просто какой-то миг, один из многих, запечатленный на пленке. Но как же, зная то, что известно теперь, удержаться от соблазна погадать? Зачастую образы, ситуации и фотографии как бы не вполне реализуются, пока не произошли последующие события; они словно являют собою нечто временное, отложенное на потом, и этому «потом» предстоит подтвердить или опровергнуть их. Мы фотографируемся не для того, чтобы помнить, а для того, чтобы дополнить снимки нашей дальнейшей жизнью. Поэтому они бывают удачными и неудачными. Образы, которые время расставляет по своим местам, придавая истинное значение одним и отвергая другие, – они гаснут сами, будто время, стирает их цвета. Снимок в ее портмоне был из тех, которые делаются, чтобы со временем обрести смысл, хотя никто, снимая, не знает этого. И теперь, по прошествии времени, недавнее прошлое Тересы придавало этой старой фотографии неотвратимое будущее, которое в конце концов состоялось. С этого берега теней было уже легко читать или истолковывать. Все казалось очевидным и в поведении Блондина, и в выражении лица Тересы, в ее неясной улыбке, порожденной присутствием фотоаппарата. Она улыбалась, чтобы доставить удовольствие своему мужчине, улыбалась лишь насколько того требовали обстоятельства – иди-ка сюда, смугляночка моя, смотри в объектив и думай о том, как ты меня любишь, девочка, – а в ее глазах таилось темное предзнаменование. Предчувствие.
Сейчас, сидя с другим мужчиной у стены древней Мелильи, Тереса думала об этой фотографии, и думала вот почему. Когда они только что пришли и ее спутник заказывал кебабы у смуглого старика, хлопотавшего у мангала, к ним подошел уличный фотограф со старенькой «ясикой» на шее, и отвечая ему «нет, спасибо», она задала себе вопрос: какое будущее смогли бы они прочесть на этой несостоявшейся фотографии, если бы посмотрели на нее спустя годы. Какие знаки принялись бы искать и истолковывать, когда все уже произошло, в этой сценке возле крепостной стены, где в нескольких метрах шумит море и прибой бьется о скалы за средневековой аркой, сквозь которую виднеется кусок ярко-синего неба; где запах водорослей, и векового камня, и пляжного мусора смешивается с ароматом золотистых пряных кебабов, жарящихся над раскаленными углями.
– Я сегодня уезжаю, – сказал Сантьяго. – Ночью.
Это была шестая ночь после того, как они познакомились. Тереса выждала пару секунд, потом взглянула на него, а взглянув, кивнула.
– Куда?
– Какая разница? – Он смотрел на нее серьезно и сурово, будто само собою разумелось, что эта новость ей не понравится. – Есть работа.
Тереса знала, что это за работа. По ту сторону границы все было готово: ведь она сама позаботилась об этом. Абделькадер Чаиб дал им слово (секретный счет полковника в Гибралтаре совсем недавно немного пополнился), что проблем с погрузкой не будет. Сантьяго уже восемь дней дожидался сигнала в гостинице «Амфора», а Дало Вейга присматривал за катером, стоявшим в бухточке у марокканского берега неподалеку от Пунта-Бермеха. В ожидании груза. И вот сигнал пришел.
– Когда ты вернешься?
– Не знаю. Самое большее через неделю.
Тереса снова кивнула, как будто неделя – самый подходящий срок. Она кивнула бы точно так же, если б он сказал «через день» или «через месяц».
– Наступает новолуние, – обронил он.
Может, поэтому я и сижу тут с тобой, подумала она.
Наступает новолуние, и для тебя наступает работа, а для меня – повторение того, что уже было. Я словно обречена на это. Вопрос в том, хочу я или не хочу этого повторения. Устраивает оно меня или нет.
– Не изменяй мне, – попросил он. Или его улыбка.
Тереса взглянула на него, словно возвращаясь издалека. Из такого далека, что ей пришлось сделать усилие, чтобы понять, о чем он говорит. А поняв, ответила:
– Постараюсь.
– Тереса…
– Что?
– Не надо бы тебе здесь оставаться.
Он смотрел на нее прямо, глаза в глаза, почти преданно. Все они смотрят глаза в глаза, почти преданно.
Даже когда врут или обещают то, чего не выполнят никогда, пусть даже сами не зная, что будет именно так.
– Да ладно. Мы уже говорили об этом.
Раскрыв сумочку, она достала пачку сигарет и зажигалку. Сигареты назывались «Бисонте». Крепкие, без фильтра. «Фароса» в Мелилье не было, и она привыкла к этим – в общем-то, случайно. Она закурила, а Сантьяго продолжал смотреть на нее все с тем же выражением.
– Не нравится мне твоя работа, – наконец произнес он.
– Зато я от твоей просто в восторге.
Это прозвучало упреком – каким, собственно, и было. Слишком многое заключали в себе эти семь слов.
Сантьяго отвел глаза.
– Я имел в виду, тебе не нужен этот мавр.
– Зато тебе ой как нужны другие мавры… И я тоже нужна.
Она невольно вспомнила полковника Абделькадера Чаиба. Ему недавно исполнилось пятьдесят, и он был неплохим человеком. Правда, честолюбивый и эгоистичный, как всякий мужчина, но разумный, как всякий мужчина, которого бог не обделил умом. А еще он мог, когда хотел, быть воспитанным и любезным. С Тересой он обходился учтиво, никогда не требуя больше того, что она намеревалась ему дать, и не считая ее тем, чем она не являлась. В деле был аккуратен, с уважением относился к декору. И к ней самой – до известной степени.
– Этого больше не будет.
– Ну, конечно.
– Клянусь тебе. Я много думал об этом. Больше никогда.
Сантьяго продолжал хмуриться, и она полуобернулась. Через площадь, на углу где помещался «Огар дель Пескадор», с бутылочкой пива в руке сидел Дрис Ларби, глядя на улицу. А может, наблюдая за ними. Он поднял бутылку, как бы приветствуя их, и Тереса слегка кивнула в ответ.
– Дрис хороший человек.
– Она вновь повернулась к Сантьяго. – Он уважает меня и платит мне.
– Он проклятый мавр и сутенер.
– А я проклятая индейская шлюха.
Он ничего не ответил, и она, рассердившись, молча курила, прислушиваясь к шуму моря за стеной. Сантьяго рассеянно перекладывал на пластиковой тарелке металлические шампуры. Руки у него были жесткие, сильные и смуглые – так хорошо знакомые ей. На запястье – все те же водонепроницаемые часы, дешевые и надежные; ни браслетов, ни колец. Солнце, отражаясь от беленых стен, окружавших площадь, золотило волоски над татуировкой и делало светлее его глаза.
– Ты можешь поехать со мной, – проговорил он наконец. – В Альхесирасе хорошо… Мы бы виделись каждый день. Вдали от всего этого.
– Я не знаю, хочу ли я видеть тебя каждый день.
– Странная ты. Очень странная. Я и не знал, что вы, мексиканки, такие.
– Я не знаю, какие мексиканки. Я знаю, какая я. – Она мгновение подумала. – Иногда мне кажется, что знаю.
Она бросила окурок и придавила его подошвой.
Потом обернулась посмотреть, не ушел ли Дрис Ларби.
Его уже не было. Тереса встала и сказала, что ей хочется прогуляться. Сантьяго, все еще сидя и нашаривая деньги в заднем кармане брюк, продолжал смотреть на нее, но уже с иным выражением. С улыбкой. Он всегда знал, как нужно улыбнуться, чтобы разогнать для нее все черные тучи. Чтобы она сделала что-нибудь. Например, пообщалась с Абделькадером Чаибом.
– Черт возьми, Тереса.
– Что?
– Иногда ты похожа на девчонку, и мне это нравится. – Поднявшись, он положил на столик несколько монет. – То есть, когда я вижу, как ты идешь, и все такое. Ты идешь, а попка у тебя так и танцует, потом поворачиваешься… так бы и съел тебя всю, как свежий персик… И грудь у тебя…
– Что – грудь у меня?
Сантьяго склонил голову набок, ища подходящее определение.
– Красивая, – серьезно закончил он. – Самая красивая во всей Мелилье.
– Ничего себе… Это что – испанский комплимент?
– Ну… не знаю. – Он подождал, пока она не отсмеялась. – Просто мне это пришло в голову.
– Только это? Больше ничего?
– Нет. Мне нравится, как ты разговариваешь. Или молчишь. Мне от этого становится… не знаю… что-то во мне происходит… какие-то чувства. Разные. И нежность тоже – наверное, это самое подходящее слово.
– Вот и хорошо. Мне приятно, если ты иногда забываешь о моей груди и становишься нежным.
– А мне и не надо ни о чем забывать. Твоя грудь и моя нежность – одно с другим вполне вяжется.
Она сбросила туфли, и они пошли по грязному песку, а потом среди камней, по кромке воды, под золотисто-рыжими стенами крепости, из бойниц которой торчали ржавые пушки. Вдали вырисовывался голубоватый силуэт мыса Трес-Форкас. На ноги им брызгала пена. Сантьяго шагал, засунув руки в карманы, временами останавливаясь и проверяя, не поскользнется ли Тереса на влажных камнях, покрытых зеленым мхом.
– А иногда, – сказал он вдруг, словно и не переставал об этом думать, – я смотрю на тебя, и вдруг ты выглядишь гораздо старше… Как сегодня утром.
– А что случилось сегодня утром?
– Я проснулся, а ты была в ванной, и я встал взглянуть на тебя, и увидел тебя перед зеркалом… Ты умывалась и смотрела на себя так, будто с трудом узнаешь. И лицо у тебя было, как у старухи.
– Страшное?
– Да просто кошмарное. Поэтому мне захотелось, чтобы ты снова стала красивой, я подхватил тебя на руки и отнес в постель, и мы добрый час кувыркались там.
– Не помню.
– Не помнишь, что мы делали в постели?
– Не помню, чтобы я выглядела страшной.
Конечно, все она отлично помнила. Тереса проснулась рано, с первым смутным, еще серым светом. Пение петухов на заре. Голос муэдзина, несущийся с минарета мечети. Равномерное «тик-так» часов на тумбочке. Ей не удавалось снова уснуть, и она смотрела, как все больше и больше светлеет потолок, а Сантьяго спит, лежа на животе, наполовину зарывшись лицом в подушку, с взлохмаченными волосами и жесткой щетиной на подбородке, касающемся ее плеча. Она помнила его тяжелое дыхание и его неподвижность, похожую на смерть. И внезапную тоскливую тревогу, от которой она вскочила с постели, добежала до ванной, открыла кран – и снова и снова плескала водой себе в лицо; а женщина, смотревшая на нее из зеркала, была похожа на ту, что смотрела на нее сквозь мокрые волосы в тот день в Кульякане, когда зазвонил телефон. А потом отражение Сантьяго у нее за спиной – с припухшими от сна глазами, голый, как и она сама, он обнимал ее, а потом снова отнес в постель, чтобы заниматься любовью среди смятых простыней, пахнущих ими обоими, спермой и теплом сплетенных тел. И призраки опять, до нового приказа, рассеялись вместе с сумраком грязного рассвета – на свете нет ничего грязнее этого нерешительного серого рассветного сумрака, который дневной свет, уже потоком льющийся сквозь жалюзи, загоняет обратно в ад.

