www.amorlatinoamericano.3bb.ru

ЛАТИНОАМЕРИКАНСКИЕ СЕРИАЛЫ - любовь по-латиноамерикански

Объявление

Добро пожаловать на форум!
Наш Дом - Internet Map
Путеводитель по форуму





Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



Королёк - птичка певчая

Сообщений 1 страница 20 из 66

1

Решад Нури Гюнтекин. Птичка певчая

  Эта  книга  принесла  автору мировое признание. Художественный фильм по
мотивам этого произведения имел огромный успех у телезрителей.
     В  центре  романа  сложная  судьба  рано  осиротевшей турецкой девушки.
Несмотря  на  превратности  судьбы,  она своим трудом, упорством и добротой,
добивается признания в обществе, к ней возвращается любовь.

+1

2

* ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *

                                                     Б..., сентябрь 19... г.

     Я  училась  в  четвертом  классе.  Мне  было лет двенадцать. Как-то раз
учительница французского языка, сестра Алекси, дала нам задание.
     - Постарайтесь  описать ваши первые детские впечатления, - сказала она.
- Интересно, что вы вспомните?.. Это хорошая гимнастика для воображения!
     Насколько  я себя помню, я всегда была ужасной проказницей и болтуньей.
В  конце  концов  воспитательницам  надоели  мои  проделки  и  меня посадили
отдельно от всех за маленькую одноместную парту в углу класса.
     Директриса сделала внушение:
     - Пока  не  перестанешь  болтать  и  мешать  своим  подружкам,  пока не
научишься  вести  себя примерно на уроках, будешь сидеть отдельно, вот здесь
- в ссылке.
     Справа  от  меня  тянулся  к  потолку здоровенный деревянный столб, мой
серьезный,  безмолвный,  долговязый  сосед.  Он  без  конца  вводил  меня  в
искушение  и  поэтому  вынужден  был  стоически  переносить  все  царапины и
порезы, которыми награждал его мой перочинный ножик.
     Слева  -  узкое  высокое окно, всегда прикрытое наружными ставнями. Мне
казалось,  его  назначение  -  специально  создавать  прохладу  и  полумрак,
неизбежные  атрибуты  монастырского  воспитания.  Я сделала важное открытие.
Стоило  прижаться грудью к парте, чуть-чуть приподнять голову, и сквозь щель
в  ставнях  можно  было  увидеть клочок неба, ветку зеленой акации, одинокое
окно  да  решетку  балкона.  По  правде говоря, картина не очень интересная.
Окно  никогда  не  открывалось,  а  на балконной решетке почти всегда висели
маленький детский матрасик и одеяльце. Но я была рада и этому.
     На  уроках  я опускала голову на сплетенные под подбородком пальцы, и в
такой  позе  учителя  находили  мое  лицо  весьма  одухотворенным, а когда я
поднимала  глаза  к  нему,  настоящему  голубому  небу, которое проглядывало
сквозь  щель  в  ставнях, они радовались еще больше, думая, что я уже начала
исправляться.  Обманывая  так  своих воспитателей, я испытывала удивительное
наслаждение,  я  мстила  им.  Мне казалось, что там, за окном, они прячут от
нас жизнь...
     Пояснив, как надо писать, сестра Алекси предоставила нас самим себе.
     Первые  ученицы  класса - украшение передних парт - тотчас принялись за
работу.  Я  не сидела рядом с ними, не заглядывала через плечо в их тетради,
но  я  точно  знала,  о  чем  они  пишут. Это была поэтическая ложь примерно
такого содержания:
     "Первое,  что я помню в жизни, - это златокудрая нежная головка дорогой
мамочки,  склоненная  над  моей маленькой кроваткой, и ее голубые, небесного
цвета глазки, обращенные ко мне с улыбкой и любовью..."
     На  самом же деле бедные мамочки, кроме золотистого и небесно-голубого,
могли  быть  обладательницами  и  других цветов, однако эти два были для них
обязательны, а для нас, учениц soeurs*, такой стиль считался законом.
     ______________
     *  Сестры  (фр.);  здесь  - воспитательницы во французском католическом
пансионе.

     Что  касается меня, то я была совсем другим ребенком. Матери я лишилась
очень  рано,  о  ней  у  меня  сохранились  самые смутные воспоминания. Одно
несомненно,  у  нее не было златокудрых волос и небесно-голубых глаз. Но все
равно  никакая  сила  на  свете  не  могла заставить меня подменить в памяти
подлинный образ матери каким-нибудь другим.

     Я  сидела  и  ломала  голову. О чем писать?.. Часы с кукушкой, висевшие
под  изображением  святой девы Марии, ни на минуту не замедляли своего бега,
а мне все никак не удавалось сдвинуться с места.
     Я  развязала  ленту  на голове и теребила волосы, опуская пряди на лоб,
на  глаза.  В  руке  у  меня была ручка. Я мусолила ее, грызла, водила ею по
зубам...
     Как  известно,  философы,  поэты  имеют  привычку  почесывать  во время
работы  нос,  скрести  подбородок. Вот так и у меня: грызть ручку, напускать
на глаза волосы - признак крайней задумчивости, глубокого размышления.
     К  счастью,  подобные  случаи  были редки. К счастью?.. Да! Иначе жизнь
походила  бы на спутанный клубок, который так же трудно распутывается, как и
сюжеты наших сказок о Чаршамба-карысы и Оджак-анасы.

+2

3

Прошли  годы.  И  вот сейчас, в чужом городе, в незнакомой гостинице, я
одна  в  комнате  и пишу в дневнике все, что могу вспомнить. Пишу только для
того,  чтобы  победить  ночь,  которая, кажется, длится вечность!.. И опять,
как в далеком детстве, я тереблю свои волосы, опускаю прядь на глаза...
     Как  родилась  эта  привычка?..  Мне  кажется, в детстве я была слишком
беспечным,  чересчур  легкомысленным  ребенком,  который бурно реагировал на
все  проявления  жизни,  бросаясь  в  ее  объятия.  Вслед  за этим неизменно
наступали  разочарования.  Вот  тогда-то, стараясь остаться наедине с собой,
со   своими   мыслями,   я   пыталась  сделать  из  своих  волос  покрывало,
отгородиться им от всего мира.
     Что  касается  привычки  грызть  ручку, точно вертел с шашлыком, этого,
откровенно  говоря,  я объяснить не могу. Помню только, что от чернил губы у
меня  постоянно  были  фиолетового  цвета.  Однажды  (я  была  уже  довольно
взрослой  девочкой)  меня  пришли навестить в пансион. Я вышла на свидание с
намалеванными  под носом усами, а когда мне сказали об этом, чуть не сгорела
от стыда.
     О   чем  я  рассказывала?..  Да...  Сестра  Алекси  дала  нам  задание:
вспомнить  свои  первые  впечатления в жизни, написать сочинение. Никогда не
забуду: несмотря на все мои старания, я смогла написать только следующее:
     "Мне  кажется,  я  родилась в озере, как рыба... Не могу сказать, что я
совсем  не помню своей матери... Помню также отца, кормилицу, нашего денщика
Хюсейна...  Помню  черного  коротконогого  пса,  который  гонялся за мной по
улице...  Помню, как однажды я воровала из корзины виноград и меня ужалила в
палец  пчела...  Помню,  у  меня  болели  глаза  и мне их закапывали красным
лекарством...  Помню наш приезд в Стамбул с любимым Хюсейном... Помню многое
другое... Но не это - мои первые впечатления, все это было гораздо позже...
     Совсем,  совсем  давно,  мне  помнится,  я  барахталась нагишом в своем
любимом  озере  среди  огромных  листьев.  Озеро не имело ни конца ни края и
походило  на море. По нему плавали громадные листья, оно было со всех сторон
окружено   деревьями...   Вы   спросите,  как  может  озеро  с  листьями  на
поверхности  и  высокими  деревьями вокруг походить на море?.. Клянусь, я не
обманываю.  Я  сама,  как  и  вы,  удивляюсь  этому...  Но  это  так...  Что
поделаешь?.."
     Когда  потом  мое сочинение читали в классе, все девочки поворачивались
ко  мне  и  громко смеялись. Бедной сестре Алекси с трудом удалось успокоить
их и добиться тишины в классе.

     А   ведь  предстань  теперь  передо  мной  сестра  Алекси,  похожая  на
обуглившуюся  жердь  в своем черном платье с ослепительно белым воротничком,
с  бескровным  прыщеватым лицом в обрамлении капюшона, напоминающего женскую
чадру,  откинутую  на  лоб,  с  губами,  красными,  как гранатовый цветок, -
предстань  она  теперь  передо мной и задай тот же самый вопрос, я, наверно,
не  смогла бы ответить иначе, чем тогда на уроке французского языка, и опять
стала бы доказывать, что родилась, как рыба, в озере.
     Уже  позже  я  узнала,  что  это озеро находится в районе Мосула, возле
маленькой  деревушки,  название  которой я всегда забываю; и мое бескрайнее,
безбрежное  море  -  не  что  иное, как крохотная лужица, остатки пересохшей
реки, с несколькими деревцами на берегу.

+1

4

Отец  мой  служил тогда в Мосуле. Мне было года два с половиной. Стояло
знойное  лето.  В городе невозможно было оставаться. Отцу пришлось отправить
нас  с  матерью  в  деревню.  Сам  он  каждое  утро верхом уезжал в Мосул, а
вечером после захода солнца возвращался.
     Мать  настолько  тяжело  болела,  что  не  могла присматривать за мной.
Долгое  время  я была предоставлена самой себе и ползала с утра до вечера по
пустым  комнатам. Наконец в соседней деревушке нашли одинокую женщину-арабку
по  имени  Фатма,  у  которой  недавно  умер  ребенок;  и  Фатма  стала моей
кормилицей, отдав мне любовь и нежность материнского сердца.
     Я  росла,  как  все  дети  этого пустынного края. Фатма, привязав меня,
точно  куль,  за  спину,  таскала под знойным солнцем, взбиралась со мной на
вершины финиковых пальм.
     Как  раз  в  то  время  мы  перебрались  в  деревушку,  о которой я уже
говорила.  Каждое  утро,  захватив  с  собой какую-нибудь еду, Фатма уносила
меня  в  рощицу  и  голышом  сажала  в  воду.  До самого вечера мы возились,
барахтались  с  ней  в  озере,  распевали песни и тут же подкреплялись едой.
Когда  нам  хотелось  спать,  мы  сооружали  из  песка  подушки и засыпали в
обнимку,  прижавшись  друг  к  другу.  Тела  наши  были  в воде, а головы на
берегу.
     Я  так  привыкла  к  этой  "водяной"  жизни,  что, когда мы вернулись в
Мосул,  я  почувствовала  себя  рыбой, которую вытащили из воды. Я без конца
капризничала,   была  возбуждена  или,  сбросив  с  себя  одежду,  постоянно
выскакивала на улицу нагишом.
     Лицо  и  руки  Фатмы  были  разукрашены  татуировкой.  Я так привыкла к
этому, что женщины без татуировки казались мне даже безобразными.
     Первым большим горем в моей жизни была разлука с Фатмой.
     Переезжая  из  города  в  город,  мы  наконец добрались до Кербелы. Мне
исполнилось четыре года. В этом возрасте уже почти все понимаешь.
     Фатме  улыбнулось  счастье,  она  вышла  замуж.  Как сейчас помню день,
когда   она  вновь  стала  новобрачной:  какие-то  женщины,  казавшиеся  мне
удивительными  красавицами,  так  как  на  лице у них была татуировка, как у
Фатмы,  передают  меня из рук в руки и наконец усаживают рядом с кормилицей.
Помню,  как  мы  едим,  хватая  руками  угощения с больших круглых подносов,
которые  ставили  прямо  на  пол. Голова моя гудит от звона бубнов и грохота
медных  барабанов,  похожих  на  кувшины  для воды. В конце концов усталость
берет свое, и я засыпаю прямо на коленях у своей кормилицы...

     Не  знаю,  была  ли  жива святая наша матерь Фатма, когда ее сына, имам
Хюсейна,  убили  в  Кербеле;*  но  даже если бедная женщина и дожила до того
черного  дня, все равно, я думаю, ее стенания были ничто по сравнению с теми
воплями,  которые  испускала  я  на  следующий  день  после свадебного пира,
проснувшись на руках у какой-то незнакомой женщины.
     ______________
     *  Фатма  (арабск.  Фатима)  -  дочь пророка Мухаммеда, жена имама Али,
двоюродного  брата  пророка.  Хюсейн  - сын Фатмы и Али. В Кербеле находится
гробница Хюсейна - место паломничества мусульман.

     Словом,  сдается  мне,  Кербела  со  времен  своего  основания  не была
свидетелем  столь  бурного  проявления человеческого горя. И когда у меня от
крика пропал голос, я, как взрослая, объявила голодовку.
     Тоску   по  моей  кормилице  помог  мне  забыть  спустя  много  месяцев
кавалерийский  солдат  по имени Хюсейн. Во время учебных занятий он свалился
с лошади и стал инвалидом. Отец взял его к себе денщиком.
     Хюсейн  был чудаковатый малый. Он быстро привязался ко мне, я же на его
любовь  вначале  отвечала  непростительным  вероломством.  Мы не спали с ним
вместе,  как  с  Фатмой,  но каждое утро, открыв глаза с первыми петухами, я
вскакивала  и  стремглав бросалась в комнату Хюсейна, садилась верхом ему на
грудь, как на лошадь, и пальцами открывала веки.
     Прежде  Фатма  ходила  со  мной  в  сад, водила в поле. А теперь Хюсейн
приучил  меня  к  казарме,  к  солдатскому  быту.  Этот  огромный длинноусый
человек   обладал   удивительной   способностью   и  искусством  придумывать
всевозможные  игры.  И  вся прелесть заключалась в том, что большинство этих
игр  напоминало  опасные  приключения,  от  которых  сердце уходило в пятки.
Например,  Хюсейн  бросал  меня вверх, словно я - резиновый мячик, и ловил у
самой  земли.  Или же он сажал меня к себе на папаху и, придерживая за ноги,
прыгал,  затем  быстро вертелся на одном месте. Волосы у меня лохматились, в
глазах  рябило,  захватывало дыхание, я визжала и захлебывалась от восторга.
Подобного наслаждения я больше никогда не испытывала в жизни!..
     Конечно,  не  обходилось  и без несчастных случаев. Но у нас с Хюсейном
был  твердый  уговор:  если  во время игры мне доставалось, я не должна была
плакать  и  жаловаться  на  него.  Я, как взрослая, научилась хранить тайну.
Дело  не  столько  в моей честности, просто я боялась, что Хюсейн перестанет
со мной играть.
     В   детстве   меня   называли  задирой.  Кажется,  это  соответствовало
действительности.  Играя с детьми, я всегда кого-нибудь обижала, доводила до
слез.  Очевидно,  эта черта была следствием игр, которым меня научил Хюсейн.
От  него  же  я  унаследовала  еще  одно качество: не падать духом в трудную
минуту, встречать беду с улыбкой.
     Иногда  в казарме Хюсейн заставлял анатолийских солдат играть на сазе*,
а  сам  сажал  меня  на  голову,  точно я была кувшином, и исполнял какие-то
странные танцы.
     ______________
     * Саз - музыкальный инструмент.

     Одно  время мы с Хюсейном занимались "конокрадством". В отсутствие отца
он  тайком уводил из конюшни его лошадь, сажал меня впереди себя на седло, и
мы  часами ездили по степи. Однако нашим развлечениям скоро пришел конец. Не
могу  точно  утверждать,  но,  кажется,  повар выдал нас отцу. Бедный Хюсейн
получил две оплеухи и больше никогда не осмеливался подойти к лошади.
     Говорят,  настоящая  любовь  не бывает без драки и крика. Мы с Хюсейном
ссорились на дню раз по пяти.
     У  меня  была своеобразная манера дуться. Я забивалась в угол, садилась
на  пол  и  отворачивалась к стенке. Хюсейн сначала, казалось, не обращал на
меня  внимания,  потом,  сжалившись,  подхватывал  меня на руки, подбрасывал
вверх,  заставляя  оглушительно  визжать. Я еще некоторое время капризничала
на  руках  у  Хюсейна,  ломалась, потом наконец соглашалась поцеловать его в
щеку. Так мы мирились.
     Наша  дружба  с  Хюсейном  продолжалась  два года. Но те годы совсем не
похожи на теперешние. Они были такие долгие, такие бесконечные!..

     Может,  нехорошо,  что,  вспоминая свое детство, я все время говорю про
Фатму и Хюсейна?..
     Мой  отец был кавалерийский офицер, майор. Звали его Низамеддин. Вскоре
после  женитьбы  на  моей  матери  его  перевели  в  Диарбекир. Мы уехали из
Стамбула  и  больше  туда не вернулись. Из Диарбекира отца перевели в Мосул,
из  Мосула  в Ханекин, оттуда в Багдад, затем в Кербелу*. Ни в одном из этих
городов мы не жили больше года.
     ______________
     *  Диарбекир - город в Турции, Мосул, Багдад, Кербела - города в Ираке,
который до первой мировой войны входил в состав Османской империи.

     Все  говорят,  я очень похожа на мать. У меня есть фотография, где отец
и  мать  сняты  в первый год после свадьбы. Действительно, я - ее копия. Вот
только  здоровьем  несчастная женщина никак не походила на меня. Болезненная
от  природы,  она не могла привыкнуть к суровому климату гор и зною пустынь,
ей  было  трудно  переносить  переезды. Кроме того, я думаю, она была чем-то
тяжело  больна.  Вся  замужняя  жизнь  бедной  мамы  прошла  в  том, что она
старалась  скрыть  свой недуг. Понятно: она очень любила отца и боялась, что
ее насильно разлучат с ним.
     Отца  отсылали  все  дальше  и  дальше  от  Стамбула.  Каждый раз перед
дорогой он говорил маме:
     - Поезжай  ты  на  сезон,  ну  хоть  месяца  на  два,  к матери. Бедная
старушка... Она, наверно, так соскучилась по тебе!..
     Но мать только сердилась:
     - Разве  у  нас был такой уговор?.. Мы же собирались вместе вернуться в
Стамбул!..
     Когда разговор заходил о ее болезни, она протестовала:
     - Ничего   у  меня  не  болит.  Устала  немного.  Погода  переменилась,
поэтому... Пройдет...
     Она  скрывала  от  отца  свою тоску по родному Стамбулу. Но возможно ли
было это скрыть?
     Стоило  ей  вздремнуть  хотя  бы минутку, проснувшись, она уже начинала
рассказывать  бесконечный  сон  про  наш особняк и рощу в Календере, о водах
Босфора.  Какая,  надо  думать,  тоска  гложет  сердце  человека,  если он в
несколько минут умудряется видеть такие длинные сны!
     Моя  бабка  не  раз обращалась в военное министерство, ходила к большим
начальникам,  плакала,  умоляла, но все ее хлопоты о переводе отца в Стамбул
не дали никаких результатов.
     Неожиданно  болезнь  матери обострилась. Отец решил везти ее в Стамбул,
подал рапорт об отпуске и, не дожидаясь ответа, двинулся в путь.
     Хорошо помню наш переезд через пустыню на верблюдах в махфе*.
     ______________
     * Махфе - крытые сиденья по бокам верблюда.

     Когда  мы  добрались  до Бейрута и увидели море, матери стало как будто
полегче.  Мы  остановились  у  знакомых. Мать сажала меня к себе на кровать,
расчесывала  волосы,  прижималась  головой  к моей груди и плакала, глядя на
мои грязные руки и платьице без единой пуговицы.
     Дня  через  два  ей  стало  лучше,  она  смогла  встать, даже вынула из
сундука  новые  платья,  принарядилась. Вечером мы спустились вниз встречать
отца.
     Отец  остался  жить  в моей памяти как суровый солдат, строгий, немного
дикий.  Но  никогда не забуду, как он обрадовался, увидев мать на ногах, как
он  плакал,  схватив  ее  за  руки,  словно ребенка, который только начинает
ходить.
     Это  был  последний вечер, когда мы были вместе. На следующий день мать
нашли  у  открытого  сундука  мертвой  с  кровавой пеной на губах. Голова ее
покоилась на узелке с бельем.
     Шестилетний   ребенок  должен  понимать  уже  многое.  Но  я  почему-то
оставалась спокойной, словно ничего не замечала.
     В  доме, где мы поселились, было много обитателей. Помню, я каждый день
дралась  с  ребятишками  в большом саду. Помню, как мы с Хюсейном бродили по
улицам   города,  по  набережной,  заходили  во  дворы  мечетей,  любовались
куполообразными крышами.
     Мать  похоронили  на  чужбине.  Отцу  уже незачем было ехать в Стамбул.
Видно,   ему   также  не  очень  хотелось  встречаться  с  моей  бабушкой  и
многочисленными  тетушками.  Однако  он  счел  своим  долгом отправить к ним
меня.  Возможно,  он  решил,  что  жизнь  среди солдат в казармах не слишком
подходяща для взрослой девочки.

+1

5

В Стамбул меня отвез наш денщик Хюсейн.
     Представьте  себе  роскошный  пароход  и  маленькую  девочку на руках у
плохо  одетого солдата-араба. Кто знает, какой жалкой и смешной казалась эта
картина  со  стороны.  Но сама я была страшно счастлива оттого, что совершаю
путешествие с Хюсейном, а не с кем-нибудь другим.
     Наша  дача стояла на берегу моря. В роще за домом был каменный бассейн,
украшенный  статуей,  изображавшей  нагого  мальчика  с  отбитыми  по  плечи
руками.
     В  первые  дни  нашего  приезда  эта  почерневшая  от  солнца и сырости
изуродованная фигурка казалась мне маленьким арабчонком-калекой.
     Кажется,  стояла  осень, так как зеленоватая вода бассейна была покрыта
красными  листьями.  Разглядывая  их,  я  заметила  на дне несколько золотых
рыбок.  И  тогда я прямо в новых ботинках и шелковом платье, которое бабушка
накануне так старательно разгладила, прыгнула в бассейн.
     Роща  моментально  огласилась  дикими  криками. Не успела я опомниться,
как  тетушки  вытащили  меня,  подхватили  на  руки, начали переодевать. Они
бранили меня и целовали одновременно.
     Эти  крики  и  причитания  сильно  напугали  меня,  и  отныне  я уже не
осмеливалась  лезть в бассейн, а только ложилась животом на край, обсыпанный
галькой, и свешивала вниз голову.
     В  один из дней я опять лежала на краю бассейна и наблюдала за рыбками.
Позади  меня  на  садовой  скамье  сидела  бабушка в своем неизменном черном
чаршафе*.  Возле нее, поджав под себя ноги, как во время намаза, примостился
Хюсейн.  Они  тихо  о  чем-то  говорили,  поглядывая  в  мою  сторону.  Надо
полагать,  разговаривали  они  по-турецки,  так  как я не понимала ни слова.
Интонация  их  голосов,  их непонятные взгляды заставили меня насторожиться.
Я,  как  зайчонок,  навострила  уши и уже не видела золотых рыбок, сбившихся
вокруг  крошек  бублика, который я разжевала и бросила в бассейн. Я смотрела
на  отражение бабушки и Хюсейна в зеленоватой воде. Хюсейн смотрел на меня и
вытирал глаза огромным платком.
     ______________
     * Чаршаф - покрывало мусульманских женщин.

     Порой   у   детей  не  по  годам  развита  необыкновенная  интуиция.  Я
заподозрила  неладное:  меня  хотят  разлучить  с Хюсейном. Почему?.. Я была
слишком  мала, чтобы разбираться в подобных тонкостях. Однако я чувствовала,
что  эта  разлука является таким же неотвратимым несчастьем, как наступление
тьмы, когда приходит ее час, как потоки дождя в ненастный день.
     В  ту ночь я неожиданно проснулась. Моя маленькая кроватка стояла рядом
с  бабушкиной. Ночник под красным колпаком у нашего изголовья потух. Комната
была  залита лунным светом, который проникал сквозь окна. Спать не хотелось.
Меня   душила   невыносимая  обида.  Приподнявшись  на  локтях,  я  смотрела
некоторое  время на бабушку. Убедившись, что она спит, я осторожно сползла с
кровати и на цыпочках выскользнула из комнаты.
     Я  не  боялась  темноты,  как  многие мои сверстники, не боялась ходить
ночью  одна.  Когда  деревянные ступеньки лестницы, по которым я спускалась,
начинали  скрипеть у меня под ногами, я останавливалась с замирающим сердцем
и   пережидала.  Моя  осторожность  могла  сделать  честь  любому  взрослому
человеку.
     Наконец  я  добралась  до  передней. Дверь оказалась на запоре. Но меня
выручило  окошко  рядом  с  дверью,  ведущей  в  сад.  Оно  было распахнуто.
Выскочить через него в сад для меня было минутным делом.
     Хюсейн  спал  в сторожке садовника в конце сада. Я побежала прямо туда.
Длинный  подол  белой  ночной  рубашки  путался  у  меня  в  ногах.  Войдя в
сторожку, я забралась на кровать к Хюсейну.
     У  Хюсейна был очень крепкий сон. Я узнала об этом, еще когда мы жили в
Арабистане*.  Разбудить  его  по  утрам было нелегким делом. Чтобы заставить
его  наконец открыть глаза, приходилось садиться верхом ему на грудь, словно
на  лошадь,  тянуть  за длинные усы, как за поводья, и при этом оглушительно
кричать.
     ______________
     * Арабистан - арабские провинции Османской империи.