Свернутый текст


Teresa tenía una foto en el bolso. La llevaba en la cartera desde hacía mucho tiempo: desde que el Chino Parra se la hizo a ella y al Güero Dávila un día que celebraban su cumpleaños. Estaban los dos solos en la foto, él llevaba puesta la chamarra de piloto y le pasaba un brazo por los hombros. Se veía bien chilo riéndose frente a la cámara, con su facha de gringo flaco y alto, la otra mano colgada por el pulgar en la hebilla del cinturón. Su gesto risueño contrastaba con el de Teresa, que apuntaba sólo una sonrisa entre inocente y desconcertada. Contaba apenas veinte años entonces, y además de chavísima parecía frágil, con los ojos muy abiertos ante el flash de la cámara, y en la boca aquella mueca algo forzada, que no llegaba a contagiarse de la alegría del hombre que la abrazaba. Tal vez, como ocurre en la mayor parte de las fotografías, la expresión era casual: un instante cualquiera, el azar fijado en la película. Pero cómo no aventurarse ahora, con la lección sabida, a interpretar. A menudo las imágenes y las situaciones y las fotos no lo son del todo hasta que llegan los acontecimientos posteriores; como si quedaran en suspenso, provisionales, para verse confirmadas o desmentidas más tarde. Nos hacemos fotos, no con objeto de recordar, sino para completarlas después con el resto de nuestras vidas. Por eso hay fotos que aciertan y fotos que no. Imágenes que el tiempo pone en su lugar, atribuyendo a unas su auténtico significado, y negando otras que se apagan solas, igual que si los colores se borraran con el tiempo. Aquella foto que guardaba en la cartera era de las que se hacen para que luego adquieran sentido, aunque nadie sepa eso cuando la hace. Y al cabo, el pasado más reciente de Teresa daba a esa vieja instantánea un futuro inexorable, al fin consumado. Ya era fácil, desde esta orilla de sombras, leer, o interpretar. Todo parecía obvio en la actitud del Güero, en la expresión de Teresa, en la sonrisa confusa motivada por la presencia de la cámara. Ella sonreía para agradar a su hombre, lo justo -ven aquí, prietita, mira el objetivo y piensa en lo que me quieres, mi chula-, mientras se le refugiaba en los ojos el presagio oscuro. El presentimiento.
Ahora, sentada junto a otro hombre al pie de la Melilla antigua, Teresa pensaba en esa foto. Pensaba en ella porque apenas llegados allí, mientras su acompañante encargaba los pinchitos al moro del hornillo de carbón, un fotógrafo callejero con una vieja Yashica colgada al cuello se les había acercado, y cuando le decían que no, gracias, ella se preguntó qué futuro podrían leer un día en la foto que no iban a hacerse, si la contemplaran años más tarde. Qué signos iban a interpretar, cuando todo se hubiera cumplido, en aquella escena junto a la muralla, con el mar resonando a pocos metros, el oleaje batiendo las rocas tras el arco del muro medieval que dejaba ver un trozo de cielo azul intenso, el olor a algas y a piedra centenaria y a basura de la playa mezclándose con el aroma de los pinchitos especiados dorándose sobre las brasas. -Me voy esta noche -dijo Santiago.
Era la sexta desde que se conocían. Teresa contó un par de segundos antes de mirarlo, y asintió al hacerlo.
-¿Dónde?
-Da igual adónde -la miraba grave, dando por sentado que eran malas noticias para ella-. Hay trabajo. Teresa sabía cuál era ese trabajo. Todo estaba a punto al otro lado de la frontera, porque ella misma se había encargado de que lo estuviera. Tenían la palabra de Abdelkader Chaib -la cuenta secreta del coronel en Gibraltar acababa de aumentar un poco- de que no habría problemas en el embarque. Santiago llevaba ocho días pendiente de un aviso en su habitación del hotel Ánfora, con Lalo Veiga vigilando la lancha en una ensenada de la costa marroquí, cerca de Punta Bermeja. A la espera de una carga. Y ahora el aviso había llegado.
-¿Cuándo te regresas?
-No sé. Una semana como mucho.
Movió Teresa un poco la cabeza, asintiendo de nuevo como si una semana fuera el tiempo adecuado. Habría hecho el mismo gesto si hubiese oído un día, o un mes. -Viene el oscuro -apuntó él.
Quizá por eso estoy aquí sentada contigo, pensaba ella. Viene la luna nueva y tienes trabajo, y es como si yo estuviera sentenciada a repetir la misma rola. La cuestión es si quiero o no quiero repetirla. Si me conviene o no me conviene.
-Seme fiel -apuntó él, o su sonrisa.
Lo observó como si regresara de muy lejos. Tanto que hizo un esfuerzo para entender a qué chingados se refería.
-Lo intentaré -dijo al fin, cuando comprendió. -Teresa.
-Qué.
-No hace falta que sigas aquí.
La miraba de frente, casi leal. Todos ellos miraban de frente, casi leales. Incluso al mentir, o al prometer cosas que no iban a cumplir jamás, aunque no lo supieran.
-No mames. Ya hemos hablado de eso.
Había abierto el bolso y buscaba el paquete de cigarrillos y el encendedor. Bisonte. Unos cigarrillos recios, sin filtro, a los que se había acostumbrado por casualidad. No había Faros en Melilla. Encendió uno, y Santiago seguía mirándola de la misma manera.
-No me gusta tu trabajo -dijo al rato él. A mí me encanta el tuyo.
Sonó como el reproche que era, e incluía demasiadas cosas en sólo seis palabras. Él desvió la vista. -Quería decir que no necesitas a ese moro. -Pero tú sí necesitas a otros moros... Y me necesitas a mí.
Recordó sin desear hacerlo. El coronel Abdelkader Chaib andaba por los cincuenta y no era mal tipo. Sólo ambicioso y egoísta como cualquier hombre, y tan razonable como cualquier hombre inteligente. También podía ser, cuando se lo proponía, educado y amable. A Teresa la había tratado con cortesía, sin exigir nunca más de lo que ella planeaba darle, y sin confundirla con la mujer que no era. Atento al negocio y respetando la cobertura. Respetándola hasta cierto punto.
-Ya nunca más.
-Claro.
-Te lo juro. Lo he pensado mucho. Ya nunca más. Seguía ceñudo, y ella se giró a medias. Dris Larbi estaba al otro lado de la placita, en la esquina del Hogar del Pescador, con una chela en la mano, observando la calle. O a ellos dos. Vio que levantaba el botellín, como para saludarla, y respondió inclinando un poco la cabeza. -Dris es un buen hombre -dijo, vuelta de nuevo a Santiago-. Me respeta y me paga.
-Es un chulo de putas y un moro cabrón. -Y yo soy una india puta y cabrona.
Se quedó callado y ella fumó en silencio, malhumorada, escuchando el rumor del mar tras el arco del muro. Santiago se puso a entrecruzar distraídamente los pinchos de metal en el plato de plástico. Tenía manos ásperas, fuertes y morenas, que ella conocía bien. Llevaba el mismo reloj sumergible barato y fiable, nada de pulseras o anillos. Los reflejos de luz en el encalado de la plaza le doraban el vello sobre el tatuaje del brazo. También clareaban sus ojos.
-Puedes venirte conmigo -apuntó él por fin-. En Algeciras se está bien... Nos veríamos cada día. Lejos de esto.
-No sé si quiero verte cada día.
-Eres una tía rara. Rara de narices. No sabía que las mejicanas fuerais así.
-No sé cómo son las mejicanas. Sé cómo soy yo -lo pensó un instante-. Algunos días creo que lo sé. Tiró el cigarrillo al suelo, apagándolo con la suela del zapato. Luego se volvió a comprobar si Dris Larbi seguía en el bar de enfrente. Ya no estaba. Se puso en pie y dijo que se le antojaba dar un paseo. Todavía sentado, mientras buscaba el dinero en el bolsillo de atrás del pantalón, Santiago seguía mirándola, y su expresión era distinta. Sonreía. Siempre sabía cómo sonreír para que a ella se le desvaneciesen las nubes negras. Para que hiciera esto, o lo de más allá. Abdelkader Chaib incluido. joder, Teresa.
.-¿Qué?
A veces pareces una cría, y me gusta -se levantó, dejando unas monedas sobre la mesa-. Quiero decir cuando te veo caminar, y todo eso. Andas moviendo el culo, te vuelves, y te lo comería todo como si fueras fruta fresca... Y esas tetas.
-¿Qué pasa con ellas?
Santiago ladeaba la cabeza, buscando una definición adecuada.
-Que son bonitas -concluyó, serio-. Las mejores tetas de Melilla.
-Híjole. ¿Ése es un piropo español?
-Pues no sé -esperó a que ella terminara de reírse-. Es lo que pasa por mi cabeza.
-¿Y sólo eso?
-No. También me gusta cómo hablas. O cómo te callas. Me pone, no sé... De muchas maneras. Y para una de esas maneras, a lo mejor la palabra es tierno.
-Bien. Me agrada que a veces olvides mis chichotas y te pongas tiernito.
-No tengo por qué olvidarme de nada. Tus tetas y yo tierno somos compatibles.
Ella se quitó los zapatos y echaron a andar por la arena sucia, y después entre las rocas por la orilla del agua, bajo los muros de piedra ocre por cuyas troneras asomaban cañones oxidados. A lo lejos se dibujaba la silueta azulada del cabo Tres Forcas. A veces la espuma les salpicaba los pies. Santiago caminaba con las manos en los bolsillos, deteniéndose a trechos para comprobar que Teresa no corría riesgo de resbalar en el verdín de las piedras húmedas.
-Otras veces -añadió de pronto, como si no hubiera dejado de pensar en ello- me pongo a mirarte y pareces de golpe muy mayor... Como esta mañana.
-¿Y qué pasó esta mañana?
-Pues que me desperté y estabas en el cuarto de baño, y me levanté a verte, y te vi delante del espejo, echándote agua en la cara, y te mirabas como si te costara reconocerte. Con cara de vieja.
-¿Fea?
-Feísima. Por eso quise volverte guapa, y te apalanqué en brazos y te llevé a la cama y estuvimos dándonos estiba una hora larga.
-No me acuerdo.
-¿De lo que hicimos en la cama? -De estar fea.
Lo recordaba muy bien, por supuesto. Había despertado temprano, con la primera claridad gris. Canto de gallos al alba. Voz del muecín en el minarete de la mezquita. Tic tac del reloj en la mesilla. Y ella incapaz de recobrar el sueño, mirando cómo la luz aclaraba poco a poco el techo del dormitorio, con Santiago dormido boca abajo, el pelo revuelto, media cara hundida en la almohada y la áspera barba naciente de su mentón que le rozaba el hombro. Su respiración pesada y su inmovilidad casi continua, idéntica a la muerte. Y la angustia súbita que la hizo saltar de la cama, ir al cuarto de baño, abrir la llave del agua y mojarse la cara una y otra vez, mientras la mujer que la observaba desde el espejo se parecía a la mujer que la había mirado con el pelo húmedo el día que sonó el teléfono en Culiacán. Y luego Santiago reflejado detrás, los ojos hinchados por el sueño, desnudo como ella, abrazándola antes de llevarla de nuevo a la cama para hacerle el amor entre las sábanas arrugadas que olían a los dos, a semen y a tibieza de cuerpos enlazados. Y luego los fantasmas desvaneciéndose hasta nueva orden, una vez más, con la penumbra del amanecer sucio -no había nada tan sucio en el mundo como esa indecisa penumbra gris de los amaneceres- al que la luz del día, derramándose ya en caudal entre las persianas, relegaba de nuevo a los infiernos.

0

18

– У меня с тобой иногда бывает как-то странно, понимаешь… – Сантьяго смотрел на синее море (оно было неспокойно, и прибой равномерно плескал о камни): смотрел опытным, почти оценивающим взглядом. – Вот вроде бы ты тут, рядом, я тебя крепко держу, и вдруг – раз! Ты уже где-то далеко.
– В Марокко.
– Не говори глупостей. Пожалуйста. Я же сказал, с этим покончено.
И опять эта улыбка, стирающая все. Он такой красивый, в который раз подумала она. Распроклятый сукин сын, контрабандист.
– Ты иногда тоже бываешь далеко, – сказала она. – Очень далеко.
– Я – другое дело. У меня есть дела, и они меня беспокоят… Я имею в виду – сейчас. А то, что происходит с тобой, – это другое.
Он помолчал. Казалось, он пытается поймать какую-то мысль и найти для нее точные слова.
– Это уже сидело в тебе, – произнес он наконец. – До того как мы познакомились.
Когда, пройдя еще немного, они вернулись, старик-араб, торговавший кебабами, вытирал стол. Они с Тересой обменялись улыбкой.
– Ты никогда ничего не рассказываешь мне о Мексике, – сказал Сантьяго.
Опершись на него, Тереса надела туфли.
– Да нечего особенно рассказывать, – ответила она. – Там люди убивают друг друга ради наркотиков или нескольких песо, или их убивают, потому что считают коммунистами, или приходит ураган и приканчивает всех подряд.
– Я имел в виду тебя.
– Я родом из Синалоа. Правда, за последнее время гордости у меня поубавилось. Но я упряма до чертиков.
– А что еще?
– Больше ничего. Ведь я же тебя не расспрашиваю о твоей жизни. Я даже не знаю, женат ты или нет.
– Не женат, – он поднял руку, показывая, что на ней нет кольца. – И мне очень неприятно, что до сегодняшнего дня ты об этом не спрашивала.
– А я и не спрашиваю. Я просто говорю, что не знаю. Как уговорено.
– Что уговорено? Я что-то не помню, чтоб мы о чем-то договаривались.
– Никаких дурацких вопросов. Ты приезжаешь – я тут. Ты уезжаешь – я остаюсь.
– А как же будущее?
– О будущем поговорим, когда оно настанет.
– Почему ты спишь со мной?
– А с кем же еще?
– Со мной.
Он остановился перед ней, уперев руки в бока, будто собираясь пропеть ей серенаду.
– Потому, что ты красивый парень, – ответила она, оглядывая его сверху вниз, очень медленно и не скрывая своего удовольствия. – Потому, что у тебя зеленые глаза, просто убийственный зад, сильные руки… Потому, что ты хоть и сукин сын, но не совсем эгоист. Потому, что ты умеешь быть одновременно жестким и нежным… Этого хватит?.. – Она почувствовала, как все лицо у нее напряглось. – А еще потому, что ты похож на одного человека, которого я знала.
Сантьяго уставился на нее несколько ошарашенно.
Довольное выражение мгновенно исчезло с его лица, и она заранее угадала, что он сейчас скажет:
– Мне не нравится, что я напоминаю тебе другого.
Проклятый галисиец. Все они проклятые сукины дети. Всех только помани – и они тут, и все идиоты. Ей вдруг захотелось поскорее закончить этот разговор.
– Я не говорила, что ты напоминаешь мне другого. Я сказала, что ты похож на одного человека.
– А тебе не хочется узнать, почему я сплю с тобой?
– Кроме того, что я бываю тебе полезна на вечеринках Дриса Ларби?
– Кроме.
– Потому, что тебе хорошо со мной. И потому, что иногда тебе бывает одиноко.
Он смущенно пригладил ладонью волосы. Потом схватил ее за руку пониже плеча:
– А если бы я спал с другими? Что бы ты сказала?
Она высвободила руку – не вырвала, а просто отстранила его мягким движением, длившимся до тех пор, пока он не разжал пальцы.
– Я уверена, что ты спишь и с другими.
– Здесь, в Мелилье?
– Нет. Насчет Мелильи я знаю. Здесь – нет.
– Скажи, что любишь меня.
– Хорошо… Люблю.
– Неправда.
– Да не все ли равно? Я люблю тебя.

* * *

Мне оказалось нетрудно разузнать о жизни Сантьяго Фистерры. Перед поездкой в Мелилью я получил, в дополнение к докладу полиции Альхесираса, еще один, от таможни – весьма подробный, с указаниями дат и мест: все начиная с самого его рождения в 0-Грове, рыбацкой деревушке в устье реки Ароса. Поэтому я знал, что незадолго до знакомства с Тересой Фистерре исполнилось тридцать два года. Биографию его можно было назвать классической. С четырнадцати лет выходил в море с рыбаками, после службы на флоте работал на amos do fume [37] – главарей контрабандистских сетей, действовавших на галисийском побережье: Чарлинеса, Сито Миньянко, братьев Пернас. Согласно докладу таможни, за три года до встречи с Тересой он проживал в Вильягарсиа и был капитаном большого катера, принадлежавшего клану Педрускиньос – известному семейству табачных контрабандистов, которое как раз в то время расширяло поле своей деятельности, начав заниматься марокканским гашишем. Тогда он состоял на жалованье – столько-то за рейс, – а работа его заключалась в следующем: хорошо зная сложную географию галисийского побережья, он водил катера, доставлявшие на берег табак и наркотики с кораблей и рыбачьих судов, бросавших якорь вне испанских территориальных вод. При этом нередко происходили стычки со службой береговой охраны, таможенниками и жандармерией. И вот однажды ночью, когда катер уходил от погони, лавируя короткими зигзагами между устричных садков у острова Кортегада, Фистерра или его напарник, молодой парень из Ферроля по имени Лало Вейга, включили прожектор, чтобы ослепить своих преследователей, и таможенники на полном ходу врезались в один из садков. Результат: один погибший. В полицейских докладах эта история излагалась лишь в общих чертах, поэтому я принялся звонить по кое-каким телефонам, но все мои усилия оказывались безрезультатными до тех пор, пока писатель Мануэль Ривас, галисиец, мой друг и местный житель – у него был дом рядом с Коста-де-ла-Муэрте, – не раздобыл, похлопотав, подтверждений упомянутого эпизода. По словам Риваса, никому не удалось доказать участия Фистерры в этом инциденте; однако местные таможенники, не уступавшие в жесткости самим контрабандистам – ведь и они росли в тех же деревнях и плавали на тех же судах, – поклялись при первом удобном случае пустить его на корм рыбам. Око за око. Этого оказалось достаточно, чтобы Фистерра и Вейга покинули Риас-Байшас и отправились искать место, где воздух был бы менее вреден для здоровья. Таким местом оказался Альхесирас, приютившийся в тени Гибралтарской скалы: средиземноморское солнце и синие воды.
А там, пользуясь мягкостью британского законодательства, друзья-галисийцы приобрели через третьих лиц мощный катер – семь метров в длину, шестицилиндровый мотор «Ямаха ПРО» в двести двадцать пять лошадиных сил, усиленный до двухсот пятидесяти, – на котором и принялись курсировать между колонией, Марокко и испанским побережьем.
– В ту пору, – объяснял мне в Мелилье Маноло Сеспедес после встречи с Дрисом Ларби, – кокаином могли баловаться только самые богатые. Основную часть контрабанды составляли гибралтарский табак и марокканский гашиш: два урожая, две с половиной тысячи тонн конопли каждый год тайно вывозилось в Европу… Ясное дело, все это проходило через наши места. Да и сейчас проходит.
Мы сидели за вкуснейшим ужином в баре-ресторане «Ла Амистад», более известном среди жителей Мелильи как «Дом Маноло»: он располагался напротив казарм жандармерии, которые построил еще сам Сеспедес в те годы, когда был в силе. В действительности хозяина этого заведения звали не Маноло, а Мохаммед, хотя его знали еще как брата Хуанито, хозяина другого ресторана под названием «Дом Хуанито», которого на самом деле тоже звали не Хуанито, а Хассан – патронимические лабиринты, весьма типичные для такого своеобразного города, как Мелилья. «Ла Амистад» же был популярным заведением с пластиковыми столиками, стульями и стойкой с закусками – сюда наведывались и европейцы, и мусульмане, и нередко люди обедали или ужинали стоя. Кухня великолепная: в основном, свежая рыба и прочие дары моря из Марокко, которые сам Маноло – Мохаммед – каждое утро закупал на центральном рынке. В тот вечер мы с Сеспедесом угощались всей этой роскошью, запивая ее холодным «Барбадильо». И, конечно, наслаждаясь сверх всякой меры. Ибо усилиями испанских рыбаков воды, омывающие Полуостров, уже значительно опустошены.
– Когда прибыл Сантьяго Фистерра, – продолжал Сеспедес, – все важные грузы перевозились на катерах. Он приехал сюда потому, что был специалистом в этом деле, и потому, что многие галисийцы стремились устроиться в Сеуте, Мелилье и на андалусском побережье… Контракты заключались здесь или в Марокко. Самой оживленной зоной были четырнадцать километров пролива между мысом Карнеро и мысом Сирее: мелкие контрабандисты – на сеутских паромах, крупные партии – на яхтах, сейнерах, катерах…
Движение там было настолько оживленным, что эту зону называли «Бульваром Гашиша».

Свернутый текст

-Contigo me pasa, a ratos, que me quedo un poco fuera, ¿entiendes? -Santiago miraba el mar azul, ondulante con la marejada que chapaleaba entre las rocas; una mirada familiar y casi técnica-... Te tengo bien controlada, y de pronto, zaca. Te vas.
-A Marruecos.
-No seas tonta. Por favor. He dicho que eso terminó.
Otra vez la sonrisa que lo borraba todo. Guapo para no acabárselo, pensó de nuevo ella. El pinche contrabandista de su pinche madre.
-También a veces tú te vas -dijo-. Requetelejos.
-Lo mío es distinto. Tengo cosas que me preocupan... Quiero decir cosas de ahora. Pero lo tuyo es diferente.
Se quedó un poco callado. Parecía buscar una idea difícil de concretar. O de expresar.
-Lo tuyo -dijo al fin- son cosas que ya estaban ahí antes de conocerte.
Dieron unos pasos más antes de volver bajo el arco de la muralla. El viejo de los pinchitos limpiaba la mesa. Teresa y el moro cambiaron una sonrisa.
-Nunca me cuentas nada de México -dijo Santiago.
Ella se apoyaba en él, poniéndose los zapatos. -No hay mucho que contar -respondió-... Allí la gente se chinga entre ella por el narco o por unos pesos, o la chingan porque dicen que es comunista, o llega un huracán y se los chinga a todos bien parejo.
-Me refería a ti.
-Yo soy sinaloense. Un poquito lastimada en mi orgullo, últimamente. Pero atrabancada de a madre. -¿Y qué más?
-No hay más. Tampoco te pregunto a ti sobre tu vida. Ni siquiera sé si estás casado.
-No lo estoy -movía los dedos ante sus ojos-. Y me jode que no lo hayas preguntado hasta hoy.
-No pregunto. Sólo digo que no lo sé. Así fue el pacto.
-¿Qué pacto? No recuerdo ningún pacto. -Nada de preguntas chuecas. Tú vienes, yo estoy. Tú te vas, yo me quedo.
-¿Y el futuro?
-Del futuro hablaremos cuando llegue. -¿Por qué te acuestas conmigo?
-¿Y con quién más? -Conmigo.
Se detuvo ante él, los brazos en jarras, las manos apoyadas en la cintura como si fuera a cantarle una ranchera. -Porque eres un güey bien puesto -dijo, mirándolo de arriba abajo, con mucha lentitud y mucho aprecio-. Porque tienes ojos verdes, un trasero criminal de bonito, unos brazos fuertes... Porque eres un hijo de la chingada sin ser del todo egoísta. Porque puedes ser duro y dulce al mismo tiempo... ¿Te basta con eso? -sintió que se le tensaban los rasgos del rostro, sin querer-... También porque te pareces a alguien que conocí.
Santiago la miraba. Torpe, naturalmente. La expresión halagada se había esfumado de un tajo, y ella adivinó sus palabras antes de que las pronunciara.
-No me gusta eso de recordarte a otro.
Pinche gallego, aquél. Pinches hombres de mierda. Tan fáciles todos, y tan pendejos. De pronto sintió la urgencia de acabar esa conversación.
-Chale. Yo no he dicho que me recuerdes a otro. He dicho que te pareces a alguien.
-¿Y no quieres saber por qué me acuesto yo contigo?
-¿Aparte de mi utilidad en las fiestas de Dris Larbi? Aparte.
-Porque te la pasas requetelindo en mi panochita. Y porque a veces te sientes solo.
Lo vio pasarse una mano por el pelo, confuso. Luego la agarró del brazo.
-¿Y si me acostara con otras? ¿Te importaría? Liberó el brazo sin violencia; sólo fue apartándolo con suavidad hasta que de nuevo lo sintió libre. -Estoy segura de que también te acuestas con otras.
-¿En Melilla?
-No. Eso lo sé. Aquí, no. -Di que me quieres. -Órale. Te quiero. -Eso no es verdad.
-Qué más te da. Te quiero.
No me fue difícil conocer la vida de Santiago Fisterra. Antes de viajar a Melilla completé el informe de la policía de Algeciras con otro muy detallado de Aduanas que contenía fechas y lugares, incluido su nacimiento en O Grove, un pueblo de pescadores de la ría de Arosa. Por eso sabía que, cuando conoció a Teresa, Fisterra acababa de cumplir los treinta y dos años. El suyo era un currículum clásico. Había estado embarcado en pesqueros desde los catorce, y después del servicio militar en la Armada trabajó para los amos do fume, los capos de las redes contrabandistas que operaban en las rías gallegas: Charlines, Sito Miñanco, los hermanos Pernas. Tres años antes de su encuentro con Teresa, el informe de Aduanas lo situaba en Villagarcía como patrón de una lancha planeadora del clan de los Pedrusquiños, conocida familia de contrabandistas de tabaco, que por esa época ampliaba sus actividades al tráfico de hachís marroquí. En aquel tiempo Fisterra era un asalariado a tanto el viaje: su trabajo consistía en pilotar lanchas rápidas que alijaban tabaco y droga desde buques nodriza y pesqueros situados fuera de las aguas españolas, aprovechando la complicada geografía del litoral gallego. Ello daba pie a peligrosos duelos con los servicios de vigilancia costera, Aduanas y Guardia Civil; y en una de esas incursiones nocturnas, cuando eludía la persecución de una turbolancha con cerrados zigzags entre las bateas mejilloneras de la isla de Cortegada, Fisterra, o su copiloto -un joven ferrolano llamado Lalo Veiga-, encendieron un foco para deslumbrar a los perseguidores en mitad de una maniobra, y los aduaneros chocaron contra una batea. Resultado: un muerto. La historia sólo figuraba a grandes rasgos en los informes policiales; así que marqué infructuosamente algunos números de teléfono hasta que el escritor Manuel Rivas, gallego, amigo mío y vecino de la zona -tenía una casa junto a la Costa de la Muerte-, hizo un par de gestiones y confirmó el episodio. Según me contó Rivas, nadie pudo probar la intervención de Fisterra en el incidente; pero los aduaneros locales, tan duros como los propios contrabandistas -se habían criado en los mismos pueblos y navegado en los mismos barcos-, juraron echarlo al fondo en la primera ocasión. Ojo por ojo. Eso bastó para que Fisterra y Veiga dejaran las Rías Bajas en busca de aires menos insalubres: Algeciras, a la sombra del Peñón de Gibraltar, sol mediterráneo y aguas azules. Y allí, beneficiándose de la permisiva legislación británica, los dos gallegos matricularon a través de terceros una potente planeadora de siete metros de eslora y un motor Yamaha PRO de seis cilindros y 225 caballos, trucado a 250, con la que se movían entre la colonia, Marruecos y la costa española.
-Por ese tiempo -me explicó en Melilla Manolo Céspedes, después de ver a Dris Larbi- la cocaína todavía era para ricos-ricos. El grueso del tráfico consistía en tabaco de Gibraltar y hachís marroquí: dos cosechas y dos mil quinientas toneladas de cannabis exportadas clandestinamente a Europa cada año... Todo eso pasaba por aquí, claro. Y sigue pasando.
Despachábamos una cena en regla sentados ante una mesa de La Amistad: un bar-restaurante más conocido por los melillenses como casa Manolo, frente al cuartel de la Guardia Civil que el propio Céspedes había hecho construir en sus tiempos de poderío. En realidad el dueño del local no se llamaba Manolo sino Mohamed, aunque también era conocido por hermano de Juanito, propietario a su vez del restaurante casa Juanito, quien tampoco se llamaba Juanito sino Hassán; laberintos patronímicos, todos ellos, muy propios de una ciudad con múltiples identidades como Melilla. En cuanto a La Amistad, era un sitio popular, con sillas y mesas de plástico y una barra para el tapeo frecuentada por europeos y musulmanes, donde a menudo la gente comía o cenaba de pie. La calidad de su cocina era memorable, a base de pescado y marisco fresco venido de Marruecos, que el propio Manolo -Mohamed- compraba cada mañana en el mercado central. Esa noche, Céspedes y yo tomábamos coquinas, langostinos de Mar Chica, mero troceado, abadejo a la espalda y una botella de Barbadillo frío. Disfrutándolo, claro. Con los caladeros españoles arrasados por los pescadores, era cada vez más difícil encontrar aquello en aguas de la Península.
-Cuando llegó Santiago Fisterra -continuó Céspedes-, casi todo el tráfico importante se hacía en lanchas rápidas. Vino porque ésa era su especialidad, y porque muchos gallegos buscaban instalarse en Ceuta, Melilla y la costa andaluza... Los contactos se hacían aquí o en Marruecos. La zona más transitada eran los catorce kilómetros que hay entre Punta Carnero y Punta Cires, en pleno Estrecho: pequeños traficantes en los ferrys de Ceuta, alijos grandes en yates y pesqueros, planeadoras... El tráfico era tan intenso que a esa zona la llamaban el Bulevar del Hachís.