     Однако  в  эту  ночь  я  побоялась будить Хюсейна. Я была уверена, что,
проснувшись,  он  не  позволит  мне,  как  прежде,  лежать у себя под боком,
возьмет на руки и, не обращая внимания на мои мольбы, отнесет к бабушке.
     А  у  меня  было  одно  желание: провести последнюю ночь перед разлукой
рядом с Хюсейном.
     У нас в семье до сих пор еще вспоминают о моей проделке.
     Под  утро  бабушка  проснулась  и  увидела мою кровать пустой. Старушка
чуть  не  сошла  с ума. Через несколько минут весь дом был поднят на ноги...
Зажгли  лампы,  свечи,  обыскали  сад,  берег  моря,  обшарили все - чердак,
улицы,  сарай,  где  хранились  лодки,  дно  бассейна. В колодец для поливки
огородов на соседнем пустыре опускали фонарь...
     Наконец  бабушка,  вспомнив  про Хюсейна, бросилась в садовую сторожку,
где и нашла меня спящей на груди у солдата.
     У  меня  хорошо  сохранился  в памяти день нашего расставания. Это была
настоящая  трагедия.  Сейчас я смеюсь... Никогда в жизни я так не унижалась,
так  не заискивала перед взрослыми, как в тот день. Хюсейн сидел у дверей на
корточках  и,  не  стесняясь,  плакал.  Слезы  текли  по  его  длинным усам.
Выкрикивая  заклинания,  которым  я  научилась  у  нищих-арабов  в Багдаде и
Сирии,  я целовала полы бабушкиного и теткиных платьев, умоляла не разлучать
нас.
     Романисты  любят  так изображать людей в горе: опущенные плечи, угасший
взор, неподвижность и безмолвие - словом, жалкие, немощные существа.
     У  меня  же все было как раз наоборот. Стоит со мной приключиться беде,
как  глаза мои начинают сверкать, лицо становится веселым, движения резкими,
я  шучу  и  проказничаю, от хохота теряю рассудок, словно мне все нипочем на
этом  свете. Язык мой болтает без устали, я готова совершить любые глупости.
И  все  это потому, как мне кажется, что для человека, неспособного поведать
о  своем  горе  первому  встречному  или даже кому-нибудь близкому, так жить
легче.
     Помню,  что,  расставшись с Хюсейном, я вела себя именно таким образом.
Невозможно  описать  всех  моих  буйных  шалостей. Я словно взбесилась. Ну и
досталось  же  от  меня  моим  маленьким родичам, которых взрослые приводили
специально развлекать меня.
     Однако   я   очень  скоро  перестала  тосковать  по  своему  Хюсейну  -
беспечность,   достойная   всяческого  осуждения.  Не  знаю,  но,  может,  я
действительно  была  на  него  обижена.  Стоило кому-нибудь упомянуть в моем
присутствии  его  имя,  как  я  начинала  морщиться,  бранить его на ломаном
турецком  языке,  который  только  что  начала  усваивать: "Хюсейн плохой...
Хюсейн нехороший..." - и плевать на пол.
     Тем  не  менее  коробка  фиников,  присланная  мне  беднягой, "плохим и
нехорошим"  Хюсейном,  тотчас  по  прибытии  в  Бейрут,  как будто несколько
смягчила  мой  гнев.  С тоской я смотрела, как коробка пустеет, и все-таки в
один  присест  уплела  все  финики. К счастью, остались косточки, которыми я
потом   забавлялась   много   недель.  Часть  их  я  перемешала  с  большими
разноцветными  бусами,  которые  обычно  вешают  на  шею  мулов от сглаза, и
нанизала  все  это  на  нитку.  У  меня  получилось  замечательное ожерелье,
похожее на те, какие носят людоеды.
     Оставшиеся  косточки  я  повтыкала в землю в разных местах сада и много
месяцев  подряд  каждое  утро  поливала  их  из  маленького  ведерка, ожидая
появления финикового леса.
     Трудно  приходилось  моей  бедной  бабушке.  Со мной действительно было
невозможно  совладать.  Я  просыпалась  очень  рано,  на  рассвете, шумела и
бесилась до позднего вечера, пока не валилась замертво от усталости.
     Как  только  умолкал  мой  голос,  всех  охватывало  беспокойство.  Это
означало,  что  я  или  обрезала  себе  руку и втихомолку пытаюсь остановить
кровь,  или  упала откуда-нибудь и корчусь от боли, стараясь не кричать, или
же  совершаю очередное преступление: отпиливаю у стульев ножки, перекрашиваю
чехлы от тюфяков и т.д.
     Я  взбиралась на верхушки деревьев и мастерила из тряпок и щепок птичьи
гнезда, лазила на крышу и бросала в трубу камень, чтобы попугать повара.
     Иногда  к  нам  в  особняк приезжал доктор. Однажды я вскочила в пустой
фаэтон,  оставленный доктором у ворот, хлестнула лошадей кнутом и пустила их
вскачь.  В  другой раз я приволокла на берег моря большое корыто для стирки,
спустила его на воду и поплыла по волнам.
     Не  знаю, как в других семьях, но у нас считалось грехом поднимать руку
на  сироту.  Если  я  совершала  какой-нибудь  очень  тяжкий проступок, меня
наказывали: брали за руку, отводили в комнату и запирали там.
     У  нас  был  очень  странный  родственник,  которому дети дали прозвище
"бородатый  дядя".  Так  вот  этот  самый  бородатый  дядя  называл мои руки
"решеткой  святых"*.  Они  всегда  были у меня в синяках, порезах, ссадинах,
постоянно обмотаны тряпичными бинтами, как у женщин, красящих ногти хной.
     ______________
     *  В Турции существовал обычай: на ограду усыпальницы или гробницы, где
похоронен  "святой", приходившие на поклонение женщины вешали шелковые нитки
или тряпочные ленты, загадывая при этом желание.

     Со  своими  сверстниками  я  никогда не ладила. Меня боялись даже дети,
которые  были намного старше. Если же вдруг в моем сердце вспыхивала любовь,
что  случалось  очень  редко,  то  предмету  моей  страсти  это  сулило одни
неприятности.   Я   не  научилась  любить  обычной  человеческой  любовью  и
относиться  с  нежностью  к  приятному  мне  существу. Я бросалась на объект
своей  любви,  как  волчонок,  царапала и кусала его, словом, обращалась так
грубо, что человек терялся.
     Среди  моих  маленьких  родственников  был  только  один, в присутствии
которого  я  испытывала  непонятную робость и смущение, - это сын моей тетки
Бэсимэ  -  Кямран.  Впрочем,  было  бы  не  совсем  правильно  называть  его
ребенком.  Во-первых,  Кямран  был намного старше меня, а во-вторых, это был
очень  послушный,  очень  серьезный  мальчик.  Он  не любил играть с детьми,
всегда  в  одиночестве  бродил  по  берегу моря, засунув руки в карманы, или
читал  под  деревом книжку. У него были русые вьющиеся волосы и нежное белое
личико.  Мне  почему-то  казалось,  что  если  ухватить  его зубами за ухо и
взглянуть  вблизи  в  эти  мраморные  щеки, то увидишь в них, как в зеркале,
свое отражение.
     И  все-таки,  несмотря  на  робость  перед  Кямраном,  у  меня  однажды
произошла  неприятность  даже с ним. Случилось мне раз таскать с берега моря
обломки  скалы  в  плетеной корзине. И вот камень каким-то образом вывалился
из  корзины  и  ударил  Кямрана по ноге. То ли камень был очень тяжел, то ли
нога  моего  кузена  слишком хрупкой, но вопль, последовавший вслед за этим,
невероятно   испугал   меня.  С  проворством  мыртышки  я  вскарабкалась  на
громадную  чинару,  которая  росла  в  нашем  саду.  Ни брань, ни угрозы, ни
мольбы  не могли заставить меня спуститься вниз. Наконец садовнику приказали
снять  меня с дерева. Но по мере того, как он поднимался, я лезла все выше и
выше  к самой макушке. Бедняга понял, что, если погоня будет продолжаться, я
не  остановлюсь, заберусь на такие тонкие ветки, которые не выдержат меня, и
произойдет  несчастье.  Садовник  спустился  вниз.  А  я  до  самых  сумерек
просидела на ветке дерева, словно птица.

     Моя  бедная  бабушка  лишилась из-за меня покоя и сна. Ну и доставалось
же  несчастной старушке! Иногда по утрам ее будила моя возня, и она вставала
усталая  и  разбитая.  Бабушка  хватала  меня  за плечи и трясла, причитая и
вспоминая  мою бедную маму: "Ах, дочь моя, ты покинула нас и оставила мне на
голову это чудовище!.. Это в мои-то годы!.."
     Но  я знаю точно: предстань перед ней в этот момент моя покойная мать и
спроси:   "Кого  ты  предпочтешь:  это  чудовище  или  меня?.."  -  бабушка,
несомненно, выбрала бы внучку, отказавшись от дочери.
     Конечно,   болезненной   старушке  было  тяжело  вставать  каждое  утро
усталой,  не  отдохнув от вчерашнего дня... Однако не надо забывать, что еще
горше  просыпаться в одиночестве, хотя бы и отдохнув за ночь, скорбеть душой
об ушедших, предаваясь грустным воспоминаниям.
     Словом,  я  уверена,  несмотря на все неприятности, которые я причиняла
домашним, бабушка была счастлива со мной, я стала утешением для нее.

     Мне  было  девять  лет,  когда мы потеряли бабушку. Отец случайно в это
время  находился в Стамбуле, его переводили из Триполи в Албанию. В Стамбуле
он мог задержаться только на неделю.
     Смерть  бабушки  поставила  отца  в очень затруднительное положение. Не
мог   же   холостой   офицер   таскать  за  собой  в  бесконечных  скитаниях
девятилетнюю  дочь.  Оставить  же  меня  на попечении теток ему почему-то не
хотелось. Возможно, он боялся, что я попаду в положение нахлебницы.
     И тогда отец придумал следующее...
     Однажды  утром  он  взял меня за руку, и мы вышли из дому; добрались до
пристани,  сели  на пароход и приехали в Стамбул. У Галатского моста мы сели
в  фаэтон,  который  долго возил нас по каким-то холмам, мимо многочисленных
базарчиков.  Наконец  мы  очутились  у дверей большого каменного здания. Это
была  так  называемая  "школа  сестер",  которая  готовила мне заключение на
десять лет.
     Нас  провели в мрачную комнату рядом с прихожей. Портьеры на окнах были
спущены, наружные ставни плотно прикрыты.
     Очевидно,  все  было  заранее  оговорено  и согласовано. Через минуту в
комнату  вошла  женщина  в  черном платье. Она наклонилась ко мне, и поля ее
белого  головного  убора, словно крылья какой-то диковинной птицы, коснулись
моих волос. Женщина заглянула мне в лицо, погладила по щеке...
     Помню,   день   моего   появления   в   пансионе   тоже   ознаменовался
происшествием.
     В  то  время  как отец разговаривал с сестрой-директрисой, я бродила по
комнате,  все  разглядывала,  всюду  совала свой нос. Мое внимание привлекла
пестро  разрисованная  ваза,  и  мне  захотелось  потрогать рисунки рукой. В
конце концов ваза упала на пол и разлетелась вдребезги.
     Отец,  звякнув  саблей,  вскочил  со стула, поймал меня за руку. Трудно
передать, как он был огорчен и сконфужен.
     Что   касается   сестры-директрисы,  хозяйки  разбитой  вазы,  то  она,
напротив, весело улыбнулась и замахала руками, стараясь успокоить отца.

     Ах,  сколько мне предстояло разбить в пансионе еще всякого добра, кроме
этой  злополучной  вазы!  Короче,  мои  домашние проказы продолжались и там.
Наши    сестры-воспитательницы   или   действительно   обладали   ангельским
терпением,  или  просто  симпатизировали  мне.  Иначе  я не понимаю, как они
могли прощать все мои выходки.
     Я  без  умолку  болтала  на  уроках,  разгуливала по классу... Спокойно
спускаться  и подниматься по лестнице, как это делали другие девочки, - было
не  по  мне.  Я должна была сначала переждать, куда-нибудь спрятавшись, пока
спустятся  все  мои  подруги,  после  этого  вскакивала  на  перила верхом и
молниеносно  слетала  вниз.  Наверх  же  я  взбиралась  так. Складывала ноги
вместе, солдатиком, и прыгала сразу через несколько ступенек.
     У  нас  в  саду стояло старое сухое дерево. При всяком удобном случае я
взбиралась  на  него  и  скакала  с  ветки  на ветку, не обращая внимания на
угрозы  наставниц.  Наблюдая  как-то  за моими гимнастическими упражнениями,
одна из сестер воскликнула:
     - Господи, что за ребенок?! Ведь это не человек, а чалыкушу*.
     ______________
     *  Чалыкушу  -  букв.:  "кустарниковая  птица",  королек,  из семейства
воробьиных.

     И  с  того  дня мое настоящее имя было словно забыто. Все называли меня
только Чалыкушу.
     Не  знаю,  как  это  случилось, но мои домашние тоже потом начали звать
меня  по  прозвищу.  А  мое  подлинное  имя, Феридэ, сделалось официальным и
употреблялось очень редко, точно праздничный наряд.
     Имя  Чалыкушу нравилось мне, оно даже выручало меня. Стоило кому-нибудь
пожаловаться  на  мои проделки, я только пожимала плечами, как бы говоря: "Я
тут ни при чем... Что же вы хотите от Чалыкушу?.."
     К  нам  в  школу  приходил  аббат в очках, с маленькой козьей бородкой.
Как-то  раз  ножницами  для  рукоделья  я  выстригла  у  себя  клок  волос и
прилепила  его клеем на подбородок. Когда священник смотрел в мою сторону, я
прикрывала  подбородок  руками,  но  стоило  ему  отвернуться,  как я тотчас
открывала  лицо,  мотала  головой  из  стороны  в  сторону,  подражая нашему
аббату.  Класс  умирал  со  смеху.  Аббат  никак не мог понять причин нашего
веселья, выходил из себя и даже бранился.
     Я  случайно  повернулась к окну, выходящему в коридор, и вдруг увидела,
что за мной из коридора наблюдает сестра-директриса.
     Я  растерялась, но, как вы думаете, что я сделала?.. Прижалась грудью к
парте,  приложила  палец к губам, словно подавая знак молчать, затем послала
ей воздушный поцелуй.
     Сестра-директриса  была главной в пансионе. Все, даже самые престарелые
воспитательницы,   боготворили  ее.  Несмотря  на  свое  высокое  положение,
строгая  дама  улыбнулась,  ее позабавила моя смелость. Ведь я приглашала ее
стать  соучастницей  моей проделки. Мне показалось, будто директриса боится,
что,  войдя  в  класс,  ей  не  удастся  сохранить серьезный вид. Она только
погрозила мне пальцем и скрылась в коридорном полумраке.
     Однажды  сестра-директриса  поймала  меня  на  месте преступления. Дело
было  в  столовой.  Я  складывала  объедки  в корзину для бумаг, принесенную
тайком из класса.
     Строгим голосом директриса подозвала меня.
     - Подойди сюда, Феридэ. Объясни мне, что ты делаешь.
     Я  не  видела  ничего  дурного  в моем занятии, взглянула прямо в глаза
директрисе и спросила:
     - Разве кормить собак - это плохо, ma soeur?
     - Каких собак?.. Зачем кормить?..
     - Собак...  На  пустыре... Ах, ma soeur, знали бы вы, как они радуются,
завидев  меня!  Вчера  вечером  псы  встретили  меня  на самом углу. Как они
начали  крутиться  вокруг  меня!..  Я им говорю: "Потерпите... Что с вами?..
Пока  не  придете на пустырь, ничего не дам..." Но злюки ни за что не хотели
понимать  человеческого  языка.  Они чуть не свалили меня на землю... Ну и я
заупрямилась...  Зажала  корзину между ног... Они меня едва не разорвали. На
мое счастье, мимо проходил продавец бубликов... Он спас меня.
     Директриса слушала, пристально глядя мне в глаза.
     - Хорошо, но как ты вышла из пансиона?
     - Перелезла  через  забор возле прачечной... - не задумываясь, ответила
я.
     - Да  как  ты  осмелилась?  - ужаснулась директриса, хватаясь руками за
голову, словно услышала страшное известие.
     - Не  волнуйтесь, ma soeur, забор очень низенький... А потом, что же вы
хотите?..  Разве  я  могу выйти через калитку... Неужели привратник выпустит
меня?..  Правда,  однажды мне удалось его обмануть... Я сказала: "Тебя зовет
ma  soeur  Тереза". Так и убежала. Только прошу вас, не выдавайте меня. Ведь
это очень опасно, если псы будут голодными!..
     Странные  существа  наши  сестры.  Соверши  я  подобное  в какой-нибудь
другой школе, меня посадили бы в карцер или еще как-нибудь наказали.
     Директриса  опустилась  передо  мной  на корточки, и мы оказались с ней
лицом к лицу.
     - Покровительствовать  животным  -  очень  похвально! Но непослушание?!
Это очень плохо! Оставь мне эту корзину. Я отошлю объедки с привратником.
     Мне кажется, никто в жизни не любил меня так, как эта женщина.
     Подобные  воспитательные  методы  действовали  на меня тогда не больше,
чем  легкий  ветерок  на  скалу.  Вряд  ли они могли повлиять на мой буйный,
необузданный  характер.  Но  со  временем  атмосфера  пансиона, уклад жизни,
созданный  сестрами,  помимо  моей  воли  проникали  в  мою  душу,  оставляя
неизгладимые следы, вызывая во мне чувство нежности и сострадания.

     Да,  я  была  действительно  очень  странной и сумасбродной девочкой. Я
хорошо  изучила  слабости  наших  воспитательниц  и  изобретала всевозможные
пытки, зная, кого как надо изводить.
     Например,  у  нас  была  старая,  крайне  набожная учительница музыки -
сестра  Матильда.  Так  вот, когда она со слезами на глазах усердно молилась
перед   изображением  святой  девы  Марии,  я  показывала  на  мух,  которые
кружились в воздухе, и говорила, стараясь уязвить бедную старушку:
     - Ma soeur, нашу дорогую пресвятую мать посетили духи?
     Одна  из наших воспитательниц, дама крайне раздражительная и капризная,
слыла  страшной  чистюлей. Поэтому всякий раз, проходя мимо нее, я энергично
встряхивала  ученической  ручкой,  словно  досадуя,  что  она плохо пишет, и
белоснежный воротник несчастной женщины покрывался чернильными кляксами.
     Другая  наша молоденькая воспитательница до смерти боялась насекомых. В
какой-то  книге  мне попался цветной рисунок скорпиона. Я аккуратно вырезала
его  ножницами,  затем поймала в столовой большого слепня и приклеила ему на
спину  этот рисунок. На вечерних занятиях я под каким-то предлогом подошла к
нашей воспитательнице и подбросила "скорпиона" на кафедру.
     Пока  я  отвлекала воспитательницу разговором, слепень начал двигаться.
И  вдруг  бедная  женщина  увидела при свете керосиновой лампы, как страшный
скорпион,  потрясая  клешнями  и хвостом, ползет прямо на нее. Она испустила
дикий  вопль,  схватила  линейку,  лежавшую рядом, и одним махом пригвоздила
слепня  к  кафедре.  После  этого  прислонилась спиной к стене, закрыла лицо
руками и на мгновение лишилась чувств.
     В ту ночь я долго не могла заснуть, ворочаясь в постели с боку на бок.
     Мне  было  уже  двенадцать  лет,  и  я успела усвоить кое-какие понятия
стыда  и  совестливости.  Я мучилась, вспоминая проделку с воспитательницей.
На  этот  раз  мой проступок был не из тех, которые проходят безнаказанно. Я
чувствовала: утром меня непременно вызовут на допрос и что-то будет!..
     Во  сне  я  несколько  раз видела сестру-директрису. Ее сердитое лицо с
широко раскрытыми глазами надвигалось на меня, она что-то кричала.
     На  следующий день первый урок прошел без происшествий. В конце второго
дверь  приоткрылась,  вошла  одна из сестер. Она что-то шепнула учительнице,
затем   жестом   пригласила  меня  последовать  за  ней.  Какой  ужас!..  Не
оглядываясь  по сторонам, вобрав голову в плечи и прикусив язык, я поплелась
к  выходу.  Девочки  за  моей  спиной хихикали, учительница легонько стучала
линейкой по кафедре, призывая класс к спокойствию.
     Минуту   спустя   я   уже  стояла  в  кабинете  сестры-директрисы.  Но,
удивительно, ее лицо нисколько не походило на то, которое я видела во сне.
     Лицо  сестры-директрисы было печальное, губы дрожали. Она взяла меня за
руку  и чуть притянула к себе, словно собиралась обнять, затем отпустила мою
руку и сказала:
     - Феридэ,  дитя  мое.  Мне  надо  тебе  что-то  сообщить...  Неприятное
известие.  Твой  папа  как  будто  немного  болен... Я говорю "немного", но,
кажется, он очень болен...
     Сестра-директриса  комкала  в  руках  какое-то письмо. Видно, ей трудно
было  договорить  до  конца.  Вдруг воспитательница, которая привела меня из
класса, закрыла лицо платком и выбежала из комнаты.
     Тогда  я  все  поняла.  Мне хотелось что-то сказать, но у меня, как и у
сестры-директрисы,  отнялся  язык. Отвернувшись, я посмотрела через открытое
окно   на  деревья.  Меж  ветвей,  залитых  солнечным  светом,  стремительно
проносились ласточки.
     Неожиданно мной овладела какая-то непонятная резвость.
     - Мне  все  ясно,  ma  soeur...  -  сказала  я.  -  Не огорчайтесь. Что
поделаешь? Все мы умрем.
     Директриса прижала мою голову к груди и долго не отпускала.
     Вскоре  в  пансион  прибыли  мои  тетки,  хотя в этот день посещения не
полагались.  Они  просили  разрешить  им  забрать  меня  домой. Но я наотрез
отказалась,  сославшись  на  предстоящие  экзамены.  Однако эти экзамены не,
помешали  мне в тот день буйствовать больше, чем обычно. Дело дошло до того,
что  на  вечерних  занятиях  у  меня поднялась температура. Скрестив руки на
парте,  я  положила  на них голову, как это делают лентяи, да так и заснула,
даже не поужинав.

+1

6

Летние каникулы я провела в Козъятагы на даче у тетки Бесимэ.
     Здешние  дети  были  для меня неподходящей компанией. Двоюродная сестра
Неджмие,  молчаливая,  болезненная  девочка, не слезала с колен матери. Она,
как две капли воды, походила на своего старшего брата Кямрана.
     К  счастью,  по  соседству  жило  много  переселенцев с Балкан. Их дети
собирались  у нас в саду каждый день. Я верховодила этими ребятами, бесилась
вместе с ними до позднего вечера.
     Но  мои  бедные  товарищи пришлись не ко двору и были вскоре изгнаны из
особняка нашим садовником.
     Однако  ребята  не  очень  обиделись  на  такое  обхождение,  они  были
негордые  и по-прежнему приходили и похищали меня из особняка. Мы целый день
бродяжничали по полям, лазили через заборы в сады, воровали фрукты.
     Домой  я  возвращалась  в  сумерках.  Лицо  мое  было  сожжено солнцем.
Израненными  руками я старалась прикрыть дыры на платье. Завидев меня, тетка
Бесимэ  приходила в неистовство; она без конца ставила мне в пример Неджмие,
которая   только  и  делала,  что  зевала,  раскрывая  свой  розовый  ротик,
потряхивая  копной  блестящих  волос,  и  поэтому  была  похожа  на глупую и
ленивую  кошку.  Мало  того,  тетка  постоянно твердила мне о воспитанности,
вежливости,  начитанности  и  еще  бог  знает каких качествах и достоинствах
братца Кямрана.
     Ну  ладно,  Неджмие...  всего-навсего  теплая,  мягкая,  зябкая  кошка,
выросшая  на  коленях  у  матери.  В душе я и не могла отрицать, что девушки
должны  быть  именно  такими.  Но вот Кямран. Великовозрастный Кямран!.. Ему
шел  двадцатый год. Над тонкими губами, похожими на серп луны, уже появились
реденькие  усы.  Он  носил  шелковые  чулки  и замшевые туфли, в которых его
крошечные,  словно  девичьи,  ножки  казались  еще меньше. Когда Кямран шел,
стройный  стан  его  сгибался,  точно тонкая, гибкая ветвь. Из расстегнутого
ворота  шелковой  сорочки  выглядывала  длинная  белая  шея.  Нет,  это была
какая-то  девица, а не мужчина. Ах, как он меня раздражал! Я просто выходила
из  себя,  когда  наши  родственники  или  соседи наперебой расхваливали его
добродетели.
     Сколько  раз,  помнится  мне,  пробегая мимо, я толкала его, делая вид,
что  споткнулась.  Сколько  книг  я  у  него  изорвала!  Чего  только  я  не
придумывала,  чтобы  сцепиться с ним! Как я молила в душе: "Ну, оживись хоть
немного,  божий раб! Девчонка! Ну, возрази, сделай что-нибудь мне наперекор?
И  тогда  я,  как  кошка,  кинусь на тебя, заставлю валяться в пыли... Вырву
твои волосы, выцарапаю зеленые змеиные очи!.."
     Вспоминая,  как он корчился от боли в тот день, когда я ушибла ему ногу
камнем, я дрожала, радуясь.
     Но  Кямран считал себя уже взрослым мужчиной, смотрел на меня свысока и
говорил, нагло и презрительно улыбаясь:
     - До каких пор будет продолжаться это ребячество, Феридэ?
     "Хорошо,  а до каких пор ты будешь таким слюнтяем? Когда ты перестанешь
жеманиться и кокетничать, как девица на смотринах?.."
     Конечно,  этого  я не говорила вслух. Тринадцатилетняя девочка не будет
надоедать  молодому  человеку,  если  ее грубость постоянно наталкивается на
холодную  вежливость.  Часто,  боясь,  как  бы  у  меня  с  губ  невольно не
сорвались  какие-нибудь  грубые слова, я зажимала рот рукой и бежала в глубь
сада, чтобы в укромном уголке вволю отругать Кямрана.
     Однажды  в  дождливый день на нижнем этаже особняка собрались женщины и
заспорили о модах. Тут же был и Кямран.
     Внимательно  прислушиваясь к разговору, я сидела в углу и, скосив глаза
и высунув язык, зашивала порванный рукав блузки.
     Женщины  попросили  Кямрана  высказать  свое  мнение о зимних туалетах,
которые они заказали.
     Я не выдержала и громко расхохоталась.
     - Чего смеешься? - спросил мой кузен.
     - Так. Пришло кое-что в голову...
     - Что именно?
     - Не скажу...
     - Ну,  не  кривляйся.  Впрочем,  ты  болтушка,  все равно не вытерпишь,
скажешь!
     - Ну  что  ж,  тогда не гневайся. Ты так увлекся разговором о туалетах,
что  я  подумала: аллах по ошибке создал тебя мужчиной. Совсем как девчонка!
Да и годы тебе надо сбросить. За тринадцатилетнюю сойдешь.
     - Ну, а дальше что?
     - Дальше  вот  что...  Я тут зашиваю какой-то пустяк и то исколола себе
все пальцы. Значит, я - парень. И мне лет двадцать - двадцать два.
     - Ну, а дальше?
     - Дальше?  Дальше я, по воле аллаха, по решению пророка, женилась бы на
тебе. Вот и делу конец.
     Стены  комнаты задрожали от дружного смеха. Я подняла голову: все глаза
были устремлены на меня.
     - Но это и сейчас возможно, Феридэ, - зло пошутил кто-то из гостей.
     Я недоуменно вытаращила глаза.
     - Каким образом?
     - Как  каким  образом?..  Выйдешь замуж за Кямрана. Он будет заведовать
твоими туалетами, штопать дыры. А ты будешь заниматься делами...
     Я  вспыхнула  и  вскочила с места. Больше всего я была сердита на себя.
Красноречие  мое  вдруг  иссякло.  Вот  что  значит  неопытность в искусстве
пустословия.  Да  еще  эта  предательская  заплатка  на  рукаве  совсем меня
замучила.
     Тем не менее я нашла в себе силы броситься в контрнаступление.
     - Что  ж,  вполне  возможно,  -  сказала  я,  -  но, думаю, Кямрану-бею
придется  худо.  Не  дай  аллах,  дома  начнется  драка... Что станет с моим
кузеном?..  Кажется  все  помнят, что было, когда я ушибла камнем его нежные
ножки...
     В   комнате   опять  раздался  взрыв  смеха.  Сохраняя  серьезность,  я
направилась к себе, но на пороге обернулась и сказала:
     - Прошу  прощения.  Девочке,  которой  едва  исполнилось  четырнадцать,
говорить такие вещи не пристало. Вы уж извините.
     Стуча  каблуками  по  деревянным ступенькам лестницы, хлопая дверьми, я
добежала до своей комнаты и бросилась на кровать.
     Внизу  продолжали хохотать. Кто знает, может, они смеялись надо мной...
Но ничего, я не останусь в долгу!
     Мне  кажется,  было  бы  неплохо  выйти замуж за Кямрана. Время шло, мы
взрослели,  и  случай  сразиться  с ним все больше и больше отдалялся. Кроме
замужества,  пожалуй,  не  было  другой возможности свести с Кямраном счеты,
выместить на нем свою злобу.

     Первые  три месяца после летних каникул наш пансион напоминал вулкан, в
недрах  которого  кипят  и  бурлят  страсти.  Разрядка  наступала  только  к
экзаменам.
     Дело   в   том,   что   весной  на  пасху  мои  подружки,  исповедующие
католичество,  совершали  свое  первое  причастие.  В длинных белых шелковых
платьях,  в  газовых,  как  у  новобрачных,  покрывалах  они  шли  в церковь
обручаться с пророком Иисусом.
     Храм  был  ярко  освещен  огнями  свечей. Звучал орган. В воздухе плыли
звуки  религиозных  гимнов.  Повсюду  был  разлит запах весенних цветов. Его
перебивал  терпкий аромат ладана и алоэ. Сколько было прелести в этом обряде
обручения!  И  как  жаль,  что сразу же после пасхи, вырвавшись на каникулы,
неверные  девушки тотчас изменяли своему нареченному, голубоглазому Иисусу с
восковым  личиком, обманывали его с первым встречным мужчиной, а иногда и не
с одним.
     Возвращаясь  после  каникул  в  пансион, мои подружки привозили в своих
чемоданах   умело   спрятанные   записки,   фотокарточки,  сувениры  в  виде
засушенных  цветочков  и  многое  другое.  Мне  было  известно,  о  чем  они
шептались,   разгуливая   в   обнимку   парочками  по  саду.  Нетрудно  было
догадаться,  что  под  цветными  раззолоченными  открытками  с  изображением
Христа  и  ангелочков,  которые  дарили  обычно  самым  невинным  и набожным
девушкам,  прятались  фотографии молодых людей. В укромном уголке сада можно
было  часто  видеть  шепчущихся  учениц пансиона; там подружки поверяли свои
сердечные  тайны,  чтобы  никто,  даже  летающие  вокруг  букашки,  не могли
услышать  их  признаний. В эти осенние месяцы девушки ходили не иначе, как в
обнимку, тесно прижавшись друг к другу.
     Лишь  я,  несчастная,  вечно  была  одна  -  в  саду и в классе. В моем
присутствии  девочки  вели  себя  очень  сдержанно и осторожно. Они избегали
меня  больше,  чем  сестер.  Спросите  почему?  Потому что, как говорил друг
нашего  дома  "бородатый дядя", я была болтлива. Если, например, я замечала,
что  какая-нибудь  воспитанница  обменивается  с  молодым  человеком цветком
через  садовую  решетку,  то кричала об этом на весь сад, словно глашатай. И
все это потому, что подобные истории меня ужасно раздражали.
     Не  забуду,  как однажды зимним вечером мы готовили в классе уроки. Моя
подруга  Мишель, очень способная девочка, получив разрешение сестры сесть на
заднюю   парту,   объясняла  нерадивой  ученице  урок  по  римской  истории.
Неожиданно    гробовую   тишину   класса   нарушили   частые   всхлипывания.
Воспитательница подняла голову и спросила:
     - В чем дело, Мишель? Ты плачешь?
     Мишель закрыла руками мокрое от слез лицо.
     Вместо нее ответила я:
     - Мишель взволнована поражением карфагенян, потому и плачет.
     В классе раздался хохот.
     Словом,  мои  подружки были правы, не принимая меня в свою компанию. Не
очень-то  приятно  находиться  в стороне, видеть, что к тебе относятся как к
легкомысленной   девчонке,   хотя  я  была  уже  совсем  взрослой.  Мне  шел
пятнадцатый  год  -  возраст, в котором наши матери становились невестами, а
бабки  бегали  к  колодцу  заветных  желаний  в Эйюбе* и в тревоге молились:
"Господи, помоги! Засиживаемся дома!"
     ______________
     *  Эйюб  -  район  Стамбула,  славился кладбищем, где находилась могила
Абу-Эйюб-Ансари - сподвижника пророка Мухаммеда.

     Ростом  я не вышла, но тело мое уже сформировалось и было развито не по
летам...  У  меня  был  удивительный цвет лица, казалось, все краски природы
переливались, светились на моем лбу, щеках, губах...
     Наш  "бородатый  дядя"  при  встрече брал меня за руку, тащил к окну и,
уставившись    своими    близорукими   глазами,   внимательно   разглядывал,
приговаривая:
     - Ах,  девочка,  ну  что  за  лицо  у  тебя!  Какие  краски!  Такие  не
поблекнут!
     "Господи,  -  думала  я,  глядя на себя в зеркало, - разве такой должна
быть  девушка?  Фигура  похожа  на  волчок,  а лицо словно раскрашено кистью
художника".   И   мне  казалось,  будто  я  рассматриваю  куклу  на  витрине
универсального  магазина.  Потешаясь  над  собой,  я высовывала язык, косила
глазами...

     Больше  всего  я  любила  пасхальные  каникулы.  Когда  я  приезжала  в
Козъятагы,  чтобы  провести  там эти две недели, черешни, растущие в большом
саду сплошной стеной вдоль забора, были густо усыпаны спелыми ягодами.
     Ах,  как  я  любила  черешню! В течение пятнадцати дней я, как воробей,
питалась  почти  одной черешней и не возвращалась в пансион до тех пор, пока
не уничтожала последние ягоды, оставшиеся на самых макушках деревьев.
     И  вот однажды под вечер я опять сидела на верхушке дерева. Уписывая за
обе  щеки  черешню, я развлекалась тем, что щелчком выстреливала косточки на
улицу  за забор. И надо же было, чтобы косточка ударила по носу проходившего
мимо  старичка  соседа.  Сначала старичок ничего не понял, растерянно глянул
по сторонам. Ему никак не приходило в голову поднять глаза.
     Сиди  я  тихо и не подай голоса, возможно, он так и не заметил бы меня,
решив,  что  какая-то птица пролетала мимо и уронила случайно косточку. Но я
не  выдержала  и,  несмотря  на  испуг  и  смущение, расхохоталась. Старичок
поднял  голову  и  увидел,  что верхом на суку сидит здоровая девица и нагло
хохочет. Брови его гневно зашевелились.
     - Браво,  ханым*,  браво,  дочь  моя!  -  воскликнул он. - Не пристало,
скажу тебе, такой великовозрастной девице проказничать...
     ______________
     * Ханым (ханым-эфенди) - дама, госпожа, сударыня.

     В  ту  минуту мне хотелось провалиться сквозь землю. Представляю, какие
краски  выступили  на  моем  и  без  того  цветущем лице. Рискуя свалиться с
дерева,  я  сложила  руки  на  груди,  прижала  их к своей школьной кофте и,
склонив голову, сказала:
     - Простите,   бей-эфенди*,   честное   слово,  нечаянно...  Право,  моя
рассеянность...
     ______________
     * Бей-эфенди (а также эфенди или эфендим) - господин, сударь.

     Трюк  с подобной невинной позой был уже много раз проверен и испытан. Я
заимствовала  ее у сестер и набожных учениц, когда они молились деве Марии и
Иисусу  Христу.  Судя  по тому, что такая поза вполне устраивала и пресвятую
мать,  и  ее  сына  уже  много  веков,  старичка  она  и подавно должна была
растрогать.
     Я  не  ошиблась, сосед попался на удочку. Лицемерное раскаяние и умелая
дрожь   в  моем  голове  ввели  его  в  заблуждение.  Он  смягчился  и  счел
необходимым сказать мне что-нибудь приятное.
     - А   не  думаете  ли  вы,  ханым,  -  улыбнулся  он,  -  что  подобная
рассеянность может повредить такой взрослой симпатичной девушке?
     Я  прекрасно  понимала,  что  старичок  хочет  пошутить со мной, однако
широко раскрыла глаза и удивленно спросила:
     - Это почему же, эфендим?
     Заслонившись  рукой  от  солнца,  старик пристально смотрел мне в лицо,
продолжая улыбаться:
     - А вдруг я буду колебаться: годитесь ли вы в невесты моему сыну?
     - О,  тут  я  застрахована, бей-эфенди, - засмеялась я в ответ. - Вы бы
не выбрали меня, даже если бы считали очень воспитанной девушкой...
     - Почему вы так думаете?
     - Что  там  по  деревьям  лазить  и бросаться косточками?.. У меня есть
куда  более  тяжкие  грехи.  Прежде  всего,  я  не богата, а, как я слышала,
небогатые  девушки  не  в  почете. Потом, я не обладаю красотой... И, на мой
взгляд, это куда более существенный недостаток, чем бедность.
     Мои слова окончательно развеселили пожилого господина.
     - Неужели вы некрасивы, дочь моя? - спросил он.
     - Вы  можете  говорить  что  угодно, - запротестовала я, - но я-то знаю
себя.  Разве  такой  должна  быть  девушка?  О, девушка должна быть высокой,
светловолосой, голубоглазой или даже зеленоглазой...
     Видимо,   этот   старичок  был  некогда  шаловлив.  Он  как-то  странно
посмотрел на меня и сказал дрогнувшим голосом:
     - Ах,  мое  бедное  дитя,  вы  еще  слишком  малы, чтобы оценить себя и
понимать,  что  такое  красота.  Ну, да что там... А скажите-ка мне, как вас
зовут?
     - Чалыкушу.
     - Это что за имя?
     - Простите,  так  меня  прозвали  в  пансионе...  А  вообще  меня зовут
Феридэ. Кругленькое, неизящное имя, как я сама...
     - Феридэ-ханым...  Уверяю,  у вас такое же красивое имя, как и вы сами.
Если бы мне удалось найти такую невесту моему сыну!..
     Не  знаю,  мне почему-то нравилось болтать с этим человеком, обладающим
благородными манерами и приятным голосом.
     - В  таком  случае  нам  еще  представится возможность закидать молодых
черешневыми косточками, - сказала я.
     - Конечно, конечно... Несомненно!
     - А  теперь  позвольте  угостить  вас  черешней.  Вы  должны непременно
попробовать  ее,  чтобы  доказать,  что  простили меня. Одну минуту... - И я
принялась прыгать с ветки на ветку, как белка.
     Старичок сосед пришел в ужас; заслоняя глаза руками, он завопил:
     - Господи,   ветки   трещат...   Я   еще   виноват   буду...   Упадете,
Феридэ-ханым...
     Не обращая внимания на причитания старика, я отвечала:
     - Не   бойтесь.   Я  привыкла  падать.  Вот  если  б  мы  действительно
породнились, вы увидели бы у меня шрам на виске. Он дополняет мои прелести.
     - Ах, дочь моя, вы упадете!
     - Все,  эфендим,  все...  Вот только как передать вам ягоды? Придумала,
эфендим.
     Вытащив  из  кармана  передника  носовой  платок,  я  завязала  в  него
черешни.
     - Насчет  платка  не  беспокойтесь. Он совсем чистый... Я еще не успела
вытереть  им  нос...  А  теперь ловите, смотрите не уроните на землю. Раз...
Два... Три...
     Старичок сосед с проворством поймал узелок.
     - Большое  спасибо,  дочь моя! - сказал он. - Только как теперь вернуть
вам платок?
     - Ничего... Пусть это будет моим подарком.
     - Ну зачем же?
     - А  почему?..  Это  даже очень хорошо... И знаете, в чем дело?.. Через
несколько  дней  я  возвращусь в пансион. А у нас там принято, чтобы девушки
на  каникулах  заводили  романы  с  молодыми  людьми и потом, когда начнутся
занятия,  рассказывали  об  этом  друг другу. У меня еще ничего подобного не
было,  и  подружки  ни во что меня не ставят. Подтрунивать надо мной открыто
они  боятся,  но за спиной, я знаю, посмеиваются. На этот раз я тоже кое-что
придумала...  Вернусь  в  пансион,  буду  ходить задумчивая, опустив голову,
точно  у  меня  заветная  тайна,  буду  грустно  улыбаться.  Девушки скажут:
"Чалыкушу,  с  тобой  что-то  стряслось!" А я им небрежно: "Да нет... Что со
мной  может случиться?.." Они, конечно, не поверят, станут допытываться. Вот
тогда   я   и   скажу:  "Ну  ладно...  Только  поклянитесь,  что  никому  не
расскажете". И сочиню какую-нибудь небылицу.
     - Ну, например...
     - Знакомство   с  вами  поможет  мне...  Я  скажу  подружкам  так:  "Мы
флиртовали  с  высоким  светловолосым  мужчиной, переглядывались с ним через
решетку  забора". Разумеется, я не скажу, что у вас седые волосы. Впрочем, в
детстве,  наверно, вы были блондином... О, я хорошо знаю своих подружек. Они
спросят:  "О  чем  же вы разговаривали?" Я отвечу, подтвердив слова клятвой:
"Он  сказал,  что  считает  меня  красивой".  Что  я  подарила  вам в платке
черешню,  рассказывать  не стоит. Скажу лучше - розу... Впрочем, нет. Розы в
платках  не  преподносятся.  Скажу  просто,  что подарила вам на память свой
платок, вот и все...
     Пять  минут  назад  мы чуть было не поссорились со старичком соседом, а
сейчас весело смеялись и на прощанье помахали даже друг другу рукой.

     Тем  же  летом  моя  страсть  лазать  по  деревьям  привела еще к одной
истории.
     Сияла  лунная  августовская  ночь. В особняке было полным-полно гостей,
среди   которых   выделялась   молодая   вдова  по  имени  Нериман,  изредка
оказывавшая  нам  честь  своим посещением. Ее визиты всегда являлись большим
событием  для  нашего  дома.  Все восхищались этой женщиной, начиная от моих
тетушек,  которым  никто  на  свете  не  нравился, кроме них самих, и кончая
глуповатыми горничными.
     Муж  Нериман  (говорили,  что  она  его  очень  любила) умер год назад.
Поэтому  вдова была всегда в черном. Но мне почему-то казалось, что, если бы
черный  цвет  не  шел  так к ее белокурой головке, траур давно бы кончился и
все эти черные одеяния были бы выброшены на свалку.
     Нериман  заигрывала  со  мной,  точно  с  собакой или кошкой. Но у меня
как-то  не  лежала  к ней душа, и отношения между нами были очень натянутые.
Все ее знаки внимания я принимала весьма холодно.
     Хотя  отношение  к  ней не изменилось и по сей день, однако я вынуждена
признать,  что  Нериман  была дьявольски красива. Больше всего меня бесило в
ней   чрезмерное   кокетство.   Только   в   обществе   женщин  она  немного
успокаивалась.  Но  стоило  появиться  какому-нибудь  мужчине,  как лицо ее,
голос,  смех,  взгляд,  -  в  общем,  все  менялось.  Словом,  моим школьным
подругам, привыкшим действовать исподтишка, было далеко до этой особы.
     Боже,  какую  безутешную  вдову  начинала  разыгрывать  Нериман,  когда
разговор  заходил  об  ее  муже,  как лицемерно причитала она: "Ах, для меня
жизнь  уже  кончилась!.."  Все  во мне переворачивалось от злости, когда она
ломала  эту  комедию,  и  я  говорила  себе:  "Погоди,  вот приглянется тебе
кто-нибудь, посмотрим, как ты будешь себя вести..."
     В  доме  у  нас  не  было сверстников Нериман. Неженка Неджмие не могла
идти  в  счет.  Тетушки  были  в летах, головы их давно поседели, они только
сплетничали о знакомых, других тем для разговоров не было.
     В таком случае, в таком случае!..
     Кажется,  я  начала  догадываться,  почему этой Нериман вдруг полюбился
наш  особняк. Очевидно, она наметила своей жертвой моего глуповатого кузена.
Чтобы  выйти  замуж?..  Не  думаю. Смеет ли вдова, которой уже под тридцать,
мечтать  о  замужестве с двадцатилетним юнцом? Какой позор! Впрочем, если бы
она  даже  и  решилась  на  подобный  поступок,  неужто  мои  хитрые тетушки
допустили б, чтобы ребенок попал в когти этого коршуна в юбке?
     В таком случае, в таком случае!..
     Да  что  там  - в таком случае. Счастливая вдовушка решила развлечься с
моим  кузеном,  пока  судьба  не  улыбнется ей и не пошлет солидного жениха,
который будет исполнять все ее прихоти.
     Я  назвала  Кямрана глуповатым, но это от злости. В действительности же
это  был  коварный  желтый скорпион, да еще из той породы, которые незаметно
подкрадываются  и  больно  жалят.  Разговаривая  с Немиран, он всегда словно
что-то недосказывал, и это не могло ускользнуть от моего внимания.
     Играла  ли я с детьми, прыгала ли через веревочку, гадала ли на картах,
лежа на полу, я всегда следила за ними.
     Мой  кузен уже был накануне того, чтобы очутиться у нее в когтях. Когда
порой  я  делала  вид,  будто  ничего  не  замечаю,  и  проходила  мимо, они
замолкали или же меняли тему разговора.
     "Пусть  делают  что  хотят,  тебе-то  что?"  -  скажете  вы. Что мне?..
Допустим,  Кямран  мой  враг,  но  все-таки  он  -  мой  кузен... Могла ли я
безразлично  относиться  к  тому, как какая-то неизвестно откуда появившаяся
особа хочет совратить его?
     О  чем я рассказывала?.. Да, итак, была лунная августовская ночь. Гости
сидели  на  веранде,  залитой  светом  большой  керосиновой лампы, - кстати,
совсем ненужным, - и весело болтали.
     Звонкий,  музыкальный  смех  Нериман раздражал меня, и поэтому я ушла в
глубь сада, под тень деревьев.
     В  самом  конце  сада,  у  забора,  отделяющего  нас от соседей, стояла
старая  развесистая  чинара.  Дерево  давно уже перестало давать плоды, но я
любила  его  за  величественный  вид,  часто  взбиралась  на него, лазила по
могучим  веткам,  где  можно было сидеть, как на диване, или даже ходить без
опаски.
     В  этот  вечер я вскарабкалась довольно высоко и примостилась на ветке.
Вдруг  до  меня  донесся  легкий  звук  шагов,  а затем приглушенный смех. Я
напрягла  зрение... И как вы думаете, что я увидела?.. Прямо к старой чинаре
шел мой кузен, а впереди него шагала счастливая вдовушка.
     Я   сразу   насторожилась,   точно  рыбак,  заметивший,  что  к  крючку
приближается  рыба.  Как  я боялась, что ветка, на которой я сижу, затрещит!
Напрасный   страх!..  Молодые  люди  были  так  заняты  самими  собой,  что,
казалось,  застучи  я на вершине дерева в барабан, они, наверно, не обратили
бы внимания.
     Нериман  шла впереди. Кямран, как невольник-араб, следовал за ней шагах
в  четырех.  Перелезть  через  забор,  чтобы  продолжать путь, они не могли,
поэтому остановились под чинарой, на которой я сидела.
     Идите,  мои милые, идите, дорогие!.. Вас ко мне послал аллах. Мы с вами
скоро  увидимся.  Я сделаю все, чтобы эта прекрасная лунная ночь запомнилась
вам навеки!
     Вдруг  совсем  рядом  застрекотал  кузнечик,  заглушая  слова,  которые
говорил  мой кузен счастливой вдовушке. Я чуть с ума не сошла от досады. Мне
хотелось  крикнуть:  "Негодяй,  чего  боишься?..  Здесь никого нет!.. Говори
громче!.."
     Мне   удалось  услышать  только  несколько  слов  Кямрана:  "Нериман...
Милая...  Ангел  мой..." Меня охватила дрожь. Ах, как я боялась выдать себя,
как я боялась, что они услышат шорох листвы!..
     Изредка   до   меня  доносились  и  слова  Нериман-ханым:  "Прошу  вас,
Кямран-бей..."
     Наконец  голоса  смолкли. Нериман осторожно подошла к забору, встала на
цыпочки,  заглянула  в  соседский  сад, словно хотела убедиться, что за ними
никто  не  наблюдает, затем обернулась к Кямрану, который, кажется, не знал,
как ему вести себя дальше.
     Вдруг  вижу:  мой  кузен  раскинул  руки и шагнул к Нериман. Сердце мое
забилось  еще  сильнее...  "Наконец-то  Кямран  образумился! - подумала я. -
Сейчас  он  залепит  пощечину  этой скверной женщине". Ах, сделай он это, я,
наверно,  заплакала бы, спрыгнула с дерева и помирилась с ним навеки. Но это
чудовище  и  не  думало  бить  Нериман.  С  неожиданной  для его тощих белых
девичьих  рук силой он схватил молодую женщину за плечи, затем за кисти рук.
Затем  короткая борьба, объятие... В лунном свете, который пробивался сквозь
густую листву чинары, мне было видно, как смешались их волосы.
     Господи,  какой  ужас!..  Какой  кошмар!..  Минуту  назад  я собиралась
сыграть  с  ними злую шутку, а сейчас меня всю трясло, я обливалась холодным
потом,  боясь,  что  они меня заметят... Как бы я хотела стать в этот момент
птицей,  взлететь в небо, раствориться в лучах луны и не видеть больше людей
этого мира!
     Хотя  я  зажимала  рот  руками, из горла у меня вырвался какой-то звук.
Очевидно,  это  был  вопль. Однако он тут же превратился в хохот, стоило мне
увидеть,  какое  действие  произвел мой крик на молодых людей. Ах, видели бы
вы испуг и растерянность этих бессовестных!..
     Несколько  минут  назад  счастливая  вдовушка  шла  сюда,  едва касаясь
ногами  земли,  скользя,  словно прозрачный лунный луч, а сейчас она мчалась
от чинары сломя голову, не разбирая дороги, натыкаясь на стволы деревьев.
     Мой  кузен  последовал  было  ее примеру, но, пробежав несколько шагов,
вдруг остановился и конфузливо поплелся назад.
     Я  продолжала  хохотать,  так  как просто не знала, что мне еще делать.
Кямран,  подобно  коварному  персонажу  из знаменитой басни "Ворона и лиса",
принялся обхаживать дерево.
     Наконец, поборов смущение и отбросив стыдливость, он обратился ко мне:
     - Феридэ, дорогая, спустись-ка пониже...
     Я перестала смеяться и серьезно спросила:
     - С какой стати?
     - Так... Хочу с тобой поговорить...
     - Нам не о чем с вами разговаривать. Не мешайте мне...
     - Феридэ, брось шутить!
     - Шутить?! Какие могут быть шутки?..
     - Ну,  это уже слишком! Если ты не хочешь спуститься вниз, тогда я могу
подняться к тебе.
     Уж  не  ослышалась  ли я? Если на дороге попадалась крохотная лужа, мой
кузен  хватался  за  голову;  а  прежде  чем решиться перепрыгнуть через эту
лужу,  он  раз  десять  примерялся, переводя взгляд с ботинок на воду. Перед
тем  как  сесть,  он пальчиками подтягивал вверх штанины. Как же тут было не
развеселиться,  услышав, что мой нежный, избалованный кузен собирается лезть
на дерево?!
     Но  в  этот  вечер  Кямран действительно озверел. Ухватившись руками за
нижний сук, он вскарабкался на него и собрался лезть еще выше.
     На  миг  я  представила, как вот сейчас, ночью, встречусь с ним лицом к
лицу  на  этом  дереве,  и  чуть не сошла с ума. Это было бы ужасно! Увидеть
вблизи  его  зеленые глаза... Да я вцепилась бы в него, и мы превратились бы
в  хищных  птиц,  бьющихся  между ветвей не на жизнь, а на смерть. Выцарапав
ему  глаза,  я непременно швырнула бы его на землю и бросилась бы сама. Но в
следующую  минуту  я  подумала, что так поступать не следует. Перегнувшись с
ветки, я приказала:
     - Стойте!.. Ни с места!..
     Кямран  не  обратил  внимания  на  мои  слова,  даже  не  удостоил меня
ответом.  Встав  ногами  на  ветку, он высматривал наверху следующее удобное
местечко.
     - Стойте!  -  решительно  повторила  я.  -  Не то будет хуже!.. Вы ведь
знаете,  что  я  -  Чалыкушу...  Деревья - это мое царство, и я не переношу,
когда кто-нибудь вторгается в него.
     - Какой странный разговор, Феридэ...
     Действительно, разговор был очень странным.
     Мне  пришлось  невольно  взять  шутливый  тон. Приготовившись лезть еще
выше, если Кямран не остановится, я сказала:
     - Вам   известно,   что  я  вас  просто  обожаю!  Поэтому  будет  очень
неприятно,  если  мне вас придется спустить с дерева. Весьма печально, когда
молодой  человек,  читавший пять минут назад любовные стишки, начинает вдруг
кричать не своим голосом: "Помогите, помогите!.."
     Слово   "помогите"  я  произнесла,  громко  смеясь  и  подражая  голосу
Кямрана.
     - Сейчас  мы  встретимся!  -  воскликнул Кямран, не обращая внимания на
мои  угрозы,  и  продолжал  карабкаться  вверх  по  веткам. Страх сделал его
смелым и проворным.
     Казалось,  мы играли на дереве в горелки. Кямран приближался, а я лезла
все  выше  и  выше,  ветви  становились  все  тоньше  и тоньше... Внезапно я
подумала,  что  можно  спрыгнуть  на  забор  и убежать. Но тогда я рисковала
сломать  себе  руку  или  ногу.  Тогда  не  мой кузен, а я сама плакала бы и
стонала.
     Однако  ни  за  что  на свете мне не хотелось встречаться с Кямраном на
дереве. Пришлось пойти на хитрость.
     - А  нельзя  ли  узнать,  -  спросила  я,  - почему это вам так хочется
поговорить со мной?
     Маневр удался. Кямран сразу же остановился и серьезно сказал:
     - Мы с тобой шутим, Феридэ, а вопрос очень серьезный. Я боюсь тебя.
     - Вот как? Чего же тебе бояться?..
     - Боюсь, будешь болтать.
     - Разве это не то, что я делаю каждый день?
     - Боюсь, что на этот раз твоя болтовня будет не совсем обычной...
     - А что чрезвычайного произошло сегодня вечером?
     Кямран  устал,  выбился  из  сил.  Не заботясь уже больше о наглаженных
брюках,  он  сел на ветку. Вид у него был подавленный, унылый, но он все еще
пытался шутить.
     Мне  не  было  жалко  Кямрана,  просто  я  не могла его больше видеть и
хотела как можно скорей остаться одна.
     - Успокойся.  Поверь  мне,  бояться  нечего. Ступай сейчас же к гостям.
Неудобно.
     - Ты даешь слово, Феридэ?.. Даешь клятву?
     - Да, и слово и клятву... Что хочешь.
     - Могу ли я верить?
     - Мне кажется, надо поверить. Я уже не ребенок.
     - Феридэ...
     - Да  и  откуда  мне  знать,  чего ты боишься? Что я могу разболтать? Я
сижу одна на дереве...
     - Не знаю, но я почему-то не верю...
     - Говорят  тебе!  Я  уже  выросла и стала совсем взрослой. Значит, надо
верить.  Ступайте,  мой  дорогой  кузен,  не  волнуйтесь, есть вещи, которые
видит   ребенок,   но   молоденькая  девушка  ничего  не  заметит.  Идите  и
успокойтесь.
     Испуг  Кямрана,  кажется, сменился удивлением, он непременно хотел меня
увидеть и упрямо тянул голову вверх.
     - Ты как-то совсем по-новому говоришь, Феридэ... - сказал он.
     Боясь,  что  мы  так  и  не  кончим  разговора,  я закричала, притворно
гневаясь:
     - Ну довольно... Будешь тянуть - возьму слово назад. Решай сам.
     Угроза  подействовала  на  Кямрана.  Медленно  и  неуверенно  ища ветки
ногами,  он  спустился с дерева и, стесняясь идти в ту сторону, куда убежала
Нериман, зашагал вниз по саду.