0

19

– А Гибралтар?
– Все и вертелось вокруг него. – Сеспедес указал вилкой на пачку «Уинстона», лежавшую на скатерти, и обвел вокруг нее круг. – Он был как паук в центре своей паутины. В то время он служил главной базой контрабандистов западного Средиземноморья… Англичане и «льянито» [38], местное население колонии, позволяли мафии действовать свободно. Вкладывайте деньги сюда, кабальеро, доверьте нам свои денежки, финансовые и портовые льготы… Табак возили прямо из портовых складов на пляжи Ла-Линеа – километром дальше… Впрочем, на самом деле это происходит до сих пор. – Он снова ткнул вилкой в пачку сигарет. – Эти тоже оттуда. Беспошлинные.
– И тебе не стыдно?.. Бывший правительственный уполномоченный – и обманывает государственную компанию.
– Брось. Теперь я пенсионер. Знаешь, сколько я выкуриваю в день?
– Ну, так что там насчет Сантьяго Фистерры?
Сеспедес неторопливо, смакуя, прожевал кусочек рыбы. Затем отхлебнул глоток «Барбадильо» и посмотрел на меня:
– Не знаю, курил он или нет, но с табаком не возился. Один рейс с грузом гашиша равнялся сотне с «Уинстоном» или «Мальборо». Гашиш рентабельнее.
– И, думаю, опаснее.
– Гораздо. – Тщательно высосав очередную королевскую креветку, Сеспедес положил ее голову на край тарелки, рядом с остальными, лежавшими аккуратным рядком, будто на параде. – Не подмажешь как следует марокканцев – и конец. Вспомни беднягу Вейгу… Зато с англичанами проблем не было – эти, как всегда, действовали в духе своей двойной морали. Пока наркотики вне британской земли, они умывают руки… В общем, контрабандисты так и шныряли со своими грузами, и все их знали. А когда их заставали врасплох испанские жандармы или таможенники, они мчались спасаться в Гибралтар. Единственное условие – сначала выбросить груз за борт.
– И все?
– И все. – На этот раз он легонько стукнул вилкой по пачке сигарет. – Иногда те, что на катерах, сажали наверху, на Скале, своих людей с приборами ночного видения и радиопередатчиками – их называли «обезьянами», – чтобы знать обо всех перемещениях таможенников… Вокруг Гибралтара возникла целая отрасль промышленности, миллионы и миллионы. Марокканская полиция, гибралтарская полиция, испанская полиция… Задействованы были все. Даже меня хотели купить… – Он усмехнулся сквозь зубы, глядя на меня поверх бокала белого вина в руке. – Но им не повезло. В те времена я сам покупал других.
И Сеспедес вздохнул.
– Теперь, – сказал он, доедая последнюю креветку, – все по-другому. Деньги в Гибралтаре крутятся иначе. Прогуляйся по главной улице, посмотри на почтовые ящики да посчитай, сколько там фирм-призраков. Глазам не поверишь. Они обнаружили, что налоговый рай куда рентабельнее пиратского гнезда, хотя по сути это одно и то же. А насчет клиентов сам прикинь: Коста-дель-Соль – просто золотой рудник, так что иностранные мафии внедряются туда всеми мыслимыми и немыслимыми способами. Кроме того, испанские воды от Альмерии до Кадиса – под неусыпным наблюдением из-за нелегальной иммиграции. И хотя гашиш по-прежнему течет рекой, ввоз кокаина тоже набирает обороты, а методы используются уже другие… Можно сказать, времена ремесленников, героические времена кончились: старых морских волков сменили парни в галстуках и белых рубашках. Былой централизации нет. Катера контрабандистов перешли в другие руки, изменилась тактика, сменились тыловые базы. Все иначе.
Произнеся эту тираду, Сеспедес откинулся на спинку стула, спросил у Маноло-Мохаммеда чашечку кофе и закурил беспошлинную сигарету. От воспоминаний старый шулер разулыбался: глаза сузились, брови приподнялись. Казалось, его улыбка говорила: насмеялся я вдоволь – пусть теперь кто-нибудь попробует отнять это у меня. И я понял, что бывший правительственный уполномоченный скучает не только по старым временам, но и по определенному типу людей.
– Случилось так, – продолжал он, – что, когда Сантьяго Фистерра появился в Мелилье, пролив просто кипел, «Golden age» [39], как говорят льянито. О-хо-хо… Парни так и шныряли туда-сюда. Крутые ребята. Что ни ночь – очередные кошки-мышки: с одной стороны контрабандисты, с другой – таможенники, полиция и жандармы… Выигрывали то одни, то другие. – Он затянулся, и его лисьи глазки сощурились. – И вот сюда-то, из огня да в полымя, попала Тереса Мендоса.