+1

7

После  этого  происшествия  счастливая  вдовушка перестала появляться у
нас  в  доме.  Что касается Кямрана, то, я чувствовала, он побаивается меня.
Всякий   раз,   возвращаясь   из  Стамбула,  он  привозил  мне  подарки:  то
разрисованный  японский  зонтик,  то  шелковый платок или шелковые чулки, то
туалетное  зеркало  сердечком  или  изящную  сумочку...  Все  эти безделушки
больше предназначались взрослой девушке, чем проказливой девчонке.
     В  чем  же  был  смысл  этих  подношений?  Не иначе, он хотел задобрить
Чалыкушу, зажать ей рот, чтобы она никому ничего не разболтала!
     Я  была  уже в том возрасте, когда мысль, что тебя помнят, не забывают,
доставляет  удовольствие.  Да  и  красивые  вещи мне очень нравились. Но мне
почему-то  не  хотелось,  чтобы  Кямран  или  кто-нибудь  другой знал, что я
придаю  значение  этим подаркам. Если в пыль падал мой зонтик, разукрашенный
бамбуковыми  домиками  и косоглазыми японками, я не спешила его поднимать, и
тогда одна из моих тетушек выговаривала мне:
     - Ах, Феридэ, вот как ты ценишь подарки!
     Среди  подношений  Кямрана  была  сумочка  из  мягкой  блестящей  кожи.
Невозможно  передать,  какое наслаждение мне доставляло гладить ее рукой, но
однажды  я  сделала  вид,  будто  хочу  набить ее сочными ягодами. Ну и крик
подняли мои тетушки!..
     Была  бы  я  похитрее,  то,  наверно, еще долго пользовалась бы испугом
Кямрана и выманивала у него всякие безделушки.
     Я  очень любила подаренные им вещички, но иногда мне хотелось разорвать
их,  растерзать,  швырнуть  под  ноги  и топтать, топтать в исступлении. Мое
отвращение, моя неприязнь к кузену не ослабевали.
     Если  в  прежние  годы  приближающийся  отъезд в пансион вызывал во мне
грусть,  то  на  этот  раз  я,  наоборот, с нетерпением ждала момента, когда
расстанусь со своими родственниками.
     В  первый  же воскресный день после возобновления занятий нас повели на
прогулку  к Кяатхане*. Сестры не любили долгие прогулки по улицам, но в этот
вечер мы почему-то задержались до темноты.
     ______________
     * Кяатхане - речка в название района в окрестностях Стамбула.

     Я  плелась в самом хвосте. Вдруг смотрю, вокруг никого нет. Не понимаю,
как  я  умудрилась  так  отстать  и меня никто не хватился. Сестры, наверно,
думали,  что  я,  как  обычно, иду впереди всех. Неожиданно возле меня вырос
чей-то силуэт. Присмотрелась: это Мишель.
     - Чалыкушу!  Ты?!  -  удивилась  она.  - Почему так медленно плетешься?
Почему одна?
     Я показала на свою правую ногу, перевязанную у щиколотки платком.
     - Разве ты не знаешь? Когда мы играли, я упала и разбила ногу.
     Мишель была славная девушка. Ей стало жаль меня, и она предложила:
     - Хочешь, помогу тебе?
     - Уж не собираешься ли ты предоставить в мое распоряжение свою спину?
     - Конечно,  нет.  Это  невозможно... Но я могу взять тебя под руку. Что
ты  скажешь?..  Нет,  нет,  по-другому...  Положи  мне  свою  руку на плечо.
Держись  крепче,  я  обниму  тебя  за  талию.  Так тебе будет легче. Ну как?
Меньше болит?
     Я послушалась Мишель, - действительно, идти стало легче.
     - Спасибо, Мишель, - улыбнулась я. - Ты замечательный товарищ!
     Немного погодя Мишель сказала:
     - А знаешь, Феридэ тоже влюбилась и делится с Мишель своими секретами.
     Я остановилась.
     - Ты это серьезно говоришь?
     - Ну да...
     - В таком случае отпусти меня. Немедленно!
     Я сказала это повелительным тоном командира, отдающего приказ.
     - Ах,  большая глупышка! - засмеялась Мишель, не отпуская моей талии. -
Неужели ты не понимаешь шуток?
     - Глупышка? Это почему же?
     - Неужто девочки не знают тебя?
     - Что ты хочешь этим сказать?
     - Да  ведь  все  знают,  что  у тебя не может быть романов. Виданное ли
дело - любовная интрижка у Чалыкушу!
     - Это почему же? Вы считаете меня некрасивой?
     - Нет.  Почему  некрасивой?  Ты  очень  даже хорошенькая. Но ты ведь...
глуповата... и неисправимо наивна.
     - Ты действительно так думаешь обо мне?
     - Не  я  одна,  все  так  думают.  Девочки  говорят:  "В любовных делах
Чалыкушу настоящая gourde..."
     В  турецком  языке  я не блистала. Но французское слово gourde мне было
знакомо:  "фляга",  "кувшин",  "баклажка",  - словом, во всех значениях вещь
мало  поэтическая.  К тому же нельзя сказать, чтобы моя плотная, приземистая
фигура  чем-то  не  напоминала  один  из  подобных сосудов. Какой ужас, если
вдобавок  к  "Чалыкушу" мне прилепят еще и прозвище "gourde"! Надо во что бы
то ни стало спасать свою честь.
     И  тут  я  положила  голову на плечо Мишель - манера, заимствованная от
моих  подруг,  -  потом,  бросив  на  нее многозначительный взгляд, печально
улыбнулась.
     - Ну что ж, можете так думать...
     Мишель остановилась и изумленно глянула на меня.
     - Это говоришь ты, Феридэ?
     - Да,  к сожалению, это так, - кивнула я и глубоко вздохнула, чтобы моя
ложь выглядела более правдоподобной.
     Теперь Мишель от удивления даже перекрестилась.
     - Это  прекрасно,  чудесно,  Феридэ!  Но  только очень жаль, я никак не
могу тебе поверить!
     Бедняжка  Мишель была такой страстной почитательницей любовных историй,
что  ей  доставляло  удовольствие  быть  даже  просто  свидетелем  сердечных
переживаний  других.  Но,  увы,  я так мало еще сказала, что она не решилась
мне поверить и открыто выразить свою радость.
     Впрочем,   я,   кажется,  зашла  в  своих  признаниях  слишком  далеко.
Отступать было бы просто нечестно.
     - Да, Мишель, - подтвердила я, - я тоже люблю!..
     - Всего-навсего только любишь, Чалыкушу?
     - Ну, разумеется, не без взаимности, grande gourde.
     Итак,  я  возвратила  Мишель прозвище "gourde", которым она меня только
что  наградила,  да  еще  в  превосходной  степени,  и ей не пришло в голову
возразить: "Это ты gourde. Это твое прозвище".
     Стоит  начать лгать, как сразу же удается еще больше расположить к себе
человека. Вот чудо! Теперь Мишель поддерживала меня за талию еще нежнее.
     - Расскажи,  Феридэ...  Расскажи,  как  это было. Выходит, и ты тоже...
Правда, любить - это чудесно, не так ли?
     - Конечно, чудесно...
     - А кто он? Он очень красив, этот юноша, которого ты любишь?
     - Очень красив...
     - Где ты с ним встретилась? Как вы познакомились?
     Я не отвечала.
     - Ну... не скрывай...
     Я  прямо  из  кожи  лезла,  чтобы  не скрывать. "Ах, что придумать? Что
сказать?"  Но  мне ничего не приходило в голову. Нужен возлюбленный, который
существует  на  самом  деле,  чтобы  поразить  всех  моих подруг. А ведь так
трудно, так невероятно трудно найти... хотя бы даже просто в воображении!
     - Ну, Феридэ, не тяни. А то я всем скажу, что ты пошутила со мной.
     Мне  сразу  стало  не по себе. Пошутила? Не дай господи! Тогда прозовут
не  только  "фляжкой" или "кувшином"! Я тут же решила: "Надо срочно сочинить
любовную историю, от которой бы у Мишель дух захватило".
     Как   вы   думаете,   кого  я  представила  Мишель  в  качестве  своего
возлюбленного?.. Кямрана!
     - У нас роман с кузеном... - сказала я.
     - Это  тот  светловолосый юноша, которого я видела год тому назад у нас
в прихожей?
     - Ну да...
     - Ах, он такой красивый!
     Я  вам  уже  сказала, что Мишель была помешана на любовных историях. За
все  время  Кямран  навестил  меня в пансионе раза два-три. Очевидно, Мишель
почуяла  присутствие  в пансионе молодого человека, как кошка мясо, и тайком
подсматривала  за  нами, когда мы болтали в прихожей. Как странно, не правда
ли?
     На  небе  зажглись звезды. Стояла осень, но было тепло; казалось, что в
воздухе пахнет нескошенной травой.
     Я  всем  телом  навалилась на Мишель, моя щека была крепко прижата к ее
щеке. Я принялась рассказывать ей историю своей несуществующей любви:
     - Была  ночь  еще  более  прекрасная,  чем эта. Мы покинули нашу шумную
компанию,  которая  осталась  у  дома.  Я шла впереди, мой кузен сзади... Он
говорил  мне красивые слова. Сейчас я не в состоянии повторять их, просто не
хочу...  Оглушительно  трещали  кузнечики. Мы шли и шли... Аллеи, по которым
мы  проходили, были залиты лунным светом. Потом мы оказались в тени деревьев
затем  снова  под  светом  луны,  чтобы  через  минуту  опять  погрузиться в
темноту...
     - Господи,  какой  у  вас  большой сад, Феридэ! - вставила нетерпеливая
Мишель.
     Я испугалась: "Может, у меня получается неестественно?"
     - Не  такой  уж  он большой. Просто мы не торопились, - продолжала я. -
Наконец  мы очутились... в конце сада, у забора, отделяющего нас от соседей,
где  растет  огромная  чинара. Дойдя до нее, мы остановились. Я привстала на
цыпочки  и  сделала  вид,  будто  смотрю через забор. Мой кузен нерешительно
потирал руки, словно хотел что-то сделать и не мог осмелиться...
     - Но ведь ты смотрела в соседский сад! Как ты могла все это заметить?
     - На забор падала тень кузена, мне было все видно.
     Очевидно,   я  неплохо  вошла  в  роль:  тело  мое  вздрагивало,  голос
прерывался, на глаза набегали слезы.
     - Ну, а дальше, Феридэ, дальше...
     - Потом вдруг кузен схватил меня за руки...
     - Ах, как чудесно! Дальше...
     - Дальше? Откуда я знаю...
     - Боже, ты остановилась на самом интересном месте!
     - Потом   вдруг   на   дереве   закричала   какая-то   птица,   гадкая,
отвратительная птица... Мы испугались и убежали.
     Я не смогла сдержать слез, припала к груди Мишель и разрыдалась.
     Неизвестно,  сколько бы я так плакала, но, к счастью, наше исчезновение
было замечено. Послышались крики девочек, нас разыскивали:
     Мишель откликнулась:
     - Идем!.. Мы не можем быстро!.. У Чалыкушу болит нога!..
     - Ты  правильно  сказала, Мишель... И я плачу именно поэтому. Теперь мы
можем пойти быстрее...

     В  ту  ночь  я  ревела  и в постели, когда все уже спали. Только теперь
слезы  уже не нужны были для роли, просто я сердилась на себя. Допустим, мне
надо  было солгать, чтобы доказать подружкам, что я не gourde. Но неужели на
свете  нет  других  имен?  Почему  я  заговорила  о своем кузене, о Кямране,
которого  я  ненавидела больше всего в жизни? Я поклялась, что завтра утром,
как  только  проснусь,  возьму Мишель за руку, отведу ее в сторонку и скажу,
что мой любовный рассказ - выдумка.
     Но,  увы,  проснувшись  на  другое  утро, я почувствовала, что от моего
стыда и гнева не осталось и духу.
     Так  я  и  не осмелилась сказать правду Мишель, которая теперь смотрела
на меня совсем другими глазами и относилась, как к больному ребенку.
     Постепенно  эта  легенда  стала  известна всем. Правда, Мишель, видимо,
строго  наказывала  хранить  тайну,  так  как  в  глаза  мне никто ничего не
говорил.  Но  по  взглядам  девочек,  по  их смеху я понимала, что они хотят
сказать.  Это  наполняло  меня  удивительной  гордостью.  Мне  пришлось даже
отказаться  от  болтовни  и проказ. Теперь в глазах подружек я стала молодой
девушкой,  влюбленной  в кузена. В этой роли мне никак не подходило прыгать,
точно кукла на веревочке, и проказничать.
     Но,  как  говорится,  от  самой  себя  не  убежишь. Когда по вечерам на
последней  перемене  я брала Мишель под руку и продолжала шепотом выдумывать
все новые и новые небылицы, я иногда снова становилась похожей на бесенка.

     Однажды мы опять возвращались с прогулки.
     Мишель  в  тот  день  почему-то  не ходила с нами. Она встретила меня у
ворот, схватила за руку и стремительно потащила в глубь сада.
     - У  меня  для  тебя  новость,  -  сказала  она.  - Она тебя обрадует и
огорчит.
     Лицо мое выразило недоумение.
     - Сегодня в пансион приходил твой блондин-кузен.
     Я была поражена.
     - Разумеется, он хотел повидаться с тобой. Ах, если б и ты осталась!..
     Я  не  могла  поверить. Разве Кямран пришел бы в пансион, не будь на то
какой-нибудь важной причины? Наверное, Мишель ошиблась.
     Однако  я  не высказала Мишель этих сомнений и, сделав вид, будто верю,
сказала:
     - Что  же, вполне естественно. Молодой человек пришел повидать девушку,
за которой ухаживает.
     - Как, наверное, досадно, что тебя не было, да?
     - Разумеется.
     Мишель погладила меня по щеке.
     - Но ведь он опять придет, раз любит...
     - Несомненно.
     В   тот   же   вечер  сестра  Матильда  вызвала  меня  и  передала  две
разрисованные коробки конфет, перевязанные серебряной тесьмой.
     - Это принес твой кузен, - сказала она.
     Я  не  любила  сестру Матильду, но в эту минуту с трудом удержала себя,
чтобы не броситься ей на шею и не расцеловать в обе щеки.
     Значит,  Мишель  не  ошиблась: Кямран действительно приходил в пансион.
Если  среди  воспитанниц  еще  и  оставались  такие,  которые  сомневались в
достоверности  моей  сказки,  то  теперь, увидев эти две коробки, они должны
были подумать иначе. Как чудесно!..
     В  одной  коробке  были  разноцветные  конфеты  с  ликером,  в другой -
шоколад  в  позолоченных  бумажках.  Случись  это полгода назад, я утаила бы
сладости  даже от самых близких подруг. Но в этот вечер, когда мы готовили в
классе  уроки,  мои  коробки ходили по рукам. Каждая девочка брала одну, две
или три конфетки, кому сколько совесть позволяла.
     Некоторые  девочки  издали  делали  мне  многозначительные знаки. Я же,
изображая смущение, отворачивалась в сторону, улыбалась. Как чудесно!..
     Возвращая  мне  назад  коробки,  в  которых, к сожалению, уже виднелось
позолоченное дно, Мишель зашептала:
     - Феридэ,  представь,  будто  эти  конфеты  преподнесли  тебе по случаю
обручения.
     Моя сказка обошлась мне слишком дорого. Но что поделать?
     Прошло три дня.
     Шел  урок  географии.  Я  трудилась  над  цветной картой для экзаменов.
Рисовать  красками  мне всегда было трудно; от неловкости я без конца путала
краски, пачкала себе руки и губы.
     И  вот,  когда  я  была  занята  этой  мазней, вошла дочь привратника и
сказала,  что  в прихожей сидит мой кузен, который хочет меня видеть. Помню,
я  растерянно оглянулась по сторонам, обернулась к воспитательнице, не зная,
как поступить.
     - Ну,  что  ты  ждешь,  Феридэ, - сказала она. - Оставь карту на месте.
Иди повидайся с гостем.
     Оставить карту - нетрудно. Но с каким лицом я выйду к Кямрану?
     Девочка,  рядом  с  которой  я  сидела, смеясь, протянула мне маленькое
зеркальце.  На  лицо, особенно на рот, страшно было смотреть. На уроках, где
приходилось  писать,  я  вечно  совала  ручку  в  рот,  теперь  же, во время
рисования,  мусолила  кисть,  поэтому  губы мои пестрели желтыми, красными и
даже  фиолетовыми  пятнами.  Что  предпринять? Оттереть платком, а тем более
смыть  водой  с  мылом  -  сейчас  невозможно,  только  еще больше размажешь
краски.
     Дело  было, конечно, не в Кямране. Ему я могла показаться в любом виде.
Но  перед  подругами, которые, узнав, кто пришел, уже ехидно посмеивались, я
должна  была  изображать  влюбленную  девицу  или даже невесту. Ах, будь она
неладна, вся эта комедия!
     Проходя  по коридору, я заглянула в зеркало. Боже мой, что делать? Будь
я  одна  в  эту  минуту,  здесь,  перед  дверью  в прихожую, я никогда бы не
осмелилась  туда  войти.  Но,  увы,  вокруг  были посторонние, которые могли
иначе истолковать мои действия.
     Итак,  делать  нечего.  Я  с  силой  толкнула  дверь  и бурей влетела в
прихожую.  Кямран стоял у окна. Подойти к нему сразу?.. Но тогда надо что-то
делать  -  например,  обменяться  рукопожатием.  А  ведь так можно испачкать
чистенькие и нежные ручки кузена.
     Я  опять  увидела на столе два пакета, перевязанные серебряной тесьмой.
Не   трудно  было  догадаться,  что  они  предназначались  мне.  У  меня  не
оставалось   иного   выхода,   как   превратить  все  в  очередной  фарс,  а
раскрашенные  руки  и  губы  объяснить  обычным моим детским сумасбродством.
Приподняв   подол   черного  передника,  я  сделала  перед  коробками  самый
изысканный,  глубокий  реверанс.  Потом,  предусмотрительно вытерев пальцы о
подол,  я  послала  коробкам  несколько воздушных поцелуев и утерла при этом
лишний раз свои размалеванные губы.
     Кямран, улыбаясь, подошел ко мне. Я принялась его благодарить:
     - Какая   трогательная  забота,  Кямран-бей-эфенди...  Хотя  шоколад  и
конфеты  с  ликером  являются  в  какой-то  степени  платой за мое молчание,
однако  меня  уже  мучают угрызения совести... В чем дело?.. Всего несколько
дней  назад  вы  приносили мне сладости. Очевидно, и в этих коробках я найду
то  же самое. Поистине, невозможно описать их прелесть! По мере того как они
тают во рту человека, тает и его сердце...
     - На  этот  раз,  -  сказал  Кямран,  -  вы увидите нечто более ценное,
Феридэ.
     С  наигранным  волнением  и  нетерпением я развязала пакет, который мне
протянул   Кямран.  Там  оказались  две  книги  в  позолоченных  переплетах,
наподобие  детских  сказок  с  картинками,  какие  дарят  маленьким детям на
рождество.  Очевидно,  кузен  по  какой-то непонятной для меня причине решил
подшутить  надо  мной.  Если  он только ради этого решил сюда прийти, право,
это уже нехорошо.
     Я  не  выдержала  и дала ему нагоняй. Я говорила суровым тоном, который
никак не вязался с моими размалеванными губами:
     - За  каждый  из  ваших  подарков  следует  благодарить.  Но  позвольте
сделать  небольшое  замечание.  Несколько  лет  тому назад вы были ребенком.
Правда,  всем  своим  важным  и  серьезным  видом  вы походили на взрослого,
однако  все-таки  оставались ребенком, не так ли? Слава аллаху, вы мужаете с
каждым  годом, превращаясь в молодого человека, похожего на героя из романов
с  картинками. Но почему вы думаете, что я все это время должна топтаться на
месте?
     Кямран сделал большие глаза.
     - Простите, Феридэ, я вас не понял.
     - Тут  нет  ничего  непонятного.  Выходит,  вы растете, а я по-прежнему
остаюсь  младенцем,  читающим  сказки  из  "Золотой  библиотеки",  ребенком,
которого  никак  не  признают  достойным  обращения  как  с пятнадцатилетней
девушкой?
     Кямран все так же недоуменно смотрел на меня.
     - Я опять ничего не понял, Феридэ!
     Я  сделала  жест,  выражающий удивление такой непонятливостью, скривила
губы,  но,  откровенно говоря, сама уже не понимала, что я хотела сказать. Я
раскаивалась   в   своих  словах  и  искала,  как  бы  избежать  дальнейшего
объяснения.

     Нервным  движением  я  разорвала  тесьму  на второй коробке. В ней были
конфеты с ликером.
     Кямран поклонился, почти официально.
     - Я  счастлив  услышать  лично  от  вас, Феридэ, что с вами уже следует
обращаться  как  со  взрослой  девушкой. Не вижу необходимости извиняться за
книги,  конфеты  вам  доказывают, что книги всего-навсего шутка. Уж если б я
действительно  хотел  подарить  вам книгу, то постарался бы принести один из
тех романов, о которых вы только что упомянули.
     Безусловно,  Кямран  шутил.  Но если это даже и так, мне все равно было
очень приятно, что он говорит со мной таким тоном, в таких выражениях.
     Чтобы  избавить  себя от необходимости отвечать, я сложила руки, как на
молитве,  и  изобразила  крайнее восхищение. Когда Кямран кончил говорить, я
глянула  ему в лицо, тряхнула головой, чтобы убрать упавшие на глаза волосы,
и сказала:
     - Я  не  слушала,  о  чем вы говорили. Конфеты настолько восхитительны,
что...  увидев  их,  я  сейчас  же  все  вам  простила. Вот и все!.. Я очень
благодарна вам, Кямран.
     Кажется,  мое  признание в том, что я не слушала его, огорчило Кямрана,
однако  он  решил  почему-то  не  показывать этого и, вздохнув, с притворной
мрачностью сказал:
     - Ну  что  ж!  Раз  детские  подарки  уже  не годятся, будем дарить вам
серьезные вещи, как взрослым людям.
     Я   сделала   вид,  будто  всецело  поглощена  сладостями,  восторженно
смотрела  на  коробку,  словно то была шкатулка с драгоценностями, доставала
оттуда конфеты, раскладывала их и болтала без умолку.
     - Уничтожать  конфеты  -  это тоже искусство, Кямран, - говорила я. - И
честь  открытия  этого искусства принадлежит вашей покорной слуге. Смотри...
Ты,  например,  не  видишь  никакой  разницы  в  том,  если  съешь  вот  эту
желтенькую  после  красной.  Не  так  ли?  Но  тогда  все  будет  испорчено!
Красненькая  чересчур  сладкая,  да  и  мятная  к  тому же. Если ты съешь ее
раньше,  то  не  почувствуешь  тонкого вкуса и божественного аромата желтой.
Ах, мои дорогие конфетки!..
     Взяв  одну,  я  поднесла ее к губам и принялась ласково разговаривать с
ней, словно это был крошечный птенчик.
     Мой кузен протянул руку:
     - Дай мне ее, Феридэ.
     Я недоуменно посмотрела на Кямрана.
     - Что это значит?
     - Я съем...
     - Кажется,  я напрасно открыла коробку при тебе. Что же это будет, если
ты начнешь сам есть то, что принес мне?
     - Дай мне только одну, вот эту.
     Действительно,  что  это могло означать? Человек не брезгует конфеткой,
которая была почти у меня во рту!
     Кажется,  я  растерялась... Неожиданно мой кузен протянул руку, пытаясь
выхватить  конфетку.  Но  я  оказалась  проворней,  спрятала руку и показала
язык.
     - Прежде  я что-то не замечала у вас такого проворства, - пошутила я. -
Где  вы  этому  научились?  Смотрите,  сейчас  я  продемонстрирую,  как надо
лакомиться такими чудесными конфетами, тогда и отнимайте!
     Запрокинув  голову, я высунула язык и положила на него конфету. Конфета
во  рту  таяла,  а я покачивала головой и жестами (язык-то у меня был занят)
рассказывала Кямрану о ее божественной сладости.
     Мой  кузен  так  странно,  так  растерянно  смотрел мне в рот, что я не
выдержала  и  рассмеялась,  но,  тут  же взяв себя в руки, серьезно сказала,
протягивая коробку Кямрану:
     - Ну, можно считать, что вы научились. Разрешаю вам взять одну.
     Кямран, и шутя и гневаясь, оттолкнул коробку.
     - Не хочу. Пусть все будут твои.
     - И за это тоже большое спасибо!
     Кажется,  нам  уже  не о чем было разговаривать. Справившись, как этого
требовал  этикет,  о  домашних  и передав всем приветы, я сунула коробку под
мышку  и  уже  собиралась выйти, но вдруг из соседней комнаты донесся легкий
шум. Я так и замерла, превратившись в слух.
     Стукнула  дверь  в комнате, где хранились наши учебные таблицы и карты.
Потом  я  услышала,  как  одна  из  этих  таблиц упала на пол. За стеклянной
дверью началась какая-то мышиная возня.
     Незаметно  для  кузена  я бросила взгляд на дверь, и что же я увидела?!
На  матовом  стекле  огромная тень головы. Я тотчас смекнула в чем дело. Это
была  Мишель. Очевидно, сказав глупой сестре, будто ей нужна какая-то карта,
она пробралась в эту комнату и начала подсматривать за нами.
     Тень  исчезла.  Теперь  я  была  уверена,  что  Мишель  подглядывает  в
замочную  скважину.  Что  мне  было  делать?  Считая  нас  влюбленными, она,
конечно,  ждала  чего-то  необычайного.  Если  она  увидит,  что, прощаясь с
кузеном,  я скажу обычное: "Ну, счастливо, привет домашним!" - то все тотчас
же  поймет,  а  потом,  поймав в коридоре, взлохматит мои волосы и скажет со
смехом: "Так ты мне сказки рассказывала, да?"
     Страх  перед разоблачением заставил меня пойти на вероломство. Это было
нехорошо, но раз уж я начала играть роль, следовало продолжать ее до конца.
     Как  и  большинство  моих  подруг,  Мишель  не  знала  турецкого языка.
Поэтому  не  важно,  о  чем  мы  будем говорить, достаточно того, чтобы наши
голоса, жесты создавали впечатление влюбленной пары.
     - Ах,  чуть не забыла! - неожиданно сказала я Кямрану. - Внук кормилицы
еще дома?
     Это был сирота, который уже несколько лет жил у нас.
     Кямран удивился.
     - Конечно, дома... Куда же он денется?
     - Ну,  конечно...  Я  знаю... Впрочем... Как знать... Я так люблю этого
ребенка, что...
     Кузен улыбнулся.
     - Не  понимаю,  откуда  такая  любовь?  Ты, кажется даже не смотрела на
бедняжку.
     Сделав неопределенный жест, я ответила:
     - Ну  и  что  с  того,  что не смотрела? Разве это доказывает, что я не
люблю его? Какой абсурд! Напротив, я безумно люблю мальчика! Так люблю!..
     Слово  "люблю"  я  произнесла  с  тем  особым чувством, склонив голову,
прижимая   руки  к  груди,  как  это  сделала  бы  актриса,  играя  "Даму  с
камелиями".  Краем  глаза  я  все  время  следила за стеклянной дверью. Если
Мишель  знала  хоть  шесть  слов  по-турецки,  то три из них были: "любить",
"любовь",  "люблю".  Впрочем,  я  могла  ошибаться в своем предположении. Но
тогда  моей  подружке  ничего  не  стоило  заглянуть  в словарь или спросить
знающих  турецкий язык, и она тут же узнала бы, какой "ужасный" смысл таят в
себе слова: "Так люблю..."
     Однако  мне  надо  было  думать  не  только  о Мишель, но еще и о наших
отношениях  с  Кямраном;  и  вот  тут-то  я, кажется, терпела поражение. Мои
слова и жесты страшно рассмешили кузена.
     - Что с тобой, Феридэ? - удивлялся он. - Откуда в тебе такая нежность?
     Не   важно,   откуда  появились  эти  чувства.  Сейчас  не  время  было
философствовать.
     - Что  поделаешь?  Это так. Люблю - и все! - сказала я с прежним жаром.
-  Обещай  мне:  как только приедешь домой, ты этому бедному младенцу, этому
малышу передай на память... Сувенир... Ну, сам понимаешь, сувенир d'amour*.
     ______________
     * То есть на память о любви.

     Ах,  как  мне  хотелось  в присутствии Мишель дать Кямрану какую-нибудь
безделушку  для  внучонка кормилицы! Но, как назло, в кармане у меня не было
ничего,   кроме   бумажного   катышка,  которым  я  собиралась  запустить  в
престарелую   сестру,   всегда  дремавшую  на  вечерних  занятиях.  И  тогда
безвыходное  положение  вдохновило  меня  на  нечто  большее.  Словно  желая
заключить Кямрана в свои объятия, я схватила его за руки.
     - Ты  должен  обнять за меня этого малыша и много, много раз поцеловать
его. Понимаешь? Обещаешь мне это?
     Мы  были  почти  в  объятиях друг друга. Я чувствовала его дыхание. Мой
бедный  неосведомленный  кузен  не  мог понять этой бури чувств и пребывал в
страшной  растерянности.  Роль была сыграна великолепно. Можно было опускать
занавес.  Я  отпустила  руки  Кямрана  и, задыхаясь, выскочила из комнаты. Я
ждала,  что  Мишель  догонит меня в коридоре, бросится на шею. Однако ничего
не  случилось.  Я  не услышала за собой шагов и остановилась, потом тихонько
подошла  к  комнате,  где  хранились  наши карты, и прислушалась. Изнутри не
доносилось  ни  звука.  Я не вытерпела и толкнула дверь. Кого же я увидела?!
Это  был  старый  брат  Ксавье,  который  иногда приходил к нам давать уроки
музыки.  Он  стоял  на скамейке, согнув в коленях старческие ноги, и искал в
верхнем ящике шкафа нотные тетради.
     Ах,   будь   он   неладен!   Принять  старикашку  за  Мишель!..  Только
опозорилась перед Кямраном!
     Я  чувствовала,  что  лицо  мое  пылает  огнем,  как  во время приступа
лихорадки.  Вместо  того  чтобы  вернуться в класс, я вышла в сад, подошла к
источнику и сунула голову под струю воды.
     Мало  того,  что  я  вся  пылала, тело мое охватывала какая-то странная
дрожь.  Вода  стекала по волосам, по лицу, проникая за рубашку, а я стояла и
думала:
     "Если  уже  игра  в  любовь заставляет человека так гореть и трепетать,
так какова же сама любовь?!"

+1

8

В  этот  год  Кямран  часто  приходил  ко мне в пансион, так часто, что
всякий  раз,  когда в классе открывалась дверь, сердце мое начинало учащенно
биться,  словно  это  опять  пришли  за мной из прихожей. Можно сказать, что
шоколада,  печенья  и  пирожных,  которые мне преподносил Кямран, хватало на
весь класс.
     Моя  подружка  по  классу  Мари  Пырлантаджиян,  знаменитая  не  только
прилежанием,  но  и  своим  обжорством, разгрызая большими белыми зубами мои
конфеты, говорила с нескрываемой завистью и восхищением:
     - Как,  наверно,  любит  тебя  твой  поклонник,  если он приносит такие
вкусные вещи!
     Вместе  с  тем  вся история начала мне уже надоедать. Меня часто мучили
угрызения  совести:  подарки  Кямрана - это была плата болтливой девчонке за
молчание,  а  я  выдавала  их  подружкам  за  знаки  внимания.  Как это было
нечестно!  Да и почему Кямран так зачастил в пансион? Всякий раз у него была
какая-нибудь  причина:  "Шел  проведать больного товарища, который живет тут
неподалеку..." Или: "Хотел послушать музыку в саду Таксим..."
     Как-то  во  время  очередного  визита он сказал, хотя я его ни о чем не
спрашивала:
     - Был у Нишанташи у старого приятеля отца. Отец его очень любил.
     Не удержавшись, я кинулась в атаку:
     - Как его звать? Чем он занимается? По какому адресу живет?
     Мой  кузен  растерялся.  Нападение было так неожиданно, что он не успел
даже  выдумать  имя  и  адрес.  Покраснев,  смущенно улыбаясь, он хотел было
обмануть меня словами:
     - Зачем тебе это знать? Для чего тебе? Какое странное любопытство!
     Я вела себя так, будто вопрос был очень важный.
     - Хорошо же. Я спрошу об этом у тети на той неделе.
     Кямран сделался совсем пунцовым.
     - Прошу  тебя,  - взмолился он, - не говори об этом маме. Она не хочет,
чтобы мы встречались.
     Коварный  скорпион,  вечно  ты будешь меня обманывать!.. Я знаю, что ты
собой  представляешь!  Рассердившись, я вскочила с кресла и сунула в карманы
передника руки, которые он пытался схватить.
     - Если  вы  считаете,  что  меня интересуют друзья вашего отца или ваши
собственные  друзья,  вы ошибаетесь. - Я выпалила это совершенно неожиданно,
ни с того ни с сего, и вышла.
     После  этого  случая  всякий  раз, когда Кямран появлялся в пансионе, я
под  разными  предлогами  не  выходила к нему. Коробки, которые он продолжал
приносить,  я  открывала в саду или классе и тут же отдавала на разграбление
подругам, даже не притронувшись к ним.
     Все   было   ясно.  Несомненно,  счастливая  вдовушка  жила  где-нибудь
недалеко  от  пансиона.  Они  договорились  еще в ту ночь... Мой кузен часто
хаживал к ней в гости, а на обратном пути заглядывал в пансион.
     Какое  мне  дело  до  их  нравственности?!  Но меня бесило, что я стала
игрушкой  в их руках. Всякий раз, когда я думала об этом, меня бросало в жар
и я кусала губы, чтобы не заплакать от злости.
     Было,  конечно, очень просто узнать, где живет Нериман, спросив об этом
дома.  Но  я  не  представляла  себе,  как  можно  произнести вслух имя этой
женщины.
     Однажды в воскресенье я гостила дома. Кто-то обратился к Неджмие:
     - Ты  знаешь,  два  дня  тому  назад  я  получила  письмо от Нериман...
Кажется, она очень счастлива...
     В  этот момент я собиралась выйти из комнаты, чтобы искупать в бассейне
маленького  пуделя.  Услышав  это известие, я остановилась у порога, присела
на  корточки  и  осторожно  выпустила  собачонку  на  пол.  Расспрашивать  о
счастливой  вдовушке я, конечно, не стала бы, но никто не мог запретить моим
ушам слушать.
     - Нериман  очень  довольна мужем. Ах, если бы бедняжка хоть на этот раз
оказалась счастливой! - продолжала гостья.
     А Неджмие, как глухое эхо под куполом бани, повторила:
     - Да, да, пусть хоть в этот раз будет счастлива, бедняжка!
     На этом разговор прекратился. Неожиданно все выяснилось само собой.
     Я спросила шутливо:
     - Ханым-эфенди вторично вышли замуж?
     - Какая ханым-эфенди?
     - Та, от которой вы получили письмо. Нериман-ханым.
     Неджмие ответила мне за гостью:
     - Как,  разве  ты  не  знала? Давно... Нериман вышла замуж за инженера.
Вот уже полгода они с мужем в Измире.
     Тут я сама пропела, как молитву:
     - Ах,  пусть  бедняжка  хоть  на этот раз будет счастлива! - подхватила
собачонку на руки и выскочила из дома.
     Но к бассейну я уже не пошла, а помчалась по саду, не разбирая дороги.

+1

9

В  то  же  лето  я  совершила  небольшое  путешествие  в Текирдаг*. Как
известно,  аллах  очень  щедро  наградил  меня тетками. Так вот, одна из них
жила  в Текирдаге. Ее супруг Азиз-бей много лет служил там мутасаррифом**. У
них  была  дочь  Мюжгян. Среди многочисленных двоюродных братьев и сестер я,
кажется, любила ее больше всех.
     ______________
     *  Текирдаг  -  город  в европейской части Турции, на берегу Мраморного
моря.
     ** Мутасарриф - начальник округа.

     Мюжгян  была  очень  некрасива,  но  для  меня  это  не  имело никакого
значения.  Я  была  младше  всего на три года, но с детства привыкла считать
Мюжгян  совсем  взрослой.  И  теперь,  хоть  разница в летах проявлялась все
меньше,  мое  отношение  к  ней  не  изменилось, и я по-прежнему величала ее
абла*.
     ______________
     * Абла - старшая сестра.

     Мюжгян-абла  была моей полной противоположностью. Насколько я считалась
сумасбродной  и озорной, настолько она слыла серьезной и вдумчивой. Вдобавок
ко  всему  она  была  крайне деспотична. Можно сказать, что только она могла
заставить  меня  сделать  все,  что  ей  захочется. Даже если наставления ее
обижали  меня или я упрямилась, не считаясь с ее желаниями, в конечном счете
мне  всегда  приходилось  уступать.  Почему?  Не  знаю. Наверно, потому, что
познавший несчастье любви всегда превращается в пленника.
     Обычно  раз  в два-три года Мюжгян вместе с матерью приезжала в Стамбул
и гостила у нас или у других теток по нескольку недель.
     Но  в  то лето мне прислали из Текирдага почти официальное приглашение.
Тетка  Айше писала сестре: "На вас я не рассчитываю, но Феридэ мы ждем в эти
каникулы  непременно,  хотя бы на два месяца. Я ведь тоже ей как-никак тетя.
Если  Феридэ  не  приедет,  и  дядя  Азиз,  и  я,  и  Мюжгян  - мы все очень
обидимся".
     Текирдаг  казался  тетке  Бесимэ  и  Неджмие краем света. Они щурились,
словно смотрели на далекие звезды, и твердили:
     - Виданное ли это дело? Возможно ли?
     - Если  вы разрешите, я буду иметь честь доказать вам, что невозможного
не бывает, - отвечала я, склоняясь перед ними с шутливой почтительностью.
     Многие  из  моих подруг на летние каникулы уезжали куда-нибудь вместе с
родителями  и  потом  страшно хвастались перед другими девочками. Выходит, и
мне представлялся подобный случай.
     А  хорошо бы к прошлогодней сказке о возлюбленном в этом году прибавить
еще  рассказ  о  путешествии!  Как  хотелось  мне,  взяв  в  руки  портфель,
самостоятельно,   подобно  американским  девицам,  о  которых  мы  читали  в
романах,  подняться  одной  на  борт  парохода.  Но какими воплями встретили
тетки  мое  желание!  Они ни за что не соглашались отправить меня в Текирдаг
без  провожатого.  Мало  того, они испортили мне настроение всякими обидными
наставлениями:   "В   темноте   не  свешивайся  с  палубы...  Ни  с  кем  не
разговаривай...  Не  бегай,  как сумасшедшая, по пароходным трапам..." Можно
подумать,  что  у старенького, величиной с калошу, пароходишка, курсирующего
до Текирдага, были стометровые трапы, как у трансатлантического гиганта.
     С  Мюжгян  мы  не  виделись два года. За это время она сильно выросла и
превратилась   в   настоящую   даму.   Мне   было  даже  страшновато  с  ней
разговаривать. И все-таки мы очень быстро подружились опять.
     У  тетки  Айше  и  Мюжгян  было много знакомых. Поэтому каждый день нас
приглашали  куда-нибудь  в  гости,  то  в  город,  то на дачу. Мне все время
твердили,  что я уже совсем взрослая и нехорошо, если меня станут стыдить за
легкомысленное  поведение.  Вот  и приходилось теперь внимательно следить за
своими   поступками.   Говорить   комплименты  незнакомым  дамам,  стараться
серьезно  и  деликатно  отвечать  на  их  вопросы,  - как это было похоже на
детскую  игру  "в  гости"!  Но,  честно сказать, я даже испытывала некоторую
гордость от общения со взрослыми.

     Все  эти  приемы  меня,  конечно,  развлекали, но больше всего я любила
часы, когда мы с Мюжгян оставались одни.
     Дом дяди Азиза стоял на обрыве, недалеко от моря.
     В  первое  время  Мюжгян-абла приходила в ужас, видя, как я спускаюсь с
обрыва,  который  в  некоторых  местах был похож на отвесную стену, пыталась
запретить  мне  это,  но  потом привыкла. Мы часами валялись с ней на песке,
швыряли  с берега плоские камешки и глядели, как они скользят и подпрыгивают
по водной глади, или же уходили далеко-далеко по берегу моря.
     Море  в  это  время года красивое, тихое, но скучное. Случалось, на нем
часами  нельзя  было  увидеть  парус  или  хотя  бы  тоненькую струйку дыма.
Особенно  к  вечеру  водяной  простор  как бы еще больше раздавался, казался
совсем пустынным и навевал тоску.
     Однажды,  сговорившись заранее, мы с Мюжгян направились к мысу, который
виднелся  вдали.  У  нас  был  план: добраться до залива по ту сторону скал,
образующих  мыс.  Но,  как  назло,  начался прилив, и берег залило водой. Не
оставалось   ничего   другого,   как  разуться  и  пойти  по  воде.  Я  даже
обрадовалась  этой необходимости. Но как быть с такой взрослой барышней, как
Мюжгян?
     Я  знала,  что  ее  ни за что не заставишь снять чулки и туфли, поэтому
предложила:
     - Хочешь, Мюжгян-абла, я перенесу тебя на спине?
     - Сумасшедшая  девчонка, разве ты сможешь поднять взрослого человека! -
запротестовала Мюжгян.
     Бедная  Мюжгян  считала,  что  если она старше меня и выше ростом, то у
меня не хватит силенок поднять ее.
     Тогда я незаметно подкралась к ней.
     - Посмотрим,   попытаемся.   Выйдет   замечательно!  -  воскликнула  я,
подхватила ее на руки и двинулась в воду.
     Мюжгян   сначала  подумала,  что  я  только  пробую  силы.  Она  весело
протестовала, пытаясь освободиться:
     - Ты с ума сошла! Отпусти! Все равно не донесешь!
     Но,  увидев,  что  я  уже  шлепаю  босыми ногами по воде, Мюжгян совсем
обезумела.
     - Ты  легче  пушинки,  абла,  -  успокаивала  я.  -  Будешь дергаться -
свалишься  в  воду, плохо нам придется. Веди себя спокойно, страшного ничего
не случится.
     Бедная   девушка   смертельно   побледнела,  вцепилась  в  мои  волосы,
зажмурила  глаза,  стиснула  зубы,  точно  боялась,  что произнесенные слова
нарушат равновесие и мы упадем.
     Вода  доходила  мне всего лишь до колен, а несчастная Мюжгян жмурилась,
боялась пошевельнуться, словно мы шагали над пропастью.
     Что же мы увидели, обогнув мыс?
     У  лодки,  вытащенной на берег, сидели за едой три рыбака и смотрели на
нас.
     Мюжгян неожиданно испугалась, до боли стиснула мне руки и зашептала:
     - Что ты натворила, Феридэ? Что теперь делать?
     - Да ведь это рыбаки, не людоеды, - засмеялась я в ответ.
     Все  же  наше положение было действительно щекотливым. Особенно у меня.
С  голыми до колен ногами, с чулками в руках, я никак не была подготовлена к
встрече с людьми.
     Мюжгян  уже  готова  была  кинуться бежать, словно тонконогий паучок от
швабры.  Мне  стало стыдно за нее, но я не подала виду и принялась болтать с
рыбаками.
     Я  спросила,  почему вода в этот день затопила берег, поинтересовалась,
в  какие  часы  и  где  они ловят рыбу. Словом, это были пустяковые вопросы,
только для того, чтобы что-то сказать.
     Двое  из рыбаков были молодыми парнями лет по двадцати - двадцати пяти,
третий - бородатый старик.
     Парни  казались  смущенными.  Старик отвечал за всех. Однако ясно было,
что он, как и я, испытывает неловкость.
     Он спросил, кто я. Замявшись немного, я ответила:
     - Меня  звать  Марика.  Я  приехала  из  Стамбула  погостить  у  своего
дяди-купца... - и пошла прочь.
     Мюжгян вцепилась мне в руку и потащила назад.
     - Да накажет тебя аллах, - причитала она, - зачем ты обманула?
     - А  что такое я сказала? Тетушки в Стамбуле строго наказывали мне: "Не
болтай  лишнего...  Не мели чепухи... В тех краях все люди сплетники..." Вот
я  и  ответила,  чтобы  рыбаки не сказали: "Ну и мусульманская девица! Не то
что лицо, даже ноги открыты".
     Словом, эта трусиха Мюжгян сделала из мухи слона...

+1

10

Вечером,  когда  мы с Мюжгян гуляли под руку, я заметила, что невдалеке
от  нас кружит верхом молоденький кавалерийский офицер. Можно было подумать,
что  он  здесь, как на плацу, дрессирует лошадь. Неужели для конных прогулок
мало   места   в  степи?  Однако  он  продолжал  ездить  взад  и  вперед,  а
поравнявшись  с  нами,  бросал  на  нас  такие  выразительные  взгляды, что,
казалось, вот-вот остановит лошадь и заговорит.
     Когда  наконец  он  чуть  ли  не в десятый раз проехал у нас под носом,
гарцуя  на  своем  скакуне  так  лихо,  что  нам  пришлось даже отступить за
деревья, я легонько кашлянула и, улыбнувшись, сказала:
     - Все ясно, Мюжгян-абла!
     Мюжгян глянула на меня удивленно.
     - Что ты этим хочешь сказать, Феридэ?
     - Хочу  сказать,  что  мы  уже не дети, как прежде, абла. Здорово же вы
флиртуете с господином офицером.
     Мюжгян засмеялась:
     - Я? Сумасшедшая девчонка...
     - А  что может случиться, если вы снизойдете до того, чтобы поболтать с
ним немного по-приятельски?
     - Ты думаешь, офицер гарцует из-за меня?
     - Надо быть глупой, чтобы не видеть этого.
     Мюжгян  опять  улыбнулась,  на  этот  раз  в глазах ее мелькнуло что-то
похожее на страдание.
     - Дитя  мое,  -  вздохнула  она,  -  я  ведь  не  из  тех,  за которыми
увиваются... Это он из-за тебя крутится вокруг нас.
     - Что ты говоришь, абла! - воскликнула я, широко раскрыв глаза.
     - Да,  да,  из-за  тебя.  Я видела его и до твоего приезда. Но тогда он
проезжал  мимо,  не  отличая  меня  вот  от  этих  придорожных  деревьев. Он
проезжал и больше не возвращался.
     В  тот же вечер после ужина мы вышли с Мюжгян из дома и молча двинулись
к морю.
     - У  тебя  какое-то горе, Феридэ? - нарушила наконец молчание Мюжгян. -
Ты молчишь.
     - У  меня не выходит из головы чепуха, которую ты мне сказала днем. Мне
грустно, - помедлив, ответила я.
     - Почему? В чем дело? - удивилась Мюжгян.
     - Ты сказала: "Я не из тех, за которыми увиваются!"
     Мюжгян тихо засмеялась:
     - Хорошо, но тебе-то что?
     Глаза  мои  наполнились  слезами,  я  схватила  кузину за руки и глухим
голосом спросила:
     - Разве ты некрасивая, абла?
     Мюжгян опять улыбнулась, щелкнула меня легонько по щеке и сказала:
     - Я,  конечно, не урод, но и не красавица, давай считать - обыкновенная
и  не  будем  больше  спорить об этом. Что касается тебя... Знаешь, ты стала
просто изумительной!
     Я  притянула  Мюжгян  за  плечи к себе, коснулась носом ее носа, словно
собиралась поцеловать, и шепнула:
     - Давай и про меня скажем, что я обыкновенная... И на этом покончим.
     Мы  подошли  к  обрыву. Я принялась подбирать с земли камни и швырять в
море.  Мюжгян  последовала  моему  примеру, у бедняжки ничего не получалось,
слишком слабы были руки.
     Брошенный  мною  камень  на  миг исчезал в воздухе, затем падал в воду,
разбрызгивая  во  все  стороны  сотни  сверкающих звезд. А камни Мюжгян едва
долетали  до обрыва и стукались о гальку, издавая какой-то смешной звук, или
же  зарывались  в  прибрежный  песок. Нас это ужасно забавляло. Казалось бы,
залитое  лунным  светом  море  должно  было  вдохновлять  нас,  двух молодых
девушек,  отнюдь  не на шалости. Но что поделаешь, все было наоборот. Вскоре
Мюжгян устала и села на большой камень. Я опустилась на землю у ее ног.
     Мюжгян  расспрашивала меня о школьных подругах. Я поведала ей несколько
историй,  связанных  с  Мишель.  Потом как-то само собой начала рассказывать
историю моей выдуманной любви.
     Зачем  меня  дернуло  это  сделать?  Была  ли  это  просто  потребность
поболтать?..  Не  знаю. Я несколько раз пыталась остановиться, чувствуя, что
говорю  вздор,  но  не  могла.  В  общем,  я  рассказала,  как обманула всех
подружек  сказкой про белого бычка. В пансионе мне приходилось прикидываться
страдающей  -  уж  такую я себе придумала роль, - но и теперь мне тоже вдруг
становилось  грустно,  хотя  для  этого не было никаких оснований. Голос мой
как-то  затухал,  на  глаза навертывались слезы... Я старалась не смотреть в
лицо  Мюжгян,  теребила  подол  ее платья или же клала голову ей на колени и
все время смотрела вдаль, на море...
     Сначала  я  хотела  скрыть  от  Мюжгян  героя  этой  сказки,  но  потом
проговорилась.
     Мюжгян слушала молча, только поглаживала рукой мои волосы.