* * *
Говорят, на Сантьяго Фистерру донес Дрис Ларби, И сделал это невзирая на полковника Абделькадера Чаиба или, возможно, с его ведома. Это в Марокко проще простого; наиболее слабое звено тут – контрабандисты, действующие без денежного или политического прикрытия: имя, оброненное в одном-другом разговоре, несколько банкнот, перешедших из рук в руки… И как нельзя более кстати для полицейской статистики.
Как бы то ни было, никому не удалось доказать, что Дрис Ларби к этому делу причастен. Стоило мне затронуть эту тему – я приберег ее для нашей последней встречи, – как он закрылся, точно устрица, и мне больше не удалось вытащить из него ни слова. Было очень приятно. Конец откровениям, прощайте, и всего наилучшего. Однако Маноло Сеспедес – когда все это случилось, он еще представлял в Мелилье испанское правительство, – утверждает, что именно Дрис Ларби, желая удалить галисийца от Тересы, дал поручение своим партнерам на той стороне. Обычно девиз был: плати – и вози контрабанду сколько твоей душе угодно. Аллах бисмиллах. С Богом. Обширная сеть коррупции раскинулась от гор, где собирались урожаи конопли, до границы или марокканского побережья. Взятки давались соответственно уровню: полицейские, военные, политики, высшие чиновники и члены правительства. Чтобы оправдаться в глазах общественности – в конце концов, министр внутренних дел Марокко присутствовал как наблюдатель на заседаниях Европейского союза, посвященных борьбе с наркотиками, – жандармы и военные периодически задерживали кого-нибудь, но всегда буквально одного-двух и только тех, кто не принадлежал к официально признанным крупным мафиозным группировкам и чье уничтожение никого особо не волновало. Людей, которых нередко выдавали и даже ловили те же, кто поставлял им гашиш.
Майор Бенаму из службы береговой охраны Королевской жандармерии Марокко весьма охотно поведал мне о своем участии в эпизоде, происшедшем в бухте Кала-Трамонтана. Мы сидели на террасе кафе «Хафа» в Танжере после того, как наш общий друг – полицейский инспектор Хосе Бедмар, ветеран Центральной бригады и агент службы информации во времена Сеспедеса, усиленно рекомендовавший мне Бенаму по факсу и по телефону, – взялся разыскать его и договориться о встрече. Майор оказался симпатичным элегантным мужчиной с усиками щеточкой, похожим на латиноамериканского щеголя пятидесятых годов. Он был в штатском – пиджак и белая рубашка без галстука – и полчаса без запинки тараторил по-французски, после чего, видимо, проникшись ко мне некоторым доверием, перешел на почти безупречный испанский.
Рассказывал он хорошо, с некоторым оттенком черного юмора, и время от времени делал жест рукой в сторону моря, раскинувшегося внизу, у подножия отвесных скал, словно все происходило прямо там, перед террасой, сидя на которой, он пил кофе, а я – чай с мятой. Когда все это случилось, уточнил майор, он был еще капитаном. Обычный патрульный рейс – слово «обычный» он произнес, глядя вдаль, в какую-то неопределенную точку горизонта. К западу от Трес-Форкас радиолокатор обнаружил цель, и были предприняты обычные в подобных случаях действия. По чистой случайности на суше находился еще один патруль, с которым поддерживалась связь по радио – произнося слово «случайность», он снова устремил взгляд к горизонту, – а между обоими патрулями, как птичка в гнездышке, прижался почти к самому берегу катер, вторгшийся в территориальные воды Марокко, и на него с пришвартованной патеры грузили гашиш. Крик «Стой, ни с места!», прожектор, осветительная ракета, зависшая на своем парашютике, камни острова Чарранес, очерченные ее светом на фоне молочно-белой воды, уставные команды и пара предупредительных выстрелов в воздух. По всей видимости, у катера – он был черный, низкий, длинный и тонкий, как игла, с подвесным мотором – что-то не заладилось с двигателем, потому что тронулся он не сразу. В свете прожектора и ракеты Бенаму разглядел на его борту силуэты двух мужчин: один сидел на месте рулевого, другой бежал на корму, чтобы отвязать патеру, на которой находились еще двое, в тот момент сбрасывавшие за борт тюки наркотика, которые не успели перегрузить на катер.
Мотор урчал, но не заводился; и Бенаму – согласно уставу, заметил он между двумя глотками кофе – приказал матросу на носу дать очередь из пулемета калибра 12,7 – на поражение. Выстрелы прозвучали так, как они звучат всегда: така-така-така. Конечно, много шума. Как сказал Бенаму, это впечатляет. Еще одна ракета.
Мужчины на патере вскинули руки, и в этот момент катер поднялся на дыбы, взбивая винтом пену, и человек, стоявший на корме, упал в воду. Пулемет патрульного катера продолжал стрелять – така-така-така, и со стороны суши тоже донеслись сперва отдельные, словно бы робкие «бум, бум», тут же перешедшие в сплошной грохот выстрелов. Настоящая война. В свете последней ракеты и прожектора было видно, как пули шлепают по воде; вдруг катер взревел громче и рванулся вперед по прямой с такой скоростью, что когда жандармы на патрульном судне взглянули на север, он уже скрылся в темноте. Тогда они приблизились к патере, задержали находившихся на ее борту людей – двух марокканцев – и выловили из воды три тюка гашиша плюс испанца с пулей калибра 12,7 в бедре (говоря это, Бенаму обвел пальцем край своей чашки). Вот такая дырка. На допросе испанцу оказали соответствующую медицинскую помощь, он назвался Вейгой, матросом катера, перевозящего контрабанду и управляемого неким Сантьяго Фистеррой; и сказал, что именно он, Сантьяго Фистерра, ускользнул от них в Кала-Трамонтана. И бросил меня, жаловался раненый; Бенаму помнил эти его слова. А еще майор помнил, что этого Вейгу, которого двумя годами позже судили в Алусемасе, вроде бы приговорили к пятнадцати годам в тюрьме Кенитры – упомянув ее, Бенаму взглянул на меня, словно рекомендуя никогда не включать это место в список моих летних резиденций – и что отсидел он половину. Донос? Бенаму пару раз повторил это слово, как будто оно звучало совершенно чуждо для него, и, снова глядя на кобальтово-синее пространство, отделявшее нас от испанских берегов, покачал головой. Он ничего не помнит об этом. И ни о каком Дрисе Ларби он тоже никогда не слышал. У Королевской жандармерии весьма компетентная служба информации, а побережье она держит под неусыпным контролем. Так же, как и ваша жандармерия, добавил он. Или даже в большей степени. Случай в Кала-Трамонтана – вещь совершенно обычная, пример блестящего выполнения своих обязанностей, а таких примеров сколько угодно. Борьба с преступностью и все такое. Он вернулся почти через месяц – на самом деле она уже не надеялась снова увидеть его. Ее фатализм уроженки Синалоа внушал, что он ушел навсегда – он не из тех, кто остается, сказал Дрис Ларби, – и она приняла его отсутствие точно так же, как сейчас приняла его появление. За последнее время Тереса поняла, что мир вращается по своим собственным, неисповедимым правилам – правилам, составленным из двусмысленностей и случайностей, включающих в себя появления и исчезновения, присутствия и отсутствия, жизни и смерти. И сделать она может лишь одно – принять эти правила как свои, плыть по течению, как плывет листок, колыхающийся на поверхности воды, ощущая себя частью колоссальной космической шутки и временами подгребая руками, чтобы не утонуть, вместо того, чтобы терять силы, пытаясь выплыть против этого течения или понять его. Так она пришла к убеждению, что бесполезно отчаиваться или бороться ради чего бы то ни было, кроме конкретного момента, данного вдоха и выдоха, шестидесяти пяти ударов в минуту – ритм ее сердца всегда был медленным и равномерным, – поддерживающих ее жизнь. Бессмысленно тратить энергию на то, чтобы стрелять по теням, плевать в небо, тревожить Бога, занятого более важными делами. Что же до ее религиозных верований, которые она привезла с родины, и они уцелели в рутине этой новой жизни, – Тереса по воскресеньям ходила к мессе, перед сном механически повторяла молитвы, Отче наш, Аве Мария, и порой сама удивлялась, осознавая, что просит о чем-то Иисуса Христа или Пресвятую Деву (пару раз она вспоминала и о святом Мальверде). Например, чтобы Блондин Давила упокоился рядом с праведниками, аминь. Хотя она отлично знала, что, несмотря на все ее добрые пожелания, маловероятно, чтобы Блондин пребывал рядом с этими распроклятыми праведниками. Наверняка горит в аду, пес, как в песнях Пакиты ла дель Баррио – «горишь, бездельник?». Эту молитву как и все остальные, она тоже произносила без убежденности, скорее для порядка, чем ради чего другого. По привычке. Хотя, возможно, ее отношение к памяти Блондина точнее всего можно было бы определить словом «верность».
Во всяком случае, она делала это подобно человеку, посылающему прошение всесильному министру и не слишком надеющемуся, что его просьбу исполнят.
За Сантьяго Фистерру она не молилась. Ни разу. Ни за его благополучие, ни за его возвращение. Она намеренно не впускала его в свои молитвы, отказываясь, так сказать, официально связывать его с сутью проблемы. Никаких повторений, никакой зависимости, поклялась она себе. Никогда больше. И все же в тот вечер, вернувшись домой и увидев его сидящим на ступенях, словно они расстались всего несколько часов назад, она ощутила невероятное облегчение и всплеск мощной радости между ног, в животе и в глазах, так что пришлось открыть рот, чтобы сделать глубокий вдох. Все это произошло в один краткий миг, а потом она вдруг осознала, что считает, сколько точно дней прошло с последнего раза, прикидывает, сколько времени уходит на дорогу туда и обратно, сколько это километров и часов пути, когда лучше всего звонить по телефону и сколько дней идет письмо или открытка из пункта А в пункт Б. Она думала обо всем этом, хотя не произнесла ни слова упрека – ни когда он целовал ее, ни когда они молча вошли в дом и направились в спальню. Продолжала думать, и когда он, распластанный на ней, затих, уже успокоившись и освободившись, и его прерывистое дыханье на ее шее сделалось ровнее.
– Лаяо сцапали, – произнес он наконец.
Тереса совсем замерла. Свет из коридора обрисовывал мужское плечо у самых ее губ. Она поцеловала его.
– Меня тоже чуть не сцапали, – добавил Сантьяго.
Он продолжал лежать неподвижно, уткнувшись лицом в ямку на ее шее. Он говорил очень тихо, и при каждом слове его губы касались ее кожи. Она медленно подняла руки и положила их ему на спину.
– Расскажи, если хочешь.
Он чуть качнул головой, и Тереса не стала настаивать, зная, что уговоры ни к чему. Нужно просто ждать и молчать, и тогда он сам сделает это, когда немного успокоится. Так и вышло. Через некоторое время он начал рассказывать. Это был даже не рассказ, а отдельные короткие обрывки – образы или воспоминания.
Он действительно просто вспоминает вслух, поняла она. Может, за все прошедшее время впервые говорит об этом.
Так она узнала, так смогла представить себе. А более всего она поняла, что жизнь играет с людьми плохие шутки, и эти шутки таинственным образом соединяются в цепь с другими, приключившимися с разными людьми, и любой может оказаться в центре какого-нибудь нелепого сплетения обстоятельств, как муха в паутине. Так она выслушала историю, уже знакомую ей еще до этого рассказа, историю, в которой иными были только места и действующие лица – если они вообще бывают иными, – и поняла, что до Синалоа вовсе не так далеко, как она думала. Она тоже увидела прожектор марокканского патрульного катера, пронизывающий ночь, как холодная дрожь, белую осветительную ракету в воздухе, лицо Лало Вейги с открытым от изумления и страха ртом, когда он кричал: «мавр, мавр». Фигуру Лало в снопе света, когда под бесполезное урчание мотора он бежал на корму, чтобы отвязать канат патеры, первые выстрелы, вспышки рядом с прожектором, брызги воды, жужжание пуль, дзиииннь, дзиииннь, и еще вспышки со стороны суши. И внезапный мощный рев мотора, нос катера, взметнувшийся к звездам, и еще выстрелы и свист пуль, и крик Лало, падающего за борт: крик и крики, подожди, Сантьяго, подожди, не бросай меня, Сантьяго, Сантьяго, Сантьяго. А потом грохот мотора, работающего на полной мощности, и последний взгляд через плечо: Лало остается в воде позади, все дальше и дальше, в конусе луча прожектора патрульного судна, и его поднятая рука тщетно пытается уцепиться за катер, который мчится, подпрыгивает, удаляется, разрезая темные волны.
Тереса слушала все это, а обнаженный мужчина, неподвижно лежавший на ней, продолжал щекотать ей шею губами, не поднимая лица и не глядя на нее. Или не давая ей взглянуть на него.

* * *
Петухи. Пение муэдзина. Снова грязный, серый, нерешительный час между ночью и днем. На этот раз Сантьяго тоже не спал; она поняла это по его дыханию.
Весь остаток ночи она чувствовала, как он ворочается рядом, вздрагивая, когда приходил короткий сон, такой беспокойный, что он тут же просыпался. Тереса по-прежнему лежала на спине, не решаясь встать или закурить, с открытыми глазами, глядя то на темноту потолка, то на серое пятно, вползавшее снаружи, как огромный слизняк, таящий в себе зло и угрозу.
– Иди ко мне, – вдруг прошептал Сантьяго.
Она прислушивалась к биению собственного сердца: каждый рассвет казался ей невыносимо медлительным, похожим на тех животных, что зимой впадают в спячку. Когда-нибудь я умру в этот самый час, подумала она. Меня убьет этот грязный свет, который всегда является на свидание.
– Иду, – сказала она.

* * *
В тот же самый день Тереса принялась искать в сумочке фотографию, которую хранила со времен Синалоа: она под защитой руки Блондина Давилы удивленно взирает на мир, не подозревая, что ее ждет в нем. Она долго сидела так, потом подошла к умывальнику и, держа в руке снимок, принялась изучать свое отражение в зеркале. Сравнивать. Потом осторожно и очень медленно разорвала его пополам, спрятала ту половинку, на которой была сама, и закурила. Зажженную спичку поднесла к уголку другой половины и осталась сидеть неподвижно, забыв о зажатой между пальцев сигарете, глядя, как она тлеет и горит. Последней исчезла улыбка Блондина, и она сказала себе: это очень на него похоже, смеяться над всем, до самого конца, – и плевать на все. Что в пламени горящей «Сессны», что на этой фотографии.

Свернутый текст


-¿Y Gibraltar?
-Pues ahí, en el centro de todo -Céspedes señaló el paquete de Winston que tenía cerca, sobre el mantel, y describió con el tenedor un círculo a su alrededor-. Como una araña en su tela. En aquella época era la principal base contrabandista del Mediterráneo occidental... Los ingleses y los llanitos, la población local de la colonia, dejaban las manos libres a las mafias. Invierta aquí, caballero, confíenos su pasta, facilidades financieras y portuarias... El alijo de tabaco se hacía directamente de los almacenes del puerto a las playas de La Línea, mil metros más allá... Bueno, en realidad eso todavía ocurre -señaló otra vez la cajetilla-. Éste es de allí. Libre de impuestos.
-¿Y no te da vergüenza?... Un ex delegado gubernativo defraudando a Tabacalera Eseá.
-No fastidies. Ahora soy un pensionista. ¿Tú sabes cuánto fumo al día?
-¿Y qué hay de Santiago Fisterra?
Céspedes masticó un poco de mero, saboreándolo sin prisas. Luego bebió un sorbo de Barbadillo y me miró. -Ése no sé si fumaba o no fumaba; pero de alijar tabaco, nada. Un viaje con un cargamento de hachís equivalía a cien de Winston o Marlboro. El hachís era mas rentable.
-Y más peligroso, imagino.
-Mucho más -después de chuparlas minuciosamente, Céspedes alineaba las cabezas de los langostinos en el borde del plato, como si fueran a pasar revista-. Si no tenías bien engrasados a los marroquíes, ibas listo. Fíjate en el pobre Veiga... Pero con los ingleses no había problema: ésos actuaban con su doble moral de costumbre. Mientras las drogas no tocasen suelo británico, ellos se lavaban las manos... Así que los traficantes iban y venían con sus alijos, conocidos de todo el mundo. Y cuando se veían sorprendidos por la Guardia Civil o los aduaneros españoles, corrían a refugiarse en Gibraltar. La única condición era que antes tirasen la carga por la borda.
-¿Así, tan fácil?
Así. Por el morro -señaló otra vez la cajetilla de tabaco con el tenedor, dándole esta vez un golpecito encima-. A veces los de las lanchas tenían apostados en lo alto de la piedra a cómplices con visores nocturnos y radiotransmisores, monos, los llamaban, para estar al tanto de los aduaneros... Gibraltar era el eje de toda una industria, y se movían millones. Mehanis marroquíes, policías llanitos y españoles... Ahí mojaba todo Dios. Hasta a mí quisieron comprarme -reía entre dientes al recordar, la copa de vino blanco en la mano-... Pero no tuvieron suerte. Por esa época era yo quien compraba a otros.
Después de aquello Céspedes suspiró. Ahora, dijo mientras liquidaba el último langostino, es diferente. En Gibraltar se mueve el dinero de otro modo. Date una vuelta mirando buzones por Main Street y cuenta el número de sociedades fantasma que hay allí. Te mondas. Han descubierto que un paraíso fiscal es más rentable que un nido de piratas, aunque en el fondo sea lo mismo. Y de clientes, calcula: la Costa del Sol es una mina de oro, y las mafias extranjeras se instalan de todas las maneras imaginables. Además, desde Almería a Cádiz las aguas españolas están ahora muy vigiladas por lo de la inmigración ilegal. Y aunque lo del hachís sigue en plena forma, también la coca pega fuerte y los métodos son diferentes... Digamos que se acabaron los tiempos artesanos, o heroicos: las corbatas y los cuellos blancos relevan a los viejos lobos de mar. Todo se descentraliza. Las planeadoras contrabandistas han cambiado de manos, de tácticas y de bases de retaguardia. Son otros pastos.
Dicho todo aquello, Céspedes se echó atrás en la silla, le pidió un café a Manolo-Mohamed y encendió un cigarrillo libre de impuestos. Su cara de viejo tahúr sonreía evocadora, enarcando las cejas. Que me quiten lo que me he reído, parecía decir. Y comprendí que, además de viejos tiempos, el antiguo delegado gubernativo añoraba a cierta clase de hombres.
-El caso -concluyó-, es que cuando Santiago Fisterra apareció por Melilla, el Estrecho estaba en todo lo suyo. Edad golden age, que dirían los llanitos. Ohú. Viajes directos de ida y vuelta, por las bravas. Con dos cojones. Cada noche era un juego del gato y el ratón entre traficantes por una parte y aduaneros, policías y guardias civiles por la otra... A veces se ganaba y a veces se perdía -dio una larga chupada al cigarrillo y sus ojos zorrunos se empequeñecieron, recordando-. Y ahí, huyendo de la sartén para caer en las brasas, es donde fue a meterse Teresa Mendoza.
Cuentan que fue Dris Larbi el que delató a Santiago Fisterra; y que lo hizo pese al coronel Abdelkader Chaib, o tal vez incluso con el conocimiento de éste. Eso resultaba fácil en Marruecos, donde el eslabón más débil eran los contrabandistas que no actuaban protegidos por el dinero o la política: un nombre dicho aquí o allá, algunos billetes cambiando de manos. Y a la policía le iba de perlas para las estadísticas. De todas formas, nadie pudo probar nunca la intervención del rifeño. Cuando planteé el tema -lo había reservado para nuestro último encuentro-, éste se cerró como una ostra y no hubo forma de sacarle una palabra más. Ha sido un placer. Fin de las confidencias, adiós y hasta nunca. Pero Manolo Céspedes, que cuando ocurrieron los hechos todavía era delegado gubernativo en Melilla, sostiene que fue Dris Larbi quien, con intención de alejar al gallego de Teresa, pasó el encargo a sus contactos del otro lado. Por lo general, la consigna era paga y trafica, a tu aire. Iallah bismillah. Con Dios. Eso incluía una vasta red de corrupción que iba desde las montañas donde se cosechaba el cannabis hasta la frontera o la costa marroquí. Los pagos se escalonaban en la proporción adecuada: policías, militares, políticos, altos funcionarios y miembros del Gobierno. A fin de justificarse ante la opinión pública -después de todo, el ministro del Interior marroquí asistía como observador a las reuniones antidroga de la Unión Europea-, gendarmes y militares realizaban periódicas aprehensiones; pero siempre a pequeña escala, deteniendo a quienes no pertenecían a las grandes mafias oficiales, y cuya eliminación no molestaba a nadie. Gente que a menudo era delatada, o apresada, por los mismos contactos que les procuraban el hachís.
El comandante Benamú, del servicio guardacostas de la Gendarmería Real de Marruecos, no tuvo inconveniente en contarme su participación en el episodio de Cala Tramontana. Lo hizo en la terraza del café Hafa, en Tánger, después de que un amigo común, el inspector de policía José Bedmar -veterano de la Brigada Central y ex agente de Información de los tiempos de Céspedes-, se encargara de localizarlo y concertar una cita tras recomendarme mucho por fax y por teléfono. Benamú era un hombre simpático, elegante, con un bigotillo recortado que le daba aspecto de galán latino de los años cincuenta. Vestía de paisano, con chaqueta y camisa blanca sin corbata, y me estuvo hablando media hora en francés, sin pestañear, hasta que, ya con más confianza, pasó a un español casi perfecto. Contaba bien las cosas, con cierto sentido del humor negro, y de vez en cuando señalaba hacia el mar que se extendía ante nuestros ojos bajo el acantilado como si todo hubiera ocurrido allí mismo, frente a la terraza donde él bebía su café y yo mi té con yerbabuena. Cuando ocurrieron los hechos era capitán, puntualizó. Patrulla de rutina con lancha armada -eso de la rutina lo dijo mirando un punto indefinido del horizonte-, contacto radar a poniente de Tres Forcas, procedimiento habitual. Por pura casualidad había otra patrulla en tierra, enlazada por radio -seguía mirando el horizonte cuando pronunció la palabra casualidad-; y entre una y otra, dentro de Cala Tramontana e igual que un pajarito en su nido, una planeadora intrusa en aguas marroquíes, muy pegada a la costa, metiendo a bordo una carga de hachís con una patera abarloada. Voz de alto, foco, bengala iluminante con paracaídas recortando las piedras de isla Charranes sobre el agua lechosa, voces reglamentarias y un par de tiros al aire en plan disuasorio. Por lo visto, la planeadora -baja, larga, fina como una aguja, pintada de negro, motor fueraborda- tenía problemas de arranque, porque tardó en moverse. A la luz del foco y la bengala, Benamú vio dos siluetas a bordo: una en el sitio del piloto, y otra corriendo a popa para soltar el cabo de la patera, donde había otros dos hombres que en ese momento tiraban por la borda los fardos de droga que no había embarcado la planeadora. Rateaba el motor sin llegar a ponerse en marcha; y Benamú -ateniéndose al reglamento, fue el matiz entre dos sorbos de café- ordenó a su marinero de proa que soltara una ráfaga con la 12.7, tirando a dar. Sonó como suenan esas cosas, tacatacatá. Ruidoso, claro. Según Benamú, impresionaba. Otra bengala. Los de la patera alzaron las manos, y en ese momento la lancha se encabritó, levantando espuma con la hélice, y el hombre que estaba de pie a popa cayó al agua. La ametralladora de la patrullera seguía tirando, taca, taca, taca, y los gendarmes de tierra la secundaron tímidamente al principio, pan, pan, y luego con más entusiasmo. Parecía la guerra. La última bengala y el foco alumbraban los rebotes y piques de las balas en el agua, y de pronto la planeadora soltó un rugido más fuerte y salió de estampida en línea recta; de manera que cuando miraron hacia el norte ya se había perdido en la oscuridad. Así que se acercaron a la patera, detuvieron a los ocupantes -dos marroquíes- y pescaron del agua tres fardos de hachís y a un español que tenía una bala del 12.7 en un muslo -Benamú señaló la circunferencia de su taza de café-. Un boquete así. Interrogado mientras se le prestaba la debida atención médica, el español dijo llamarse Veiga y ser marinero de una planeadora contrabandista que patroneaba un tal Santiago Fisterra; y que era ese Fisterra quien se les había escurrido entre las manos en Cala Tramontana. Dejándome tirado, recordaba Benamú oír lamentarse al preso. El comandante también creía recordar que al tal Veiga, juzgado dos años más tarde en Alhucemas, le cayeron quince años en la prisión de Kenitra -al mencionarla me miró como recomendándome que nunca incluyera ese lugar entre mis residencias de verano-, y que había cumplido la mitad. ¿Delación? Benamú repitió esa palabra un par de veces, cual si le resultara completamente ajena; y, mirando de nuevo la extensión azul cobalto que nos separaba de las costas españolas, movió la cabeza. No recordaba nada al respecto. Tampoco había oído hablar nunca de ningún Dris Larbi. La Gendarmería Real tenía un competente servicio de información propio, y su vigilancia costera resultaba altamente eficaz. Como la Guardia Civil de ustedes, apuntó. O más. La de Cala Tramontana había sido una actuación rutinaria, un brillante servicio como tantos otros. La lucha contra el crimen, y todo eso.
Tardó casi un mes en regresar, y lo cierto es que ella no esperaba verlo nunca más. Su fatalismo sinaloense llegó a creerlo ausente para siempre -es de los que no se quedan, había dicho Dris Larbí-, y ella aceptó esa ausencia del mismo modo que ahora aceptaba su reaparición. En los últimos tiempos, Teresa comprendía que el mundo giraba según reglas propias e impenetrables; reglas hechas de albures -en el sentido bromista que en México daban a esa palabra- y azares que incluían apariciones y desapariciones, presencias y ausencias, vidas y muertes. Y lo más que ella podía hacer era asumir esas reglas como suyas, flotar sintiéndose parte de una descomunal broma cósmica mientras era arrastrada por la corriente, braceando para seguir a flote, en vez de agotarse pretendiendo remontarla, o entenderla. De ese modo había llegado a la convicción de que era inútil desesperarse o luchar por nada que no fuese el momento concreto, el acto de inspiración y espiración, los sesenta y cinco latidos por minuto -el ritmo de su corazón siempre había sido lento y regular- que la mantenían viva. Era absurdo gastar energías en disparos contra las sombras, escupiendo al cielo, incomodando a un Dios ocupado en tareas más importantes. En cuanto a sus creencias religiosas -las que había traído consigo desde su tierra y sobrevivían a la rutina de aquella nueva vida-, Teresa seguía yendo a misa los domingos, rezaba mecánicamente sus oraciones antes de dormir, padrenuestro, avemaría, y a veces se sorprendía a sí misma pidiéndole a Cristo o a la Virgencita -un par de veces invocó también al santo Malverde- tal o cual cosa. Por ejemplo, que el Güero Dávila esté en la gloria, amén. Aunque sabía muy bien que, pese a sus buenos deseos, era improbable que el Güero estuviera en la pinche gloria. De fijo ardía en los infiernos, el muy perro, lo mismo que en las canciones de Paquita la del Barrio -¿estás ardiendo, inútil?-. Como el resto de sus oraciones, aquélla la encaraba sin convicción, más por protocolo que por otra cosa. Por costumbre. Aunque tal vez en lo del Güero la palabra era lealtad. En todo caso, lo hacía a la manera de quien eleva una instancia a un ministro poderoso, con pocas esperanzas de ver cumplido su ruego.
No rezaba por Santiago Fisterra. Ni una sola vez. Ni por su bienestar ni por su regreso. Lo mantenía al margen de forma deliberada, negándose a vincularlo de modo oficial a la médula del problema. Nada de repeticiones o dependencias, se había jurado a sí misma. Nunca más. Y sin embargo, la noche en que regresó a su casa y lo encontró sentado en los escalones igual que si se hubieran despedido unas horas antes, sintió un alivio extremo, y una alegría fuerte que la sacudió entre los muslos, en el vientre y en los ojos, y la necesidad de abrir la boca para respirar bien hondo. Fue un momento cortito, y luego se encontró calculando los días exactos que habían transcurrido desde la última vez, echando la cuenta de lo que se empleaba en ir de acá para allá y el regreso, kilómetros y horas de viaje, horarios adecuados para llamadas telefónicas, tiempo que tarda una carta o una tarjeta postal en ir del punto A al punto B. Pensaba en todo eso, aunque no hizo ningún reproche, mientras él la besaba, y entraban en la casa sin pronunciar palabra, e iban al dormitorio. Y seguía pensando en lo mismo cuando él se quedó quieto, tranquilo al fin, aliviado, de bruces sobre ella, y su respiración entrecortada fue apaciguándose contra su cuello.
-Trincaron a Lalo -dijo al fin.
Teresa se quedó aún más quieta. La luz del pasillo recortaba el hombro masculino ante su boca. Lo besó. -Casi me trincan a mí -añadió Santiago. Seguía inmóvil, el rostro hundido en el hueco de su cuello. Hablaba muy quedo, y los labios le rozaban la piel con cada palabra. Lentamente, ella le puso los brazos sobre la espalda.
-Cuéntamelo, si quieres.
Negó, moviendo un poco la cabeza, y Teresa no quiso insistir porque sabía que era innecesario. Que iba a hacerlo cuando se sintiera más tranquilo, si ella mantenía la misma actitud y el mismo silencio. Y así fue. Al poco rato, él empezó a contar. No a la manera de un relato, sino a trazos cortos semejantes a imágenes, o a recuerdos. En realidad recordaba en voz alta, comprendió. Quizá en todo aquel tiempo era la primera vez que hablaba de eso.
Y así supo, y así pudo imaginar. Y sobre todo entendió que la vida gasta bromas pesadas a la gente, y que esas bromas se encadenan de forma misteriosa con otras que le ocurren a gente distinta, y que una misma podía verse en el centro del absurdo entramado como una mosca en una tela de araña. De ese modo escuchó una historia que ya le era conocida antes de conocerla, en la que sólo cambiaban lugares y personajes, o apenas cambiaban siquiera; y decidió que Sinaloa no estaba tan lejos como ella había creído. También vio el foco de la patrullera marroquí quebrando la noche como un escalofrío, la bengala blanca en el aire, la cara de Lalo Veiga con la boca abierta por el estupor y el miedo al gritar: la mora, la mora. Y entre el inútil ronroneo del motor de arranque, la silueta de Lalo en la claridad del reflector mientras corría a popa a largar el cabo de la patera, los primeros disparos, fogonazos junto al foco, salpicaduras en el agua, zumbidos de balas, ziaaang, ziaaang, y los otros resplandores de tiros por el lado de tierra. Y de pronto el motor rugiendo a toda potencia, la proa de la planeadora levantándose hacia las estrellas, y más balazos, y el grito de Lalo cayendo por la borda: el grito y los gritos, espera, Santiago, espera, no me dejes, Santiago, Santiago, Santiago. Y luego el tronar del motor a toda potencia y la última mirada sobre el hombro para ver a Lalo quedándose atrás en el agua, encuadrado en el cono de luz de la patrullera, alzado un brazo para asirse inútilmente a la planeadora que corre, salta, se aleja golpeando con su pantoque la marejada en sombras.
Teresa escuchaba todo eso mientras el hombre desnudo e inmóvil sobre ella seguía rozándole la piel del cuello al mover los labios, sin levantar el rostro y sin mirarla. O sin dejar que ella lo mirase a él.
Los gallos. El canto del muecín. Otra vez la hora sucia y gris, indecisa entre noche y día. Esta vez tampoco Santiago dormía; por su respiración supo que continuaba despierto. Todo el resto de la noche lo había sentido removerse a su lado, estremeciéndose cuando caía en un sueño breve, tan inquieto que despertaba en seguida. Teresa permanecía boca arriba, reprimiendo el deseo de levantarse o de fumar, abiertos los ojos, mirando primero la oscuridad del techo y luego la mancha gris que reptaba desde afuera como una babosa maligna.
-Quiero que vengas conmigo -murmuró él, de pronto.
Ella estaba absorta en los latidos de su propio corazón: cada amanecer le parecía más lento que nunca, semejante a esos animales que duermen durante el invierno. Un día voy a morir a esta misma hora, pensó. Me matará esa luz sucia que siempre acude a la cita.
-Sí -dijo.
Aquel mismo día, Teresa buscó en su bolso la foto que conservaba de Sinaloa: ella bajo el brazo protector del Güero Dávila, mirando asombrada el mundo sin adivinar lo que acechaba en él. Estuvo así un buen rato, y al fin fue al lavabo y se contempló en el espejo, con la foto en la mano. Comparándose. Después, con cuidado y muy despacio, la rasgó en dos, guardó el trozo en el que estaba ella y encendió un cigarrillo. Con el mismo fósforo aplicó la llama a una punta de la otra mitad y se quedó inmóvil, el cigarrillo entre los dedos, viéndola chisporrotear y consumirse. La sonrisa del Güero fue lo último en desaparecer, y se dijo que eso era muy propio de él: burlarse de todo hasta el final, valiéndole madres. Lo mismo entre las llamas de la Cessna que entre las llamas de la pinche foto.