     - Конечно,   выдать  моим  подружкам  ложь  за  правду,  а  вымысел  за
действительность очень стыдно... - закончила я свой рассказ.
     И как вы думаете, что мне на это ответила Мюжгян?
     - Моя  бедная  Феридэ,  -  сказала  она,  -  ты  и  в самом деле любишь
Кямрана.
     Я  с  криком  накинулась  на  Мюжгян,  повалила  ее  на  сухую  траву и
принялась что было силы трясти.
     - Что  ты  сказала,  абла? Что ты сказала? Я?.. Этого коварного желтого
скорпиона?..
     Мюжгян отбивалась и, задыхаясь, старалась вырваться.
     - Пусти  меня...  Платье порвешь... Увидит кто-нибудь... Стыд-то какой!
Отпусти, ради аллаха! - умоляла она.
     - Ты должна непременно взять свои слова обратно!
     - Непременно возьму, сделаю все, что хочешь, только отпусти.
     - Нет, не для того, чтобы не обидеть меня, без обмана...
     - Хорошо.   Не   для   того,   чтобы   не   обидеть...   Без  обмана...
По-настоящему...
     Мюжгян поднялась, поправила платье.
     - А ты и в самом деле сумасшедшая, Феридэ, - засмеялась она.
     Я сидела на земле и дрожала.
     - Как  ты  можешь  так  клеветать на меня! Побойся аллаха, абла! Ведь я
еще ребенок! - И слезы ручьем хлынули у меня из глаз.
     В  эту  ночь  у  меня  начался  сильный  жар. Я никак не могла заснуть,
бредила, металась по кровати, точно рыба, попавшая в сеть.
     К  несчастью, ночи были короткие. До самого рассвета Мюжгян не отходила
от меня.
     Я  испытывала  к  себе  отвращение,  смешанное с непреодолимым страхом.
Казалось,  во  мне  что-то изменилось. Я без конца всхлипывала, прижимаясь к
Мюжгян, и повторяла, как капризный ребенок:
     - Зачем ты так сказала, абла?
     Мюжгян  отмалчивалась,  видимо, боялась подвергнуться новому нападению;
она  положила  мою  голову  к  себе  на  колени,  гладила  волосы,  стараясь
успокоить  меня.  Но  под утро Мюжгян так разнервничалась, что не выдержала,
взбунтовалась и как следует пробрала меня:
     - Сумасшедшая,   разве   любить   -   стыдно?  Светопреставления-то  не
случилось!  И  если  в  будущем  ничего не произойдет - вы поженитесь. Вот и
все... Теперь спи, я рядом. Мне твое хныканье надоело.
     И  тут-то  я  спасовала.  У  меня уже не было сил сопротивляться такому
неожиданному  натиску.  Я  сдалась,  как коза из детской сказки, которая всю
ночь в горах сражалась с волком, но под утро все-таки угодила ему в пасть.
     Уже  сквозь  сон  я  услышала,  как  Мюжгян  опять  повторила  ласковым
голосом:
     - Наверно, и он к тебе неравнодушен.
     Но у меня уже не было сил возмущаться, я уснула.

     На следующий день нас пригласили в усадьбу одного из местных богачей.
     Кажется,  за  всю  свою жизнь я еще никогда так не веселилась и в то же
время никогда так не безумствовала, как в этот день.
     Предоставив  тетке  и  Мюжгян сплетничать у бассейна со взрослыми, я во
главе  младших  обитателей усадьбы как угорелая носилась по саду, сметая все
на  своем  пути.  Я  не  побоялась  даже  попробовать  вскарабкаться, правда
безуспешно,  на  неоседланную  лошадь.  Когда  я попадалась на глаза тетке и
Мюжгян,  они делали мне отчаянные знаки. Я прекрасно понимала, что они хотят
сказать,  но  притворялась,  будто  до  меня не доходит смысл этих жестов, и
вновь исчезала среди деревьев.
     Конечно,   неприлично   здоровой,  как  кобыла  (деликатное  и  любимое
выражение  моих  теток),  пятнадцатилетней  девице проказничать среди слуг и
работников   усадьбы,   носиться   растрепанной,   с  непокрытой  головой  и
оголенными  ногами...  Я  это  и  сама  хорошо  понимала,  но никак не могла
заставить себя внять голосу разума.
     Улучив момент, когда Мюжгян осталась одна, я схватила ее за руку.
     - Неужто  тебе  интересно  с  этими  манерными,  как армянская невеста,
барышнями? Пойдем поиграем с нами!
     Мюжгян даже рассердилась:
     - Ты  меня  всю  ночь  терзала  до  утра!  Удивительное существо! Прямо
чудовище  какое-то! В каком ты состоянии была этой ночью, Феридэ! Двух часов
не  поспала,  вскочила  ни  свет  ни заря; неужели ты не чувствуешь ни капли
усталости? Щеки румяные, глаза блестят. Посмотри, на кого я похожа!
     Бедная  Мюжгян  действительно  плохо  выглядела.  От бессонницы лицо ее
вплоть до белков глаз было воскового цвета.
     - А я не помню, что было ночью... - ответила я и снова убежала.

     Под  вечер  мы возвращались домой пешком, наш экипаж где-то задержался.
По-моему,  это  было  гораздо  приятнее,  да и имение находилось недалеко от
нашего  особняка. Тетушка Айше и две соседки ее возраста плелись позади. Я и
Мюжгян,  которая  наконец  решила  немного оживиться, ушли далеко вперед. По
одну  сторону дороги тянулись сады, огороженные плетнями, изредка попадались
полуразвалившиеся   стены   когда-то  стоявших  здесь  домов;  по  другую  -
простиралось  безнадежно-пустынное  море  без  парусов, без дымков, дышавшее
молчаливым отчаянием.
     В  садах  уже  хозяйничала  поздняя  осень. Зелень, обвивающая плетни и
заборы,  поблекла.  Изредка  попадались  увядшие  полевые  цветы. На пыльную
дорогу  ложились дрожащие тени чахлых грабов, выстроившихся вдоль обочины, с
ветвей уже слетали первые листья.
     А  вдали,  в  глубине  запущенных  садов,  горели  красноватыми пятнами
заросли  ежевики.  Без  сомнения, аллах создал эту ягоду для того, чтобы мои
тезки  -  чалыкушу  -  лакомились  ею.  Поэтому  я  поворачиваюсь  спиной  к
тоскующему морю, хватаю Мюжгян за руку и тащу ее туда, к багряным кустам.
     Наши  спутницы  уже  поравнялись  с  нами, но пока они черепашьим шагом
дойдут до угла, мы сто раз успеем добежать до кустов.
     Мюжгян  столь медлительна и неповоротлива, что не только меня, человека
нетерпеливого,  -  кого  хочешь  сведет  с  ума.  Когда мы плетемся по полю,
каблуки   у   нее   подворачиваются,   она  боится  наколоть  соломой  ноги,
нерешительно   топчется  на  месте,  прежде  чем  перепрыгнуть  через  узкую
канавку.
     Неожиданно  на  нас выскакивает собака. Собачонка такая, что поместится
в  ридикюле  Мюжгян.  Но абла уже готова бежать, звать на помощь. И наконец,
кроме всего прочего, она боится есть ежевику.
     - Захвораешь,  живот  заболит!  -  кричит  она, вырывая у меня ягоду из
рук.
     Приходится  с ней немного повздорить. Из-за нашей возни ежевика мнется,
прилипает  к  лицу, оставляет пятна на моей белой матроске, широкий воротник
которой украшен двумя серебряными якорями.
     Я  думала,  что  мы  сто раз успеем полакомиться ягодами, пока взрослые
дойдут  до  угла. Но они уже достигают поворота, а мы боремся с Мюжгян из-за
ежевики.
     Очевидно,  они  беспокоятся  и  поэтому  не сворачивают, смотрят в нашу
сторону. Рядом с ними какой-то мужчина.
     - Интересно, кто же это? - спрашивает Мюжгян.
     - Кто   может   быть?   -  ответила  я.  -  Какой-нибудь  прохожий  или
крестьянин...
     - Не думаю...
     - Откровенно говоря, я тоже сомневаюсь...
     В  вечерних  сумерках  да  еще  под  тенью  деревьев,  росших у дороги,
невозможно было различить черты лица незнакомца.
     Вдруг   мужчина  замахал  нам  рукой,  отделился  от  группы  женщин  и
направился в нашу сторону.
     Мы растерялись.
     - Странно...  - сказала Мюжгян. - Очевидно, это кто-нибудь из знакомых.
- И тут же взволнованно добавила: - Ах, Феридэ, это, кажется, Кямран...
     - Не может быть! Что ему здесь делать?
     - Клянусь аллахом, это он, он самый!
     Мюжгян  побежала  навстречу.  Я  же,  напротив,  пошла  еще  медленней,
чувствуя, как у меня перехватывает дыхание, подгибаются ноги.
     У  дороги  я остановилась, поставила ногу на большой камень, нагнулась,
развязала шнурок ботинка и принялась снова медленно его завязывать.
     Когда  мы  очутились  с  Кямраном  лицом к лицу, я была спокойна и даже
чуть-чуть насмешлива.
     - Удивительно!  Вы  здесь?..  Как  это  вы  отважились  совершить столь
длительное путешествие?
     Он  ничего не ответил, лишь, робко улыбаясь, смотрел мне в лицо, словно
стоял  перед  чужим  человеком.  Затем протянул мне руку. Я быстро отдернула
свою и спрятала за спину.
     - Мы  с  Мюжгян-аблой  устроили  себе  ежевичный  банкет.  У  меня руки
липкие. Да и пыль к ним пристала... Как тетушки? Как Неджмие?
     - Они целуют тебя, Феридэ.
     - Мерси.
     - Как ты загорела, Феридэ. Вся в пятнах.
     - Это от солнца...
     Тут вмешалась Мюжгян:
     - Ты сам в пятнах, Кямран.
     Я не выдержала.
     - Кто знает, может, он без зонтика гулял в лунные ночи...
     Мы рассмеялись и пошли.
     Через  минуту  тетушка  Айше  и  Мюжгян  взяли  моего  кузена под руки.
Соседки,  которым было далеко за сорок, но которые, видимо, считали себя еще
за женщин, а Кямрана уже за мужчину, шли чуть поодаль.
     Я  с  детьми  шагала  впереди,  но все время прислушивалась к тому, что
говорили  за  моей  спиной.  Кямран  рассказывал  моей тетке и Мюжгян, каким
ветром его сюда занесло.
     - Этим летом я так затосковал в Стамбуле! Трудно даже передать...
     Я  гневно  топнула  ногой  о  землю и подумала: "Конечно, затоскуешь...
Упустил свою счастливую вдовушку на чужбину!.."
     Между тем Кямран продолжал:
     - Два  дня  тому  назад  - это было пятнадцатого числа - мы с компанией
друзей  поднялись ночью на гору Алемдаг. Ночь была неповторимая. Но, знаете,
я  не  переношу утомительных развлечений. Под утро, никому ничего не сказав,
я  спустился  один в город. Словом, мне было как-то не по себе, я заскучал и
решил,  что  неплохо  бы  на  несколько  дней  уехать  из  Стамбула. Но куда
поедешь?  В  Ялова?  Еще  не  сезон.  В Бурсе сейчас адское пекло. И вдруг я
вспомнил про Текирдаг. К тому же мне так захотелось вас увидеть!

     В  этот  вечер  тетка  с мужем до позднего часа не отпускали Кямрана из
сада.  Мюжгян  тоже  не отходила от них ни на шаг, хотя едва стояла на ногах
от усталости.
     Я  же  старалась все время держаться в стороне, часто убегала в дом или
пряталась в глубине сада.
     Не  помню,  зачем мне вдруг понадобилось подойти к ним. Кямран обиженно
сказал:
     - Вижу, гостю здесь отказывают во внимании.
     Я засмеялась и пожала плечами:
     - Ведь говорят: "Гость гостя не терпит".
     Мюжгян  хватала  меня  за  руку,  дергала за подол платья, словно желая
остановить.  Но  я все-таки вырвалась и направилась к дому, заявив, что хочу
спать.
     Когда  поздно  ночью  Мюжгян пришла в нашу комнату, я еще не спала. Она
присела  на  край  постели,  заглянула  мне  в лицо. Чтобы не рассмеяться, я
повернулась  на  другой  бок  и  принялась  храпеть,  Мюжгян  заставила меня
поднять голову с подушки.
     - Нечего притворяться!
     - Клянусь, я спала, - ответила я, тараща на нее глаза.
     Мы обе не удержались и захохотали.
     Мюжгян потрепала меня по щеке.
     - Мое предположение подтвердилось, - сказала она.
     Я рывком выпрямилась и села на кровати, отчего пружины зазвенели.
     - Что ты хочешь сказать?
     Мюжгян испугалась.
     - Ничего,  ничего,  -  сказала она, улыбаясь. - Только, ради аллаха, не
надо меня душить. Я умираю от усталости.
     Она потушила лампу и легла в постель.
     Через  несколько  минут  я  все же подошла к ней, обняла ее и прижала к
груди. Но бедняжка уже спала.
     - Не надо, Феридэ... - попросила она, не открывая глаз.
     - Хорошо,  -  сказала  я.  -  Только ты должна знать... Пока я не скажу
тебе - все равно не засну.
     И  хоть  в  комнате  было  темно  и Мюжгян лежала с зарытыми глазами, я
уткнулась лицом в ее волосы и зашептала на ухо:
     - У  тебя  в  голове  безумные  мысли.  Я  понимаю...  Но  если ты хоть
что-нибудь ему скажешь, я схвачу тебя и вместе с тобой брошусь в море...
     - Хорошо...  хорошо...  -  пробормотала  Мюжгян.  -  Что тебе надо? - И
опять моментально заснула, хотя я продолжала тихонько трясти ее.

     Приезд  Кямрана  действительно  испортил мне настроение. Я испытывала к
нему  смешанное  чувство  гнева,  страха  и  отвращения. Это чувство росло с
каждым  днем.  Когда  мы  оставались с кузеном наедине, я без всякой причины
грубила ему, старалась поскорее убежать.
     К  счастью,  Азиз-бей,  муж  тетки,  полностью  завладел гостем. Он без
конца  приглашал  в дом приятелей, знакомил их с Кямраном, почти каждый день
увозил  его  в  экипаже  на длительные прогулки или в гости к кому-нибудь из
местных богачей.
     Однажды  утром  я  столкнулась  с  кузеном  на  лестнице.  Кямран опять
собирался  отправиться  куда-то  в  гости.  Он  загородил мне дорогу, потом,
глянув по сторонам, словно желая убедиться, что никто не услышит, сказал:
     - Я умру от столь чрезмерного гостеприимства, Феридэ.
     Я  прикинула,  что  не  сумею  проскользнуть  между  ним  и  лестничной
решеткой, не прижавшись к нему.
     - Разве это плохо? - сказала я. - Вас каждый день катают, развлекают.
     Кямран иронически-грустно улыбнулся и закатил глаза:
     - "Гость  гостя  не  терпит". Но вспомни старое правило: гость на гостя
хозяину наговаривает. Смотри, и я скажу что-нибудь...
     Кямран  почему-то  рассердился  на  мои слова, сказанные вечером в день
его  приезда:  "Гость  гостя не терпит". Он без конца напоминал мне об этом,
стараясь тоже меня поддеть.
     - Хорошо,  -  сказала  я.  -  Но,  по-моему,  жаловаться вам не на что.
Каждый день вы знакомитесь с новыми местами, с новыми людьми...
     Кямран снова поморщился.
     - Разве люди, которых я вижу, могут развлечь?
     Я не удержалась и спросила:
     - Где же нашим бедным родственникам сыскать других?
     Кямран  понял,  на  кого  я  намекаю.  Он сделал шаг и, протянув ко мне
руки, взволнованно сказал:
     - Феридэ!..
     Но  руки  его так и повисли в воздухе. Я шмыгнула в узкое пространство,
между  ним  и  лестничной  решеткой, и, прыгая через две ступеньки и напевая
какую-то песню, убежала в сад.

     Все-таки Мюжгян выдала меня.
     Однажды  утром  мы  прогуливались по обрыву у берега моря. Ночью прошел
дождь,  и  в  воздухе  была  разлита приятная осенняя свежесть. Бесформенное
облако,  клубившееся,  как  туман  или  дым,  закрывало  солнце,  и тогда на
неподвижной глади моря дрожали светлые блики.
     Вдали  неподвижно,  как тени, стояли две-три рыбачьих лодки с повисшими
парусами.
     Вдруг  я  увидела,  что по дороге идет Кямран, неизвестно каким образом
оказавшийся в этот день свободным.
     Мюжгян  сидела  на  корне  большого дерева лицом к берегу и не заметила
кузена.  Я  тоже  сделала вид, будто не замечаю его, и повернулась к морю. Я
не  видела Кямрана, не слышала его шагов, но чувствовала, что он идет в нашу
сторону. Подбородок мой мелко задрожал.
     - В чем дело? - спросила Мюжгян. - Почему ты примолкла?
     Она обернулась. В нескольких шагах от нас стоял Кямран.
     Было ясно, что нам не избежать разговора.
     Кузен шутливо обратился к Мюжгян:
     - Вы и сегодня не забыли зонтик?
     - Да, ведь и сегодня может пойти дождь, - засмеялась Мюжгян.
     Кямран  говорил,  что ему очень нравится сегодняшняя погода, похожая на
его   задумчивый   и  нерешительный  характер.  Мюжгян,  слушая  его  слова,
развлекалась тем, что открывала и закрывала зонтик.
     - Погода  приятная,  но навевает грусть, - возразила она. - В это время
года  все  дни  такие. А потом зима. Вы не знаете, как тоскливо здесь зимой!
Отец  вот,  напротив,  очень  привык  к  этим  местам,  и его пугает мысль о
переводе.
     - Ну,  зачем так ругать здешние края! Возможно, вы еще замуж выйдете за
какого-нибудь местного богача, - пошутил Кямран.
     Мюжгян приняла все всерьез и покачала головой:
     - Упаси меня аллах.
     В  это  время  мимо  нас проходил босой рыбак, голова его была повязана
красным  платком. Это был тот самый старик, которому я однажды представилась
как Марика.
     - Давненько тебя не было видно, Марика, - сказал он.
     - Да  вот  готовлюсь  как-нибудь  выйти  с  вами  на  рыбную  ловлю,  -
отозвалась я.
     Болтая таким образом, мы зашагали со стариком к обрыву.

     Когда  я  вскоре  вернулась назад, Мюжгян рассказывала кузену историю с
именем Марика. Под конец она схватила меня за руку и воскликнула:
     - Это,  наверно,  не  меня,  а  Феридэ  мы  оставим навеки в Текирдаге!
Такова  ее  судьба. За нее сватается сын рыбака, по прозвищу Иса-капитан. Не
смотрите, что рыбак, он очень богатый человек.
     Кямран улыбнулся.
     - Пусть  будет  даже  миллионер,  но  в такой степени демократами мы не
станем. Не правда ли, Феридэ? Я, как двоюродный брат, решительно протестую.
     Обычно    умную    и   тактичную   Мюжгян   сегодня   толкал   какой-то
черт-предатель. Догадайтесь, что моя абла ответила на это Кямрану?
     - Но  и  это  еще  не все, - продолжала она. - У Феридэ есть куда более
блестящая  перспектива.  Например, один кавалерийский офицер, сверкающий как
солнце.  Каждый  день под вечер он подъезжает к нашему дому и проделывает на
своем коне разные фокусы, стараясь понравиться Феридэ.
     Кямран  расхохотался.  Но в этом смехе было что-то странное, не похожее
на его обычный смех, какая-то неестественная натянутость.
     - Против этого возражать не могу. Она вольна в своем выборе.
     Я украдкой погрозила Мюжгян: дескать, смотри у меня. И сказала:
     - Это уж слишком! Ты ведь знаешь, я не люблю подобных разговоров.
     Мюжгян зашла за спину Кямрана и подмигнула мне:
     - Правда, наедине мы не так говорим...
     - Клеветница! Обманщица! - не унималась я.
     Кямран оживился:
     - Ты должна и мне все рассказать, Мюжгян. Я ведь не чужой.
     - Ах,  так!  - зло топнула я ногой. - Нет, с вами нельзя разговаривать,
не поругавшись. Всего хорошего! - И, разгневанная, зашагала к морю.