0

20

Глава 5. Что я посеял там, в горах

Ожидание. Темное море и миллионы рассыпанных по небу звезд. С северной стороны – мрачное, необъятное пространство, с южной – отдаленный черный силуэт берега. И легкий, едва ощутимый, прерывистый бриз с суши, касающийся воды крошечными, странно фосфоресцирующими вспышками.
Мрачная красота, наконец решила она. Да, так мрачная красота.
Она плохо умела выражать подобные вещи словами. Чтобы подобрать эти, у нее ушло сорок минут. Но как бы то ни было, именно таким – мрачным и прекрасным – был пейзаж, и Тереса Мендоса созерцала его молча. С самой первой из этих сорока минут она сидела неподвижно, не разжимая губ, ощущая, как ночная сырость мало-помалу проникает сквозь ее свитер и джинсы. Сидела, внимательно прислушиваясь к звукам земли и моря. К приглушенному шуму включенного на минимальную громкость радио, настроенного на сорок четвертый канал.
– Глянь-ка, что там, – сказал Сантьяго.
Он прошептал это едва слышно. Море, объяснил он ей еще при одной из их первых встреч, передает звуки и голоса по-особому. Иногда можно услышать то, что говорится на расстоянии мили. Так же и со светом; поэтому «Фантом», скрытый среди ночи и моря черной матовой краской, которой были выкрашены его корпус и кожух мотора, был погружен в темноту. И поэтому оба молчали, а Тереса не курила; они почти не шевелились. Ждали.
Тереса прижала лицо к резиновому конусу, прикрывавшему экран радара «Фуруно». Радиус действия у него был восемь миль; при каждой развертке антенны в нижней части рамы темнел идеально четкий очерк марокканского берега – изображение бухты, луком изогнутой книзу между мысами Крусес и Аль-Марса. Все остальное было чисто: на морской поверхности ни единого сигнала. Тереса дважды нажала кнопку дальности, увеличив радиус наблюдения с одной до четырех миль. При следующей развертке изображение берега стало меньше и длиннее; к нему прибавилось выдающееся далеко в море четко очерченное пятно острова Перехиль. Там тоже было чисто. Ни корабля, ни лодки. Ни даже ложного отраженного сигнала волны. Ничего.
– Вот скоты, – донесся до нее тихий шепот Сантьяго.
Ждать. Это было составной частью работы; но с тех пор, как они начали выходить в море вместе, Тереса успела усвоить, что хуже всего не само ожидание, а то, что представляешь себе, ожидая. Ни плеск воды о скалы, ни шум ветра, который легко спутать с шумом марокканского патрульного катера (на жаргоне плавающих через Пролив он назывался «мавром») или вертолета испанской таможни, не тревожат так, как этот долгий покой, в котором мысли превращаются в злейшего врага. Даже конкретная угроза, враждебное эхо, вдруг возникающее на экране радара, рев мотора, борющегося за скорость, свободу и жизнь, бегство со скоростью пятьдесят узлов, когда патрульный катер едва не врезается тебе в корму, удары волн о днище, мощные выбросы поочередно то адреналина, то отчаянного страха – все эти ситуации были для нее лучше, чем неопределенность штиля, спокойное воображение. Как плохо, когда мысли ясны. Когда холодно оцениваешь то зло и тот ужас, которые пока скрыты неизвестностью. Это бесконечное ожидание сигнала с суши или по радио было похоже на серые рассветы, что по-прежнему каждое утро заставали ее в постели без сна; теперь они приходили к ней и в море, когда нерешительная ночь начинала светлеть на востоке, от холода и сырости палуба делалась скользкой, а одежда, руки и лицо влажными. Черт побери. Нет такого страха, который нельзя было бы пережить; главное, чтобы у тебя не было времени и возможности подумать о нем. К такому выводу она пришла.
Уже пять месяцев. Иногда та, другая Тереса Мендоса, которую она внезапно видела в глубине зеркала, на углу улицы, в серой мути рассветов, по-прежнему внимательно за ней наблюдала, выжидая, следила за мало-помалу происходившими в ней переменами. Пока что они были не слишком велики, да и относились скорее к внешнему поведению и ситуациям, чем к подлинным событиям, которые происходили у нее внутри, действительно изменяя перспективы и жизнь. Однако она предчувствовала их наступление, не ведая ни дня, ни срока, но зная, что неотвратимо они произойдут вслед за другими, так же, как предчувствовала, что три-четыре дня подряд у нее будет болеть голова или вот-вот наступят – всегда нерегулярно и болезненно – неудобные, но неизбежные дни. Поэтому было интересно и даже познавательно таким вот образом выходить из самой себя и входить обратно, иметь возможность видеть себя и снаружи, и изнутри. Теперь Тереса знала, что все – страх, неопределенность, страсть, удовольствие, воспоминания, собственное лицо, которое выглядит старше, чем несколько месяцев назад, – можно рассматривать с этой двойной точки зрения. С математической точностью и ясностью, свойственными не ей самой, а той, другой женщине, что живет в ней. И именно эта способность к столь необычному раздвоению, которую она открыла, а точнее, интуитивно ощутила в себе в тот день – с него не прошло и года, – когда в Кульякане зазвонил телефон, позволяла ей сейчас холодно наблюдать за самой собой. Вот она сидит в этом катере, застывшем в темноте моря, которое она теперь начала узнавать, вблизи таящего в себе угрозу берега страны, о самом существовании которой ей еще недавно, можно считать, даже не было известно Рядом безмолвная тень мужчины – его она не любит (а может, думает, что не любит), но рискует из-за него до конца своих дней гнить в тюрьме. От одной этой мысли – призрак Лало Вейги был третьим членом их команды в каждой экспедиции – она содрогалась, и ее охватывала паника, когда, как сейчас, у нее было время, чтобы задуматься.
Но все это было лучше Мелильи и лучше того, что она ожидала. Нечто более личное, более чистое. Временами ей казалось, что это даже лучше, чем Синалоа; но потом образ Блондина Давилы вставал перед нею, как упрек, и она в глубине души раскаивалась, что предает воспоминание. Лучше Блондина не было ничего – во многих отношениях. Кульякан, красивый домик в Лас-Кинтас, ресторанчики на набережной, мелодии уличных музыкантов, танцы, прогулки на машине до Масатлана, пляжи Альтаты, все, что она считала реальным миром, жизнь в котором была так приятна, складывалось в ошибку. На самом деле она жила не в этом мире, а в мире Блондина. Это была не ее жизнь, а другая, в которой она, устроившись уютно и благополучно, существовала, пока ее внезапно не выбросили оттуда телефонный звонок, слепой ужас бегства, похожая на лезвие влажного ножа улыбка Кота Фьерроса и грохот «дабл-игла», зажатого в ее собственных руках. Однако теперь появилось нечто новое. Неопределимое и не такое уж плохое и в этом ночном мраке, и в спокойном, безропотном страхе, что она испытывала, оглядываясь вокруг, несмотря на близкую тень мужчины, который – она усвоила это с того дня в Кульякане – никогда больше не сможет заставить ее снова обманываться, считая себя защищенной от ужаса, боли и смерти. И, как ни странно, это ощущение не только не пугало ее, но даже, наоборот, заставляло собраться. Оно побуждало ее пристальнее анализировать саму себя с любопытством, не лишенным уважения. Именно поэтому Тереса порой долго смотрела на фотографию, где некогда была вместе с Блондином. И время от времени вглядывалась в зеркало, задавая себе вопрос, какое расстояние, все более увеличиваясь, разделяет этих трех женщин – девушку с удивленными глазами, смотрящую с кусочка фотобумаги, Тересу, живущую сегодня по эту сторону жизни и хода времени, и незнакомку, наблюдающую за обеими из своего – все менее четкого – отражения.

* * *

Черт побери, далеко же ее занесло от Кульякана. Меж двух континентов, между Марокко и Испанией (всего пятнадцать километров от берега до берега), в воды Гибралтарского пролива, на южную границу Европы: ей и во сне не снилось, что она когда-нибудь сюда попадет. Тут Саньяго Фистерра перевозил чужие грузы. У него был домик – не собственный, снятый – на берегу Альхесирасской бухты, с испанской стороны, и катер, стоявший в Марина-Шеппард, под защитой развевающегося над Скалой британского флага: семиметровый «Фантом» с запасом хода сто семьдесят миль и мотором мощностью двести пятьдесят лошадиных сил – «головастиком», как называли их местные жители (Тереса уже начала усваивать их словечки, вставляя их в свою речь), – способным за двадцать секунд развить скорость от нуля до пятидесяти пяти узлов. Сантьяго был морским наемником. В отличие от Блондина Давиды из Синалоа, у него не было начальников, и он не работал на какой-то определенный картель. Его услугами пользовались испанские, английские, французские и итальянские контрабандисты на Коста-дель-Соль. В остальном все происходило примерно так же: перевозка грузов из одного места в другое. Сантьяго взимал определенную плату за каждую доставку и собственной жизнью отвечал за потери и неудачи. Но это лишь в самом крайнем случае. Здешняя контрабанда – почти всегда речь шла о гашише, иногда о табаке с гибралтарских складов – сильно отличалась от той, с которой была знакома Тереса. Мир этих вод был жестким, только для крутых парней, но менее враждебным, чем мексиканский. Меньше насилия, меньше смертей.
Люди не палили друг в друга из-за лишней рюмки и не расхаживали с «козьими рогами», как в Синалоа. На северном берегу человек чувствовал себя спокойнее, даже если попадал в руки закона. Там были адвокаты, судьи и нормы, одинаково применявшиеся как к преступникам, так и к жертвам. Однако с марокканской стороны все обстояло иначе: кошмар там просто висел в воздухе. Коррупция процветала на всех уровнях, права человека не имели почти никакой ценности, в ужасных местных тюрьмах можно было сгнить в буквальном смысле слова. А для женщины этот кошмар усугублялся самим фактом того, что она – женщина: это означало попасть в безжалостные зубья шестеренок, двигающих жизнь мусульманского общества. Поначалу Сантьяго воспротивился тому, чтобы она заняла место Лало Вейги. Чересчур опасно, сказал он, ставя точку в этом разговоре. Или думая, что ставит ее. Сказал очень серьезно и по-мужски властно, с этим странным акцентом, что проскальзывал у него иногда, – помягче, нежели у остальных испанцев, речь которых была такой же резкой и грубой, как они сами. Но после ночи, проведенной Тересой без сна, с открытыми глазами, устремленными сначала в темный потолок, потом на привычный серый свет, с кружащимися в голове мыслями, она разбудила Сантьяго и сказала ему, что приняла решение. И все. Точка. Она больше никогда и никого не будет ждать, смотря телесериалы, ни в одном доме ни одного из городов мира, и он может выбирать: либо он берет её на катер, либо она уходит от него прямо сейчас, навсегда – уходит, и прости-прощай. Тогда он – взлохмаченный, с небритым подбородком и покрасневшими от сна глазами – поскреб в затылке и спросил: ты что, с ума сошла? Он говорил еще что-то, но она уже вскочила с постели, как была, голая, достала из шкафа свой чемодан и начала бросать в него вещи, стараясь не смотреть ни в зеркало, ни на него и не думать о том, что делает. Минуты полторы Сантьяго молча наблюдал за ней, не раскрывая рта; а потом, решив, что она и вправду уходит – Тереса продолжала совать вещи в чемодан, не зная, уйдет она все-таки или нет, – сказал: ладно, хорошо, согласен. К черту все. В конце концов, ведь это не мне достанется от мавров, если они тебя сцапают. Так что уж постарайся не свалиться в воду, как Лало.