+1

11

Я  шла,  и  меня не покидало предчувствие, что на этом начатый разговор
не  кончится.  Подойдя к обрыву, я в сердцах принялась швырять в море камни.
Наклоняясь  к  земле,  я  украдкой  посматривала  назад. И то, что я видела,
никак  не  успокаивало  мое  сердце.  Кажется, Мюжгян готова была снова меня
предать. А как я могла предотвратить это?
     Сначала   они   говорили,   посмеиваясь,   но  потом  оба  вдруг  стали
серьезными.  Мюжгян  что-то  чертила  на  земле  зонтиком,  словно  с трудом
подыскивала  слова.  Кямран  стоял  рядом  неподвижно,  как  статуя. Затем я
увидела,  что  они  обернулись  в  мою  сторону  и  -  о,  ужас!  - пошли по
направлению ко мне.
     Мне  все  стало  ясно.  В мгновение ока я скатилась кубарем с обрыва на
прибрежный  песок.  Удивляюсь,  как  при  это  я не переломала себе ноги, не
искалечилась.
     И   все-таки   это   рискованное  безумство  не  спасло  меня  от  них.
Обернувшись,  я  увидела,  что  они  тоже  спускаются с обрыва, но в другом,
более безопасном месте, осторожно и медленно.
     Конечно,  припустись  я  бегом,  эти  избалованные неженки ни за что не
угнались  бы за мной, будь они даже на конях. Но я подумала, что мое бегство
может  меня  выдать:  они  поймут,  что я обо всем догадалась или, во всяком
случае,  заподозрила  что-то. Поэтому я продолжала быстро идти вдоль берега,
лишь   изредка  останавливалась  и  швыряла  в  море  камни,  словно  хотела
показать,  что  ничем  не  обеспокоена.  Я  надеялась,  что,  обогнув мысок,
видневшийся  впереди,  избавлюсь от своих преследователей, которые, конечно,
не  пойдут  за  мной  по  воде.  Но,  как назло, утром был отлив, и меж скал
пролегла совершенно сухая дорожка.
     План  мой  несколько  изменился.  Я  решила пройти еще немного песчаным
берегом,  затем  узкой  тропинкой  подняться  опять на обрыв, который в этом
месте  был  так  крут,  что  даже  козы  с  трудом взбирались на него. Таким
образом,  мои  преследователи  потеряли  бы  меня из виду и отказались бы от
погони.
     Однако  не  успела  я  обогнуть  мыс,  как  разыгравшаяся  передо  мной
странная  комедия,  вернее, трагедия, заставила меня забыть обо всем. Старый
рыбак,  недавно  проходивший  мимо  нас,  бегал  с  веслом в руках за черным
уличным  псом,  который  с  визгом метался по узкому берегу. И когда старику
удавалось настичь собаку, он колотил ее своим орудием по чему попало.
     - Феридэ!..
     Сначала   я   подумала,   что   собака  бешеная,  и  в  нерешительности
остановилась.  Но в следующий момент мне стало ясно, что взбесился не пес, а
старый рыбак, который с дикими воплями носился по берегу за своей жертвой.
     Не осмеливаясь подойти ближе, я закричала:
     - Эй, что тебе надо от бедного животного?
     Старик  оставил  в покое собаку, оперся о весло и, тяжело дыша, ответил
плаксивым голосом:
     - Как  что?..  Окаянный  пес  перевернул котелок со смолой. Пропали мои
тридцать курушей! Но ты не бойся, я не подпущу его к тебе...
     Стало  ясно,  почему  старик  вышел  из себя. Пес опрокинул жестянку со
смолой,  которая  висела  над костром, полыхавшим тут же на песке. Проступок
ужасный,  однако  не  настолько,  чтобы  послужить  причиной  гибели бедного
животного от лодочного весла.
     Собака  забилась  в  расщелину  между скал, видно, казавшуюся ей местом
безопасным,  и  жалобно повизгивала, хотя надежнее было бы вырваться из этой
западни,  не  ожидая, когда враг вновь атакует ее. Конечно, уж лучше бы она,
спасая  свою  жизнь,  убежала  по  берегу моря или вскарабкалась на обрыв по
тропинке, облюбованной мною.
     Будь  у  меня время, я бы обязательно что-нибудь придумала для спасения
бедного  животного.  Но  у  каждого  -  своя беда: меня тоже ловили, как эту
собачонку.  Я  вспомнила,  что Мюжгян и кузен вот-вот должны появиться из-за
мыса.
     Пройдя  быстрым  шагом  еще  немного по берегу, я начала карабкаться на
обрыв.  Но,  честно  говоря,  мне  совсем  не  хотелось  убегать от Мюжгян и
кузена. Я часто останавливалась и поглядывала назад, вернее, вниз.
     Очевидно,  происшествие у костра заинтересовало и моих преследователей;
они  остановились  возле  перевернутого  котелка  и,  отчаянно жестикулируя,
говорили  что-то  старику.  Потом  я  увидела,  как  Кямран вынул из кармана
кошелек  и  дал  рыбаку деньги. И тут случилось нечто странное. Обрадованный
рыбак  швырнул  весло  на  песок,  обернулся  к  обрыву и замахал мне рукой,
подзывая подойти к ним.
     Как  чудесно:  собака  была  спасена!  Не обращая внимания на оклики, я
направилась  к  дому.  Поступок  Мюжгян  не  выходил  у меня из головы. Меня
бросало  в  жар, когда я вспоминала ее предательство. Яростно сжимая кулаки,
так  что  ноги  впивались  в  ладони,  я  твердила про себя: "Опозорилась!..
Опозорилась!.. Но ничего, Мюжгян, я отомщу тебе!"
     Я  мчалась  с такой скоростью, что, наверно, могла бы за час добежать и
до Стамбула. У ворот дома меня встретил дядя Азиз.
     - Что  за  вид,  девушка?  Ты  краснее  свеклы...  Кто-нибудь гнался за
тобой?
     Я нервно засмеялась:
     - С  чего  это  вы  взяли,  дядя  Азиз?  -  И  кинулась  в  сад, откуда
доносились детские голоса.
     В  саду за домом на толстой ветке огромного граба висели качели. Иногда
я  собирала  соседских  ребятишек  и  превращала сад в ярмарочную площадь. А
сегодня  мои маленькие друзья пришли сюда без моего приглашения и сгрудились
вокруг качелей.
     Ах,  как  кстати!..  Прекрасный  случай...  А  я собиралась, вернувшись
домой,  убежать  к  себе  и  запереться.  Ясно  было,  что  Мюжгян  и  кузен
непременно  кинутся  в  мою  комнату,  попытаются  открыть  дверь,  поднимут
переполох.  Теперь  же я могу спрятаться в толпе ребят или же затеять с ними
игру, которая помешает приблизиться ко мне.
     Началась  свалка,  каждому  хотелось  первым  залезть  на  качели.  Мне
пришлось вмешаться, я растолкала детвору и приказала:
     - Станьте в ряд с двух сторон. Я сама буду вас качать по очереди.
     Я  залезла  на качели, поставила впереди себя какого-то малыша и начала
раскачиваться.
     Вскоре  появились  мои преследователи. Мюжгян тяжело дышала и все время
хваталась рукой за сердце. Видимо, Кямран порядком заставил ее побегать.
     Они встали за толпой ребятишек.
     Я  подумала  про  себя:  "Так  тебе  и  надо,  изменница!"  -  и  стала
раскачиваться еще быстрее.
     Малыши, ждавшие в сторонке своей очереди, запротестовали:
     - Хватит уже... И нас!.. И нас!..
     Я  не  обращала  внимания,  раскачивалась все сильнее и сильнее. Густая
крона граба трепетала у меня над головой.
     Мои  маленькие  приятели,  страшно разгневанные, в нетерпении рвались к
качелям.  Их  уже  не  сдерживала черта, проведенная мною на земле. Мюжгян и
кузен  оттаскивали  детишек в сторону, боясь, что качели расшибут им головы.
На  беду,  спасовал  малыш, который качался вместе со мной. Он заорал во всю
глотку, и я испугалась, что карапуз отпустит веревки, упадет и разобьется.
     Волей-неволей  пришлось  остановить  качели.  Я  напустилась на малыша,
отчитала   его,   говоря,  что  трусишке,  который  боится  такой  маленькой
скорости,  делать на качелях нечего, что таким лучше качаться дома в люльках
своих  младших  братьев  и  сестер.  Я говорила еще что-то. Этот поток брани
предназначался  лишь  для  того, чтобы не дать Кямрану заговорить со мной. К
счастью,   другие  ребятишки  тоже  вопили  что  было  мочи:  в  общем,  сад
превратился в преисподнюю:
     - И меня, Феридэ-абла!.. И меня!.. Меня тоже!..
     - Нет, не возьму никого! Вы все боитесь...
     - Не боимся, Феридэ-абла!.. Не боимся!.. Не боимся!..
     Тут из окна раздался голос тетки:
     - Феридэ, дорогая, да покатай ты их всех...
     Я повернулась к дому и пустилась в длинный спор:
     - Тетя,  сейчас  вы  так  говорите,  а если кто-нибудь упадет и сломает
голову, я же буду виновата...
     - Дочь  моя,  не  обязательно,  чтобы  дети ломали себе головы. Качайся
потихоньку...
     - Тетя,  прошу  вас,  не  говорите того, чего не понимаете. Разве вы не
знаете  Чалыкушу?  Разве  можно  на  меня  надеяться? Я всегда начинаю тихо,
осторожно,  а  когда  качели  раскачаются,  шайтан  подбивает меня: "Ну, ну,
сильнее!..  Еще  сильнее!.."  Я  отвечаю ему: "Не надо, оставь... Возле меня
дети!"   Но   шайтан  не  унимается:  "Ну  еще,  еще  чуточку...  Ничего  не
случится..."  Ветки  деревьев  и листья тоже подхватывают: "Быстрее, Феридэ,
быстрее!.."  Подумайте,  как  может  противостоять  бедная  Чалыкушу  такому
подстрекательству?
     И  тут мое красноречие иссякло. Я не смотрела назад, но чувствовала: за
моей спиной стоит Кямран, и, стоит мне только замолчать, он заговорит.
     Что же делать? Как убежать, чтобы не столкнуться с ним?
     Вдруг  смотрю,  за  мой  подол  цепляются  чьи-то  ручонки. Это - самый
маленький  из  моих  гостей, семи-восьмилетний карапуз. Я подхватила его под
мышки, подняла вверх и сказала:
     - Не  обижайся,  ничего  не  выйдет.  Мы ведь можем разбить в кровь эти
пухленькие щечки...
     За  спиной  мальчугана  появляется  чья-то тень... Кямран. Как только я
опущу малыша на землю, мы столкнемся с ним лицом к лицу.
     Итак,  спасения  нет.  Убежать,  испугавшись, мне не позволит гордость.
Поэтому,  опустив  малыша  на  землю,  я  повернулась  и устремила взгляд на
кузена.
     - Ступай,  мальчуган,  иди  к  братцу Кямрану. Он нежный и изящный, как
девушка,  и  качать  тебя  будет  осторожно,  как  нянька.  Только смотри не
шевелись  на  качелях,  а  то его слабенькие ручки не удержат тебя, и вы оба
грохнетесь на землю.
     Я  пристально  смотрела  в  глаза  Кямрану,  ожидая, что он не выдержит
поединка  и  отвернется.  Но  все  было  напрасно.  Он  отвечал мне таким же
пристальным  взглядом,  точно  хотел  сказать:  "Напрасно  стараешься, я все
знаю!.."
     И  тут  я  поняла,  что партия проиграна. Я потупила голову и принялась
вытирать платком свои грязные руки.
     - Развлекаетесь,   шалунья,   не   так   ли?..  Ну  что  ж,  сейчас  мы
посмотрим... Покатаемся вместе!..
     Ловким движением он швырнул куртку Мюжгян.
     - Эй,  Кямран!  -  раздался голос тетки из окна. - Не будь ребенком! Ты
не справишься с этим чудовищем. Она сломает тебе шею!
     Ребятишки  почувствовали,  что сейчас будет нечто забавное, и отступили
назад. Мы остались вдвоем у качелей.
     - Ну, чего ждешь, Феридэ? - улыбнулся кузен. - Может, боишься?
     - Этого  еще не хватало! - ответила я, не осмеливаясь, однако, смотреть
ему в лицо, и вскочила на качели.
     Веревки заскрипели, качели плавно двинулись.
     Я  старалась  быть осторожной и, раскачиваясь, только чуть-чуть сгибала
колени,  сохраняя  силы  в  этом состязании, которое как я предвидела, будет
нелегким.
     Скорость  нарастала.  Дерево сотрясалось, листва трепетала. Мы молчали,
стиснув зубы, словно одно только слово уже могло отнять у нас силы.
     Опьянение  от  быстрого  движения  постепенно охватывало меня, сознание
затуманивалось.
     На  миг  голова  Кямрана  скрылась  в  густой листве граба. Его длинные
волосы рассыпались и закрыли лицо.
     - Ну как, вы не начали раскаиваться? - спросила я насмешливо.
     - Увидим, кто еще раскается! - так же насмешливо отозвался Кямран.
     Взгляд   его   зеленых  глаз,  сверкавший  из-под  растрепанных  волос,
порождал  в  моем  сердце  чувство  ненависти,  даже  жестокости.  Я сделала
сильный  толчок,  и  качели  помчались еще быстрей. Теперь при каждом взлете
наши  лохматые  головы  исчезали в листве. Как во сне до меня донесся теткин
крик:
     - Хватит!.. Хватит!
     Кямран повторил:
     - Хватит, Феридэ?
     - Это надо спросить у вас, - ответила я.
     - Для  меня  нет!  После  чудесного  известия, услышанного от Мюжгян, я
никогда не устану.
     Колени  мои  вдруг  ослабли, и я испугалась, что веревки выскользнут из
рук.
     - Мог  ли  я  надеяться, Феридэ... - продолжал Кямран. - Ведь я приехал
сюда из-за тебя.
     Я  уже  не  отталкивалась,  но  качели  по-прежнему  взлетали с бешеной
скоростью. Обняв веревки, я сомкнула кисти рук и взмолилась:
     - Довольно!.. Слезем... Я упаду...
     Кямран не поверил, что мне стало плохо.
     - Нет,  Феридэ, - сказал он, - или мы вместе упадем и разобьемся, или я
услышу из твоих уст согласие выйти за меня.
     Губы  Кямрана  касались  моих  волос,  моих  глаз.  У  меня подкосились
колени.  Рук я не разжала, но они соскользнули вниз по веревкам. Не подхвати
меня  Кямран в этот момент, я бы обязательно упала. Но у него не хватило сил
удержать  меня.  Веревки  качелей  перекрутились.  Мы  потеряли равновесие и
полетели на землю.
     Открыв  глаза, я увидела себя в объятиях тетки. Она прикладывала мокрый
платок к моим вискам и спрашивала:
     - У тебя что-нибудь болит, девочка моя?
     Я подняла голову.
     - Нет, тетя...
     - Почему же ты плачешь?
     - Разве я плачу?
     - У тебя на глазах слезы.
     Я прижалась лицом к тетиной груди и сказала:
     - Наверно, я заплакала еще перед тем, как упасть.

+1

12

Через  три  дня мы все вместе (а нам присоединились тетя Айше и Мюжгян)
возвращались  в  Стамбул.  Тетушка  Бесимэ,  узнав  об  этом из письма сына,
примчалась на Галатскую пристань вместе с Неджмие встречать нас.
     В  первое  время после нашего обручения я всех избегала, и прежде всего
Кямрана.  А он все стремился остаться со мной наедине, погулять, поговорить.
Думаю,  что, как и всякий жених, он имел на это право. Но что делать, коль я
была  самой  неопытной и самой дикой невестой, какие только бывают на свете.
Стоило  мне  увидеть,  что  Кямран  направляется в мою сторону, как я, точно
вспугнутая серна, стремглав бросалась наутек.
     Через  Мюжгян  был  послан ультиматум: Кямрану запрещалось при встречах
обращаться   со  мной  как  с  невестой.  В  противном  случае  я  поклялась
расторгнуть наше соглашение.
     Иногда  Мюжгян,  как  и  в  Текирдаге, приставала ко мне с расспросами,
когда я уже была в постели:
     - Зачем  ты  совершаешь  эти  безумства,  Феридэ?  Я  ведь знаю, ты его
любишь  до  смерти.  Это  же  ваше  самое  чудесное  время. Кто знает, какие
прекрасные слова для тебя живут в его сердце?
     Порой  Мюжгян  не ограничивалась только этим, а гладила своими хрупкими
руками мои волосы и передавала слова Кямрана.
     Съежившись в постели, я протестовала:
     - Не хочу... Я боюсь... Мне стыдно...
     Странно,  не  правда  ли?  Я  ныла,  не в силах отвязаться от Мюжгян, а
когда она уж слишком приставала, начинала плакать.
     Но  когда  Мюжгян отправлялась спать, оставив меня в покое, я повторяла
про себя слова Кямрана и засыпала под их мелодию.
     Тетка  заказала  в  Стамбуле  для  меня  дорогое  обручальное  кольцо с
красивым  драгоценным  камнем,  которое  никак  не  шло  к  моим  израненным
пальцам.
     Когда  заказ  был готов и привезен домой, тетка, желая сделать приятный
сюрприз,  подозвала  меня  к  окну.  Кольцо  ослепительно засверкало в лучах
солнца,   которое   вот-вот  должно  было  скрыться  за  деревьями  сада.  Я
зажмурилась  на  миг, сделала шаг назад, спрятала руки за спину и, чувствуя,
что краснею, спряталась в тени портьеры.

     Тетка  не  поняла  меня  и,  кажется, удивилась, почему я от радости не
кинулась ей на шею.
     - Может, тебе не нравится, Феридэ? - спросила она.
     - Очень красивое... Мерси, тетя, - сказала я холодно.
     Кажется,  мое  поведение  пришлось  тетке не по душе. Однако вскоре она
снова улыбнулась и сказала:
     - Дай-ка  руку,  попробуем.  Я  заказала его по твоему старому колечку.
Надеюсь, мало не будет.
     Я  стиснула  за спиной пальцы, словно боялась, что тетка насильно будет
тянуть меня за руку.
     - Только не сейчас, тетя... Ни в коем случае...
     - Не будь ребенком, Феридэ.
     Я упрямо потупила голову и принялась рассматривать кончики ботинок.
     - Через  несколько  дней  мы  устроим для наших родных небольшой прием,
обручим вас...
     Сердце мое бешено заколотилось.
     - Нет,  не  хочу,  -  сказала  я.  -  Если  вы  считаете, что это нужно
обязательно, устройте прием после моего отъезда в пансион...
     Меня  следовало, конечно, отчитать. Тетка хотела, чтобы последнее слово
все-таки осталось за ней. Она улыбнулась, поджала губы и сказала с иронией:
     - То  есть  как  это?..  Может,  нам на церемонии обручения вместо тебя
поставить  заместителя?  При  бракосочетании - пожалуйста, но при обручении,
дочь моя, такого обычая пока еще нет.
     Мне нечего было ответить, и я продолжала смотреть в пол.
     Чтобы  как-то  смягчить горечь назиданий, которые мне предстояло сейчас
выслушать, тетка обняла меня и погладила по лицу.
     - Феридэ,  -  сказала  она, - мне кажется, уже настало время прекратить
ребячество.  Теперь я не только твоя тетка, но и мать. Думаю, нет надобности
говорить,  что  я  этому  очень  рада.  Не так ли? Лучшей невесты Кямрану не
сыщешь.  Что  хорошего,  если  б  это  была  какая-нибудь  чужая девушка? Ни
характера  не  знаешь, ни семьи ее... Только... Слишком уж ты легкомысленна.
В  детстве,  может быть, это не так страшно. Но с каждым днем ты становишься
все  более  взрослой.  Конечно, со временем станешь серьезнее, поумнеешь. До
окончания  пансиона,  то  есть  до вашей женитьбы, остается еще четыре года.
Срок  довольно большой. Однако ты уже невеста. Не знаю, понимаешь ли ты, что
я  хочу  сказать.  Ты  должна быть серьезной и рассудительной. Пора положить
конец  всем  твоим  шалостям,  легкомыслию,  упрямству.  Тебе ведь известно,
какой Кямран деликатный и тонкий.
     Сейчас  я  не  знаю,  было  ли  в  этой  нотации, которая слово в слово
запечатлелась  в  моей  памяти,  что-либо стыдное и оскорбительное, но тогда
мне  вдруг показалось, что тетка считает меня не вполне подходящей парой для
своего драгоценного сына...
     Точно  желая проверить, насколько на меня подействовали ее наставления,
она спросила:
     - Ну,  теперь  мы  договорились,  Феридэ? Не так ли? Мы устроим ужин по
случаю обручения только для родственников и нескольких близких друзей.
     Я  представила  себя  рядом  с Кямраном за столом, украшенным цветами и
канделябрами,  в  наряде, которого до сих пор не носила, с новой прической и
чужим лицом; взоры всех устремлены на меня...
     Я вдруг задрожала.
     - Нет, тетя, это невозможно! - И бросилась вон из комнаты.
     Мюжгян  в  те  дни  была для меня больше чем старшая сестра, она, можно
сказать,  заменяла  мне  мать.  Когда ночью мы оставались с ней одни в нашей
комнате,  я тушила лампу, обнимала руками ее удивительно худенькое тело (как
она  извелась  за  это  время!), зажимала ей рот рукой, чтобы она молчала, и
умоляла:
     - Попроси,  пусть меня никто не называет невестой. Обрученные девушки -
это  те,  над  которыми  я всегда насмехалась, которых жалела больше всего в
жизни.  И  вот теперь я одна из них. Мне стыдно, я готова провалиться сквозь
землю.  Я  боюсь.  Я  ведь  девочка.  Впереди четыре года. К этому времени я
подрасту,  привыкну.  Но  сейчас  пусть  ко  мне  никто  не  относится как к
невесте.
     Получив наконец возможность говорить, Мюжгян отвечала:
     - Хорошо,  но  с  одним  условием,  вернее,  с  двумя. Во-первых, ты не
станешь  со  мной  сражаться,  душить  меня. Во-вторых, ты еще раз повторишь
мне, только мне, что ты его очень любишь.
     Я прятала свое лицо на груди у Мюжгян и кивала головой: да, да, да...
     Мюжгян  сдержала  свое  обещание. Домашние и знакомые не говорили мне в
лицо  о  моем обручении. А если вдруг случалось, что кто-нибудь начинал надо
мной  подшучивать,  то  тут же получал за болтовню по заслугам и умолкал. Но
один  человек  все-таки  получил  от  меня  пощечину;  к  счастью,  это  был
родственник,  мой  кузен  собственной  персоной.  Мне  кажется, оплеуха была
заслуженная.  Не  дай  аллах,  если бы об этом узнала тетка Бесимэ... Что бы
она со мной сделала!
     И все-таки надо сказать, жилось мне в особняке совсем не спокойно.
     Так  как  положение  мое  возвысилось, в один прекрасный день мне вдруг
отвели  более  красивую  комнату,  заменили  занавеси, кровать, гардероб. И,
конечно, я не смела спросить о причине подобного внимания.
     Однажды  нам  предстояло  поехать  в экипаже на свадьбу в Мердивенкейю.
Народу набралось довольно много, и я заявила:
     - Сяду с кучером.
     В ответ раздался хохот. Я покраснела и покорно полезла в экипаж.
     Иногда,  как  и  прежде,  я  ходила  на кухню, чтобы стащить там горсть
сушеных  абрикосов или какие-нибудь фрукты. Противный повар подтрунивал надо
мной:
     - Что  тебе  надо,  ханым? Скажи прямо. Тебе уже не подобает заниматься
воровством.
     Хотя  мне  никто ничего не говорил, но я уже не смела зазывать к себе в
гости  ребят  с  улицы.  А  чтобы  в  кои-то веки раз залезть на дерево, мне
приходилось прятаться ото всех, дожидаясь темноты.
     Но самым несносным был, конечно, Кямран.
     Последние  дни  моего  пребывания  в  особняке прошли, можно сказать, в
том,  что  мы  играли в прятки. Кузен искал случая поймать меня наедине, а я
всю свою хитрость употребляла на то, чтобы помешать ему это сделать.
     Я  часто  отказывалась от прогулок в экипаже, которые он мне предлагал.
Если  же  он  бывал  слишком настойчив, я тащила с собой, помимо Мюжгян, еще
кого-нибудь и по дороге без конца болтала именно с ними.
     Я  не  была  уверена  в  Мюжгян: она могла начать какой-нибудь ненужный
разговор или даже сбежать, оставив нас наедине.
     Однажды Кямран сказал мне:
     - Тебе известно, Феридэ, что ты делаешь меня несчастным?
     Я не выдержала и спросила:
     - Это теперь-то?
     Вопрос   был   задан   с   таким  комическим  изумлением,  что  мы  оба
рассмеялись.
     - Я  бы хотел хоть раз от тебя услышать то, что ты говорила Мюжгян. Мне
кажется, это мое право.
     Я  закатила  глаза,  притворившись,  будто  не  могу  вспомнить,  о чем
говорила с Мюжгян, подумала и сказала:
     - Так.  Но  ведь  Мюжгян девушка... И, если не ошибаюсь, ваша послушная
раба. Нельзя каждому говорить все, о чем мы с ней болтаем.
     - Разве я каждый?..
     - Не  поймите  неверно... Хотя вы мужчина женского типа, но все-таки вы
мужчина! А то, что говорится подруге, мужчине не расскажешь.
     - Разве я не твой жених?
     - Очевидно,  мы расторгнем обручение. Вы ведь знаете, я терпеть не могу
этого слова!
     - Вот  видишь, я был прав, назвав себя несчастным. Я даже не смею слова
сказать,  боюсь  опять  получить  пощечину.  Но в моем сердце живет чувство,
которого я не ощущаю ни к кому, кроме тебя...
     И  тут  я  поняла,  что  вот-вот  окажусь  в западне, которой так умело
избегала  столько  времени.  Продолжи  я  разговор и дальше, у меня бы начал
дрожать  голос  или  я  совершила бы какое-нибудь страшное безумство. Не дав
Кямрану договорить, я бросилась вон на улицу.
     Мне  казалось,  он  побежит  за  мной.  Но  погони  не  последовало.  Я
замедлила  шаг и обернулась. Кямран не побежал за мной, он сидел на плетеном
диванчике  под  деревом.  Я  подумала: "Наверно, нехорошо с моей стороны так
поступать..."  И  если  бы Кямран взглянул на меня в ту минуту, он понял бы,
что  я  раскаиваюсь,  и, наверно, догнал, и тогда уже я не смогла бы от него
убежать...
     Кузен  сидел  на  диванчике действительно с видом несчастного человека.
Чтобы  подбодрить  себя,  я  сказала:  "Коварный  желтый  скорпион! Я еще не
забыла,  как  ты  бежал  по  этому  саду за юбкой счастливой вдовушки! Я все
делаю очень правильно!"
     Не  могу  не рассказать также о несчастье, которое приключилось со мной
в последние дни каникул.
     Обитатели  особняка  заметили  вдруг,  что  один палец на правой руке у
меня обмотан толстой повязкой. Тем, кто спрашивал меня, я отвечала:
     - Пустяки. Обрезала чуть-чуть. До свадьбы заживет.
     Однако  тетка  обратила  внимание,  что  я  упорно не желаю показать ей
рану.
     - Несомненно,  ты  что-то натворила. Ясно, у тебя что-то серьезное, раз
ты скрываешь. Давай покажем врачу. Не дай аллах, разболится...
     А  случилось  вот  что.  Однажды  тетка  послала  меня к себе в спальню
достать  из  гардероба,  кажется,  платок. Один из ящиков был приоткрыт, и в
глаза  мне  бросилась  изящная  коробочка, обтянутая голубым бархатом. В ней
лежало  мое  обручальное кольцо. Я не смогла побороть искушение полюбоваться
им  хотя  бы  минутку  у себя на пальце. Дорого же мне обошелся этот каприз!
Как  и  опасалась  тетушка,  кольцо оказалось слишком мало и никак не хотело
слезать  с  пальца.  Ах,  как  я волновалась, тщетно пытаясь освободиться от
него!  Я  даже  пробовала  стащить  его  зубами.  Напрасный труд! И как я ни
старалась, палец только распухал, и кольцо все сильнее впивалось в кожу.
     Если  бы  я  призналась,  родные  сумели  бы как-нибудь высвободить мой
палец.   Но  чтобы  меня  увидели  с  обручальным  кольцом?  Какой  удар  по
самолюбию!  Тогда-то  мне  и пришло в голову забинтовать его. В течение двух
дней  при всяком удобном случае я запиралась в своей комнате, разбинтовывала
палец  и часами стаскивала кольцо. На третий день, когда я уже была близка к
тому,  чтобы,  сгорая  от стыда, признаться во всем тетке, кольцо вдруг само
соскочило.  Почему?  Очевидно,  за  эти  два  дня  я  похудела от волнений и
переживаний.
     В последний день каникул я начала собираться в дорогу.
     Кямран запротестовал:
     - Зачем  так  торопиться,  Феридэ?  Ты  могла  бы  еще  задержаться  на
несколько дней.
     Но   я   не   соглашалась,  точно  была  самой  прилежной  ученицей,  и
заупрямилась, придумывая какие-то по-детски несерьезные причины:
     - Сестры  наказывали,  чтобы  я  непременно  явилась  в  первый же день
занятий. В этом году с посещением будет очень строго.
     Моя  решительность  послужила  причиной  нового  приступа  меланхолии и
раздражительности у Кямрана.
     На  следующий день, провожая меня в пансион, он не разговаривал со мной
и только при расставании упрекнул:
     - Я  никак  не  думал, Феридэ, что тебе захочется так быстро убежать от
меня.