Свернутый текст


5 Lo que sembré allá en la sierra

La espera. El mar oscuro y millones de estrellas cuajando el cielo. La extensión sombría, inmensa hacia el norte, limitada al sur por la silueta negra de la costa. Todo alrededor tan quieto que parecía aceite. Y una leve brisa de tierra apenas perceptible, intermitente, que rozaba el agua con minúsculos centelleos de extraña fosforescencia. Siniestra belleza, concluyó al fin. Ésas eran las palabras.
No era buena para expresar ese tipo de cosas. Le había costado cuarenta minutos. De cualquier modo, así era el paisaje, bello y siniestro; y Teresa Mendoza lo contemplaba en silencio. Desde el primero de aquellos cuarenta minutos estaba inmóvil, sin despegar los labios, sintiendo cómo el relente calaba poco a poco su jersey y las perneras de sus liváis. Atenta a los sonidos de tierra y del mar. Al amortiguado rumor de la radio encendida, canal 44, con el volumen al mínimo.
-Echa un vistazo -sugirió Santiago.
Lo dijo en un susurro apenas audible. El mar, le había explicado las primeras veces, transmite los ruidos y las voces de forma diferente. Según el momento, puedes oír cosas que se dicen a una milla de distancia. Lo mismo ocurre con las luces; por eso la Phantom estaba a oscuras, camuflada en la noche y el mar con la pintura negra mate que cubría su casco de fibra de vidrio y la carcasa del motor. Y por eso los dos estaban callados y ella no fumaba, ni se movían apenas. Esperando.
Teresa pegó la cara al cono de goma que ocultaba la pantalla del radar Furuno de 8 millas. A cada barrido de la antena, el trazo oscuro de la costa marroquí persistía con nitidez perfecta en la parte inferior del recuadro, mostrando la ensenada arqueada hacia abajo entre las puntas de Cruces y Al Marsa. El resto estaba limpio: ni una señal en la superficie del mar. Pulsó dos veces la tecla de alcance, ampliando el radio de vigilancia de una a cuatro millas. Con el siguiente barrido la costa apareció más pequeña y prolongada, incluyendo hacia levante la mancha precisa, adentrada en el mar, de isla Perejil. También allí estaba limpio. Ningún barco. Ni siquiera el eco falso de una ola en el agua. Nada.
-Esos cabrones -oyó decir a Santiago.
Esperar. Eso formaba parte de su trabajo; pero en el tiempo que llevaban saliendo juntos al mar, Teresa había aprendido que lo malo no era la espera, sino las cosas que imaginas mientras esperas. Ni el sonido del agua en :,?
las rocas, ni el rumor del viento que podía confundirse con una patrullera marroquí -la mora, en jerga del Estrecho- o con el helicóptero de Aduanas español, eran tan inquietantes como aquella larga calma previa donde los pensamientos se convertían en el peor enemigo. Hasta la amenaza concreta, el eco hostil que aparecía de pronto en la pantalla de radar, el rugido del motor luchando por la velocidad y la libertad y la vida, la huida a cincuenta nudos con una patrullera pegada a la popa, los pantocazos sobre el agua, las violentas descargas alternativas de adrenalina y miedo en plena acción, suponían para ella situaciones preferibles a la incertidumbre de la calma, a la imaginación serena. Qué mala era la lucidez. Y qué perversas las posibilidades aterradoras, fríamente evaluadas, que encerraba lo desconocido. Aquella espera interminable al acecho de una señal de tierra, de un contacto en la radio, resultaba semejante a los amaneceres grises que seguían encontrándola despierta en la cama cada madrugada, y que ahora también llegaban en el mar, con la noche indecisa clareando por levante, y el frío, y la humedad que volvía resbaladiza la cubierta y le mojaba las ropas, las manos y la cara. Chale. Ningún miedo es insoportable, concluyó, a menos que te sobren tiempo y cabeza para pensar en él.
Cinco meses, ya. A veces, la otra Teresa Mendoza a la que sorprendía desde el más allá de un espejo, en cualquier esquina, en la luz sucia de los amaneceres, seguía espiándola con atención, expectante por los cambios que poco a poco parecían registrarse en ella. Esos cambios no eran gran cosa, todavía. Y estaban más relacionados con actitudes y situaciones externas que con los auténticos sucesos que se registran adentro y modifican de veras las perspectivas y la vida. Pero de algún modo también ésos los sentía llegar, sin fecha ni plazo fijo, inminentes y a remolque de los otros, igual que cuando estaba a punto de dolerle la cabeza tres o cuatro días seguidos o de cumplirse el ciclo -para ella siempre irregular y doloroso- de los días incómodos e inevitables. Por eso resultaba interesante, casi educativo, entrar y salir de aquel modo de sí misma; poder mirarse desde el interior lo mismo que desde afuera. Ahora Teresa sabía que todo, el miedo, la incertidumbre, la pasión, el placer, los recuerdos, su propio rostro que parecía mayor que unos meses atrás, podían contemplarse desde ese doble punto de vista. Con una lucidez matemática que no le correspondía a ella, sino a la otra mujer que latía en ella. Y esa aptitud para tan singular desdoblamiento, descubierta, o más bien intuida, la tarde misma -distaba apenas un ano- que sonó el teléfono en Culiacán, era la que le permitía observarse fríamente, a bordo de aquella lancha inmóvil en la oscuridad de un mar que ahora empezaba a conocer, ante la costa amenazadora de un país del que muy poco antes casi ignoraba la existencia, junto a la sombra silenciosa de un hombre al que no amaba o al que tal vez creía no amar, con riesgo de pudrirse el resto de sus años en una cárcel; idea que -el fantasma de Lalo Veiga era el tercer tripulante en cada viaje- la hacía estremecer de pánico cuando, como ahora, contaba con tiempo para meditar sobre ello.
Pero era mejor que Melilla, y mejor que cuanto había esperado. Más personal y más limpio. En ocasiones llegaba a pensar que hasta mejor que Sinaloa; pero entonces la imagen del Güero Dávila venía a su encuentro como un reproche, y ella se arrepentía en los adentros por traicionar de aquella manera el recuerdo. Nada era mejor que el Güero, y eso era cierto en más de un sentido. Culiacán, la bonita casa de Las Quintas, los restaurantes del malecón, la música de los chirrines y las bandas, los bailes, los paseos en coche a Mazatlán, las playas de Altata, todo cuanto ella había creído el mundo real que la ponía a gusto con la vida, se cimentaban en un error. Ella no vivía realmente en ese mundo, sino en el del Güero. No era su vida, sino otra donde había ido a instalarse cómoda y feliz hasta verse expulsada de pronto por una llamada telefónica, por el ciego terror de la huida, por la sonrisa de cuchillo del Gato Fierros y los estampidos de la Doble Águila en sus propias manos. Ahora, sin embargo, existía algo nuevo. Algo indefinible y no del todo malo en la oscuridad de la noche, y en el miedo tranquilo, resignado, que sentía cuando miraba alrededor, pese a la sombra próxima de un hombre que -eso había aprendido desde Culiacán- ya nunca podría hacer que se engañara de nuevo a sí misma, creyéndose protegida del horror, del dolor y de la muerte. Y, cosa extraña, aquella sensación, lejos de intimidarla, la acicateaba.
La obligaba a analizarse con más intensidad; con una curiosidad reflexiva, no exenta de respeto. Por eso a veces se quedaba mirando la foto donde habían estado ella y el Güero, mientras daba al mismo tiempo ojeadas al espejo, interrogándose sobre la distancia cada vez mayor entre aquellas tres mujeres: la joven con ojos asombrados del papel fotográfico, la Teresa que ahora vivía a este lado de la vida y del paso del tiempo, la desconocida que las observaba a las dos desde su -cada vez más inexacto- reflejo.
Chíngale, que estaba requetelejos de Culiacán. Entre dos continentes, con la costa marroquí a quince kilómetros de la española: las aguas del Estrecho de Gibraltar y la frontera sur de una Europa a la que no había soñado viajar en la vida. Allí, Santiago Fisterra era transportista por cuenta ajena. Tenía una casita alquilada en una playa de la bahía de Algeciras, por la parte española, y la planeadora amarrada en Marina Sheppard, protegida por la bandera inglesa del Peñón: una Phantom de siete metros de eslora con autonomía de ciento sesenta millas y motor de 250 caballos -cabezones los llamaban en el argot local, que Teresa empezaba a combinar con su mejicano sinaloense-, capaz de acelerar de cero a cincuenta y cinco nudos en veinte segundos. Santiago era un mercenario del mar. A diferencia del Güero Dávila en Sinaloa, él no tenía jefes ni trabajaba en exclusiva para ningún cártel. Sus empleadores eran traficantes españoles, ingleses, franceses e italianos instalados en la Costa del Sol. En lo demás se trataba más o menos de lo mismo: llevar cargas de un sitio a otro. Santiago cobraba a tanto por entrega, y respondía de pérdidas o fracasos con su propia vida. Pero eso era sólo en casos extremos. Aquel contrabando -casi siempre hachís, algunas veces tabaco de los almacenes gibraltareños- nada tenía que ver con el que Teresa Mendoza había conocido antes. El de estas aguas era un mundo duro, de raza pesada, pero menos hostil que el mejicano. Menos violencia, menos muertes. La gente no se bajaba a plomazos por una copa de más, ni cargaba cuernos de chivo como en Sinaloa. De las dos orillas, la norte era más tranquilizadora, incluso si caías en manos de la ley. Había abogados, jueces, normas que se aplicaban por igual a los delincuentes que a las víctimas. Pero el lado marroquí era distinto: ahí la pesadilla rondaba todo el tiempo. Corrupción en todos los niveles, derechos humanos apenas valorados, cárceles donde podías pudrirte en condiciones terribles. Con el agravante añadido de ser mujer, y lo que significaba caer en el engranaje inexorable de una sociedad musulmana como aquélla. Al principio Santiago se había negado a que ocupara el puesto de Lalo Veiga. Demasiado peligroso, dijo, zanjando el asunto. O creyendo zanjarlo. Todo bien serio y metido en puro macho, el gallego, raro que le salía a veces, menos brusco que el resto de los españoles cuando hablaban, tan cortantes y rudos todos ellos. Pero después de una noche que Teresa pasó con los ojos abiertos, mirando primero la oscuridad del techo y luego la familiar claridad gris, dándole vueltas en la cabeza, despertó a Santiago para decirle que había tomado una decisión. Y ni modo. Nunca volvería a esperar a nadie viendo telenovelas en ninguna casa de ninguna ciudad del mundo, y él podría elegir: o la admitía en la planeadora, o lo dejaba en ese momento, en el acto, para siempre y ahí nos vemos. Entonces él, mentón sin afeitar, ojos enrojecidos de sueño, se rascó el pelo revuelto y le preguntó si estaba loca o se había vuelto gilipollas o qué. Hasta que ella se levantó desnuda de la cama, y tal como estaba sacó su maleta del armario y empezó a meter cosas mientras procuraba no mirarse en el espejo ni mirarlo a él, ni pensar en lo que estaba haciendo. Santiago la dejó hacer observándola minuto y medio sin abrir la boca; y al fin, creyendo que se iba de veras -Teresa seguía metiendo ropa en la maleta sin saber si iba a irse o no-, dijo bueno, vale, de acuerdo. Al carallo con todo. No es a mí a quien los moros van a romper el coño si te agarran. Así que procura no caerte al agua como Lalo.

0