+1

13

Между  тем  я  не была такой уж прилежной и разумной ученицей. Вдобавок
события  последних  месяцев  совсем  выбили меня из колеи. Отметки за первую
четверть  оказались  очень  плохие.  Ясно было, что, если я не возьму себя в
руки, не приложу усилий, мне придется остаться на второй год.
     Вечером  того дня, когда мы получили табели успеваемости, сестра Алекси
отозвала меня в сторону и спросила:
     - Ну, нравятся вам ваши отметки, Феридэ?
     Я удрученно покачала головой.
     - Отметки неважные.
     - Не  то  что  неважные,  совсем  никудышные...  Не помню, чтобы вы еще
когда-нибудь  так  отставали.  Между  тем  я  надеялась,  что в этом году вы
будете учиться совсем по-другому...
     - Вы  правы.  Ведь  по  сравнению с прошлым годом я стала старше еще на
один год...
     - Разве только это?..
     Удивительная   вещь,   сестра   Алекси   гладила   меня   по   щеке   и
многозначительно улыбалась. Я растерялась и отвела взгляд в сторону.
     Ах,  эти  сестры!  Казалось,  они  не  знают  ни  о  чем  на свете, а в
действительности  были  в  курсе  всего,  что  происходит  вокруг,  им  были
известны  даже  самые  пустяковые  разговоры. От кого? Как они все узнавали?
Этого  я  никогда  не  могла  понять, хотя прожила среди них десять лет и не
считалась такой уж глупой девочкой.
     Когда  я, пытаясь спасти свою честь, промямлила какую-то чепуху, сестра
Алекси разоткровенничалась еще больше:
     - Мне  кажется,  вы постесняетесь показать свой табель всем... А?.. - И
вслед  за  этим  еще  один  увесистый  камень  в  мой  огород:  - Если вы не
перейдете  в следующий класс, то вам угрожает опасность задержаться в стенах
пансиона еще на один долгий год...
     Я  поняла,  что  не  спасусь  от  сестры Алекси, если сама не перейду в
атаку.
     Признав   на   помощь   все   свое  нахальство,  я  спросила  с  ложным
простодушием:
     - Опасность?! Какая же опасность?
     Но  сестра  Алекси и так позволила себе чрезмерную откровенность. Пойти
дальше  -  означало  быть  фамильярной.  Кокетливым  жестом,  признавая свое
поражение, она ласково щелкнула меня по щеке и сказала:
     - Уж это ты сама должна сообразить? - и пошла прочь.

     В  этом  году моей Мишель уже не было в пансионе, не то она обязательно
заставила  бы  меня  разоткровенничаться  и  тем самым внесла бы еще большее
смятение и растерянность в мою душу.
     Год  назад, когда я плела подружкам всякие небылицы, я чувствовала себя
непринужденно  и  легко.  А  сейчас,  очутившись на положении невесты, стала
невероятной  трусихой.  От  девочек,  которые  поздравляли меня, я старалась
отделаться  короткой  сухой  благодарностью, а тех, кто подлизывался ко мне,
вообще   не   замечала.  Только  одна  подружка,  дочь  доктора-армянина  из
Козъятагы, пользовалась моим расположением и доверием.
     Свободные  дни  я  проводила  в пансионе и за три месяца всего лишь два
или  три  раза  ночевала дома. Это упрямство, причину которого я сама хорошо
не  понимала,  страшно  сердило  тетушку Бесимэ и Неджмие. Кямран пребывал в
полной растерянности и не знал, что и думать.
     Первые  месяцы  он  каждую неделю наведывался в пансион. Хотя сестры не
осмеливались  открыто  возражать  против  этих  визитов,  однако  в душе они
считали   подобные  встречи  жениха  с  невестой-школьницей  неприличными  и
морщились, сообщая мне о том, что кузен ждет в прихожей.
     Обычно  я  останавливалась на пороге, нарочно оставляя двери открытыми,
и,  сунув руки за кожаный поясок своего школьного платья, стоя разговаривала
с  Кямраном  минут  пять.  Еще  в  самом начале кузен предложил мне завязать
переписку.  Но  я  отказалась,  сославшись  на обычай сестер давать подобную
корреспонденцию  на  цензуру  кому-нибудь,  знающему  турецкий язык, а затем
уничтожать.
     Как-то  раз,  в  один  из таких визитов, между нами произошел не совсем
приятный  разговор.  Кямран  рассердился,  что  я стою так далеко от него, и
хотел   насильно   закрыть  дверь.  Но,  когда  он  приблизился  ко  мне,  я
приготовилась выскочить из комнаты и тихо сказала:
     - Прошу  вас,  Кямран...  Вы  должны  знать,  что за нами подсматривают
столько глаз, сколько невидимых щелей в этих стенах.
     Кямран вдруг остановился.
     - Как же так, Феридэ? Ведь мы обручены...
     Я пожала плечами.
     - В  том-то  и дело. Это и мешает. Или вы хотите в один прекрасный день
услышать  такие  слова:  "Ваши визиты слишком участились... Простите, но вам
надо вспомнить, что это пансион..."
     Кямран  стал  бледным  как  стена.  С  тех пор он больше не появлялся в
пансионе.  Я  обошлась  с  ним  жестоко,  но  другого выхода у меня не было.
Возвращаться  в  класс  после  свидания  с  Кямраном,  видеть,  как  к  тебе
поворачиваются все головы, - было просто невыносимо.
     О   чем   я  хотела  рассказать?..  Да.  Однажды  дочь  вышеупомянутого
доктора-армянина, вернувшись в пансион после воскресенья, сказала мне:
     - Говорят, Кямран-бей едет в Европу. Это верно?
     Я растерялась.
     - Откуда ты узнала?
     - Папа  сказал,  что  твоего  кузена  вызвал  дядя,  который  служит  в
Мадриде...
     Самолюбие не позволило мне сознаться, что я ничего не знаю.
     - Да...   Есть   такое   предположение...  -  соврала  я.  -  Маленькое
путешествие.
     - Совсем не маленькое. Ему предстоит работать секретарем посольства.
     - Он там пробудет недолго...
     На этом разговор окончился.
     Отец  моей подруги часто бывал у нас в доме и считался семейным врачом.
Поэтому  полученному  известию  следовало  верить.  Но  почему  же мне никто
ничего  об  этом не говорил? Я подсчитала: вот уже двадцать дней, как ничего
не было из дому.
     В  ту  ночь  я долго не могла заснуть. Мне было очень стыдно, что я без
конца  держала Кямрана в бессмысленном отдалении, но в то же время сердилась
на  него  в душе за то, что он не сообщил мне о таком важном событии. Ведь в
конце концов мы связаны друг с другом.
     На  следующий  день  был  четверг.  Погода  стояла  ясная.  После обеда
предполагалась  прогулка.  Я  не  могла  найти себе места. Меня пугала мысль
провести  еще  одну  ночь  наедине со своими мыслями. Я пошла к директрисе и
попросила  отпустить  меня  домой,  сославшись  на  болезнь  тетки.  На  мое
счастье,  одна  из сестер ехала в тот день в Картал. Директриса согласилась,
но с условием, что до станции Эренкей мы поедем вместе.
     Когда  с маленьким чемоданчиком в руках я добралась до нашего особняка,
уже  смеркалось.  В  воротах  меня  встретил  старый  дворовый пес, существо
хитрое  и  льстивое.  Ему  было известно, что в моем чемоданчике всегда есть
чем  полакомиться.  Он мешал мне идти, вертелся под ногами, пятился, вставал
на задние лапы, норовя ткнуться мордой в грудь.
     Из-за  деревьев вышел Кямран и направился в нашу сторону. Увидев это, я
присела  на  корточки  и  схватила  пса за передние лапы, боясь, что он меня
измажет.
     Словно  смеясь,  пес  открывал  свою  огромную пасть, высовывал язык. Я
хватала его за нос. Словом, мы резвились и развлекались, как могли.
     Когда Кямран был совсем рядом, я сказала, будто совершила открытие:
     - Посмотрите,  как он смеется! Что за огромная пасть! Разве он не похож
на крокодила?
     Кямран смотрел на меня, горько улыбаясь.
     Я  поднялась  с  земли,  отряхнулась,  вытерла  руки  платком  и правую
протянула кузену.
     - Бонжур,   Кямран.   Как   самочувствие   тети?   Я   надеюсь,  ничего
серьезного...
     Кямран удивился:
     - Ты про маму? С ней все в порядке. Тебе сказали, что больна?
     - Да,  я  услышала,  что  она  заболела,  и  очень волновалась. Даже не
дождалась воскресенья. И вот приехала.
     - Кто же тебе такое сказал?
     Придумывать новую ложь не было времени.
     - Дочь доктора.
     - Она?! Тебе?..
     - Да,  мы  с  ней  говорили,  и  она  сказала:  "К вам вызывали папу...
Наверно, твоя тетя заболела..."
     Кямран недоумевал.
     - Она,  наверно,  ошиблась.  Доктор вообще не заезжал к нам в последние
дни. Ни к маме, ни к кому-нибудь другому...
     Не желая заострять внимание на этом деликатном вопросе, я сказала:
     - Очень рада... А то я так беспокоилась! Наши, конечно, все дома?
     Я  подняла  с земли свой чемоданчик и направилась уже к дому, но Кямран
схватил меня за руку.
     - Зачем так спешить, Феридэ? Можно подумать, ты убегаешь от меня.
     - С  чего  вы  это взяли? Просто мне боты жмут. Да и разве мы не вместе
пойдем к дому?
     - Да,  но дома нам придется разговаривать при всех. А я хочу поговорить
с тобой один на один.
     Стараясь скрыть волнение, я сказала насмешливо:
     - Воля ваша.
     - Мерси.  Тогда,  если  хочешь,  не будем никому показываться и немного
погуляем в саду.
     Кямран  крепко  сжимал мои пальцы, словно боялся, что я убегу. В другой
руке  он  держал  мой  чемоданчик.  Мы  пошли  рядом, впервые с тех пор, как
обручились.
     Сердечко  мое  стучало,  как  у  только  что  пойманной  птицы. Но, мне
кажется,  если бы он даже не держал меня так крепко, я все равно не нашла бы
в себе сил убежать.
     Не  обмолвившись  ни словом, мы дошли до конца сада. Кямран был огорчен
и  расстроен  больше,  чем я могла предполагать. Не знаю, что произошло, что
изменилось  в  наших  отношениях  за последние три месяца, но в эту минуту я
чувствовала  себя страшно виноватой за резкость, с которой относилась к нему
в последнее время.
     Вечер  был  прекрасный, тихий, даже не верилось, что это середина зимы.
Голые  верхушки  окрестных  гор  горели  ярким  багрянцем.  Не  знаю, может,
природа  тоже была виновата в том, что я так легко признала в душе свою вину
перед Кямраном.
     Сейчас  мне непременно нужно было сказать Кямрану что-нибудь такое, что
бы его обрадовало. Но мне ничего не приходило в голову.
     Наконец,  когда  нам  уже  не  оставалось ничего другого, как повернуть
назад, Кямран сказал:
     - Может, посидим немного, Феридэ?
     - Как хочешь, - ответила я.
     Впервые после обручения я обращалась к нему на "ты".
     Не  заботясь  о  своих  брюках,  Кямран сел на большой камень. Я тотчас
схватила его за руку и подняла.
     - Ты  ведь неженка. Не садись на голый камень. - И, стащив с себя синее
пальто, я расстелила его на земле.
     Кямран не верил своим глазам.
     - Что ты делаешь, Феридэ?
     - Мне кажется, охранять тебя от болезней - теперь моя обязанность.
     А на этот раз, наверно, кузен не поверил уже своим ушам.
     - Что  я  слышу, Феридэ? - воскликнул он. - И это ты говоришь мне? Ведь
это  самые  ласковые  слова,  которые  я  услышал  от тебя с тех пор, как мы
обручены.
     Я опустила голову и замолчала...
     Кямран  взял  с  камня  мое  пальто  и,  как  бы лаская, трогал рукава,
воротник, пуговицы.
     - Я собирался сделать тебе выговор, Феридэ, но сейчас все забыл.
     Не поднимая глаз, я ответила:
     - Я же тебе ничего не сделала...
     Кямран не решался подойти ко мне, боясь, что я снова стану дикой.
     - Думаю,  что  сделала,  Феридэ...  Даже  слишком  много.  Можно ли так
избегать жениха? И я даже стал подозревать: уж не ошиблась ли Мюжгян?..
     Я  невольно  улыбнулась.  Кямран  удивленно  спросил,  почему я смеюсь.
Сначала я не хотела отвечать, но он настаивал.
     - Если  бы  Мюжгян  ошиблась,  -  сказала  я, отводя глаза в сторону, -
ничего бы не было.
     - Что значит ничего? То есть ты не была бы моей невестой?
     Я зажмурилась и дважды кивнула головой.
     - Моя Феридэ!..
     Этот  голос,  вернее  восклицание, до сих пор звенит у меня в ушах... Я
подняла голову и увидела в его широко раскрытых глазах две крупные слезы.
     - В  один  миг  ты  сделала  меня  счастливым,  таким  счастливым, что,
умирая,  я вспомню эту минуту и снова заплачу. Не смотри на меня так. Ты еще
ребенок. Тебе не понять... Ах, я все уже забыл!..
     Кямран  схватил  меня за руки. Я не стала вырываться. Но слезы брызнули
у меня из глаз. Я так рыдала, что он даже испугался.
     Мы  возвращались  назад  той  же  дорогой. Я без конца вздыхала, громко
всхлипывала,  и Кямран уже не смел дотрагиваться до меня. Но я понимала, что
сердце его успокоилось, и мне было радостно.
     У дома я сказала:
     - Ты  должен пойти первым. А я умоюсь у бассейна. Что скажут наши, если
увидят меня с таким лицом?

     Я спросила Кямрана, словно только что вспомнила:
     - Ты, кажется, собираешься в Европу? Верно ли?
     - Есть  такое  предположение, но, откровенно говоря, оно принадлежит не
мне, а моему дяде, который служит в Мадриде. Откуда тебе известно?
     После некоторого замешательства я пробормотала:
     - От дочери доктора.
     - Как много новостей передает тебе дочь доктора, Феридэ!
     Я ничего не ответила.
     Кямран пристально смотрел мне в лицо. Я покраснела и отвернулась.
     - Ну, а болезнь мамы?.. Ты это придумала?
     Я опять промолчала.
     - Скажи правду, Феридэ, не поэтому ли ты прискакала?
     Кямран  приблизился,  хотел погладить меня по голове, но испугался, что
я  снова  стану  строптивой и наши отношения испортятся. Я же, напротив, уже
начала привыкать к нему.
     - Верно ли мое предположение, Феридэ? - повторил Кямран свой вопрос.
     Я  почувствовала,  что  могу  сделать  его  счастливым, и утвердительно
кивнула головой.
     - Как чудесно!.. Как со вчерашнего дня изменилась моя судьба!
     Кямран  оперся руками о спинку кресла, на котором я сидела, и склонился
надо  мной.  В таком положении я оказалась окруженной со всех сторон. Ловкий
прием!..  Он  приблизился  ко  мне,  не касаясь руками. Я забилась в кресло,
свернувшись  ежиком, прижималась к спинке, втягивала голову в плечи. В руках
я тискала платок, не смея взглянуть в лицо Кямрана.
     - Что же предлагает твой дядя?
     - Немыслимое  дело.  Он  хочет взять меня к себе секретарем посольства.
По  его  мнению,  мужчине  быть  без  определенной профессии или должности -
большой  недостаток.  Я,  конечно,  передаю его слова. Он говорит: "Может, и
Феридэ  обрадуется перспективе поехать в будущем в Европу в качестве супруги
дипломата..."
     После  того  как  наша  беседа  приняла серьезный характер, Кямран снял
осаду, выпрямился, и я тотчас вскочила с кресла.
     Разговор продолжался.
     - Почему  ты считаешь это предложение немыслимым делом? - спросила я. -
Разве поездка в Европу не доставит тебе удовольствия?
     - В  этом  отношении  я  ничего  не  говорю.  Но  сейчас я уже не волен
свободно  распоряжаться  собой.  Все,  что  имеет отношение к моей жизни, мы
должны обсуждать вместе. Разве не так?
     - Тогда ты можешь ехать.
     - Значит, ты согласна на мой отъезд из Стамбула?
     - Раз для мужчины нужна какая-нибудь профессия...
     - А ты поехала бы на моем месте?
     - Наверно, поехала бы. И думаю, ты тоже должен так поступить.
     Надо  сказать,  что  эти  слова говорили только мои губы. А про себя, в
душе,  я  думала совсем по-другому. За мной нельзя было не признать права на
такой  ответ.  Как  иначе  ответить человеку, который спрашивает: "Могу ли я
оставить тебя и уехать?"
     Кямрана  огорчило,  что я так легко согласилась на разлуку. Не глядя на
меня, он сделал несколько шагов по комнате, затем обернулся и повторил:
     - Значит, ты считаешь, мне надо принять дядино предложение?
     - Да...
     Кямран вздохнул.
     - Тогда мы подумаем. У нас еще есть время для окончательного решения.
     Сердце  у  меня  дрогнуло.  Разве  это  "мы  подумаем" не означало, что
вопрос уже решен?
     Я заговорила серьезно, по-взрослому, как всегда требовали от меня:
     - Не  вижу  в  этом  деле  ничего  заслуживающего  долгих  размышлений.
Предложение  твоего дяди поистине заманчиво. Непродолжительное путешествие -
вещь неплохая.
     - Ты думаешь, поездка продлится так недолго?
     - Но  долгой ее тоже нельзя назвать. Год, два, три, ну, четыре... Время
пролетит   -   глазом   не  успеешь  моргнуть.  Конечно,  ты  иногда  будешь
приезжать...
     Я так легко считала по пальцам: один, два, три, четыре...

0

14

Через   месяц  мы  провожали  Кямрана.  Пароход  отходил  от  Галатской
пристани.  Все  наши  родственники поздравляли меня, так как это я уговорила
его  поехать  в  Европу. Только Мюжгян осталась недовольна. Она мне прислала
из  Текирдага  письмо,  в  котором  писала: "Ты поступила очень опрометчиво,
Феридэ.  Надо  было  воспрепятствовать  поездке. Какой смысл в том, что ваши
самые прекрасные годы пройдут в разлуке? Шутка ли: четыре года!"
     Однако четыре года прошли гораздо быстрее, чем ожидала Мюжгян.
     Кямран  вернулся в Стамбул вместе с дядей, вышедшим в отставку, как раз
через месяц после того, как я окончила пансион.
     Окончить  пансион!  Когда  я  училась,  то  называла это мрачное здание
"голубятником".   Я  говорила:  "День,  когда  я  вернусь  на  волю  хоть  с
каким-нибудь  дипломом  в  руках, будет для меня праздником освобождения!.."
Но  когда  в  одно  прекрасное  утро  двери  "голубятника"  распахнулись и я
очутилась  на улице в новом черном чаршафе, в туфельках на высоких каблуках,
которые  делали  меня  гораздо  выше,  я растерялась, словно не понимая, что
произошло.  А тут еще тетка Бесимэ сразу же начала готовиться к свадьбе. Это
окончательно лишило меня душевного равновесия.
     В  доме  у  нас  до  поздней  ночи  было  полно народу: сновали маляры,
плотники,  портнихи, съехавшиеся родственники. Каждый был занят своим делом.
Одни  уже  строчили  приглашения  на  свадьбу,  другие  бегали  по базарам и
магазинам, третьи занимались шитьем.
     Я  пребывала  в  крайней  растерянности  и  на  все махнула рукой. Я не
только  не помогала другим, но даже творила всякие глупости и мешала всем. У
меня  начался  очередной  приступ  всевозможных  безумств.  Как  и прежде, я
водила  за  собой  ватагу  детей, гостивших у нас, переворачивала все в доме
вверх дном.
     На  кухне  тоже  шел ремонт. Новый повар перетащил все свое хозяйство в
палатку, поставленную за домом в саду, и стряпал прямо на открытом воздухе.
     Однажды  под  вечер  я  увидела,  что  он хлопочет возле своей палатки,
печет печенье. У меня в голове тотчас созрел дьявольский план.
     - Ребята,  -  сказала я, - спрячьтесь за этим курятником и сидите тихо.
Я стащу у повара печенье и принесу вам.
     Не  прошло  и  пяти минут, как я вернулась с полной тарелкой. Надо было
тут  же  раздать  трофеи  моим  маленьким  друзьям,  разослать  их по разным
уголкам  сада, а тарелку спрятать в курятнике. Я не предполагала, что повар,
обнаружив пропажу, кинется в погоню.
     Через  минуту  у  кухонной  палатки  началось  светопреставление. Повар
кричал:
     - Клянусь аллахом, клянусь всеми святыми, я переломаю воришке кости!
     Перепуганные  малыши,  не обращая на меня внимания, заметались по саду.
Повар  скоро  напал  на  наш  след и, как безумный, ринулся на нас, потрясая
половником, словно дубинкой.
     Этот  негодный  понял,  что  я самая старшая, оставил в покое малышей и
погнался  за  мной. Вдруг он споткнулся обо что-то и растянулся во весь рост
на земле. Это привело его в еще большую ярость.
     Повар  был  в  доме  человеком  новым.  Положение  складывалось  весьма
трагически:  попади  я  ему  в  руки,  он огрел бы меня раза два половником,
опозорил на весь свет, и тогда пойди объясняй, что я невеста.
     Так  как  дорога к дому была отрезана, я, оглушительно крича, бросилась
к  воротам.  На  мое  счастье, мадемуазель портниха, работавшая в тот день с
самого  утра, и ее подручная Дильбер вышли в сад подышать свежим воздухом. С
воплем: "Караул!" - я кинулась к портнихе и быстро юркнула за ее спину.
     Дильбер-калфа* попыталась выхватить у повара половник и закричала:
     ______________
     *  Калфа  -  подмастерье,  экономка,  прислуга.  Часто  прибавляется  к
собственному имени, как мужскому, так и женскому.

     - Что  ты  делаешь,  ашчи-баши?!*  Спятил,  что  ли?!  Ведь эта ханым -
невеста.
     ______________
     * Ашчи-баши - повар, букв.: главный повар.

     В  другое  время за слово "невеста" я бы задала портняжке Дильбер. Но в
тот момент я была так испугана, что закричала вместе с ней:
     - Клянусь аллахом, ашчи-баши, я невеста!
     Не  встречала  человека  более взбалмошного и упрямого, чем этот повар.
Он сначала не поверил.
     - Э,   нет,  разве  невеста  может  быть  воровкой?  -  Затем,  немного
образумившись,  добавил:  -  Если  так,  браво,  ханым-невеста!  Только тебе
придется купить мне новые штаны. Видишь, из-за тебя я разодрал коленку.
     При  падении бедняга также оцарапал себе нос. Но, к счастью, за него он
не требовал компенсации.
     Я   просила   присутствующих   не   разглашать  это  происшествие,  но,
разумеется,  комедия  сделалась  достоянием  всех,  и часто за столом родные
иронически поглядывали на меня и пересмеивались.

     До свадьбы оставалось три дня.
     Как-то  вечером,  когда  мы  играли  с  детьми,  прыгая через веревку у
садовой  калитки,  я опять подверглась нападению. На этот раз атаковала сама
мадемуазель   портниха,   которая   на   днях   спасла   меня   от   повара.
Шестидесятилетняя  дева  в  очках,  вот уже лет тридцать обшивающая весь наш
дом,  была  самым  деликатным и самым вежливым человеком на свете. Но в этот
день даже она обрушилась на меня.
     - Мадемуазель,  -  сказала  она,  - через несколько дней мы назовем вас
мадам.  Ну  хорошо  ли  вы  поступаете?..  Вот  уже  полчаса  я  ищу вас для
последней примерки.
     Конечно,  и  моя тетка Бесимэ была заодно с мадемуазель, ее хмурое лицо
не предвещало ничего хорошего.
     - Пардон,  мадемуазель, - оправдывалась я. - Мы были здесь. Уверяю вас,
я не слышала...
     В  конце концов тетка не выдержала, взяла меня за подбородок, потрепала
по щеке, как всегда, когда я заслуживала порицания, и сказала:
     - Дитя  мое,  да ты и не услышишь никого из-за своего громкого голоса и
смеха.  Я  уже  начинаю  бояться,  как  бы  ты  и  через три дня не выкинула
какой-нибудь фокус в присутствии наших гостей...
     Хотя  все  эти  дни  я проказила больше, чем обычно, но сердце мое было
наполнено  странным  волнением, мне хотелось быть обласканной, жить со всеми
в ладу.
     Тетка  продолжала  держать  меня  за  подбородок. Я приподняла пальцами
подол юбки и сделала реверанс.
     - Не  волнуйтесь, тетя. Осталось совсем немного. Вам придется потерпеть
всего  лишь  три  денечка. Тогда вы станете для меня не только тетей... Могу
вас  уверить,  те шалости и проказы, которыми Чалыкушу донимала свою тетушку
Бесимэ, Феридэ не посмеет повторить перед уважаемой ханым-эфенди!..
     Глаза тетки наполнились слезами. Она поцеловала меня в щеку и сказала:
     - Я всегда была тебе матерью, Феридэ, и навеки ею останусь.
     Я  так  разволновалась,  что  схватила  вдруг  тетушку  за  руки и тоже
поцеловала в щеку.

     Когда  мадемуазель  подняла  на  руках  мое  белое платье, которое было
почти  готово,  я  почувствовала, что краснею. Обняв и перецеловав всех, кто
был рядом, я взмолилась:
     - Прошу  вас,  уйдите  из комнаты. Я не смогу одеться у всех на глазах.
Представьте  себе:  Чалыкушу  наденет  платье  со  шлейфом  и  превратится в
павлина!  Ах,  как  это  смешно!..  Я,  наверно, и сама буду смеяться. Как я
просила  разрешить  мне  быть на торжестве в обыкновенном платье... Но разве
кто послушал?! Никому нет дела до моего горя.
     Когда  мадемуазель  направилась  ко  мне  с  платьем,  я  заметалась по
комнате,  забилась  в угол, дрожа, словно осиновый листок. Стоящие за дверью
шумели, пытались ворваться в комнату. Я умоляла:
     - Еще немножко. Прошу вас, минуточку... Я всех позову.
     Но  домашние  мне  не верили, продолжали ломиться в дверь, боясь, что я
их обману.
     Началась  борьба. Те, кто стояли за порогом, большие и малые, смеялись,
лезли,  толкались,  распахивали  дверь. Я же изо всех сил старалась сдержать
натиск.
     В   коридоре  стоял  невообразимый  шум  от  топота  детских  башмаков,
подбитых железными подковками.
     - Наступление!.. Война!.. - горланили дети.
     На шум сбежались все обитатели дома.
     Мадемуазель кричала через мое плечо:
     - Отойдите, ради аллаха!.. Не надо!.. Платье рвется!..
     Но ее никто даже не услышал.
     Вдруг шум за дверью стих. Раздались шаги и голос Кямрана:
     - Открой,  Феридэ, это я... Мне, конечно, не запрещается... Пусти меня,
я хочу тебе помочь...
     Я чуть не сошла с ума.
     - Пусть  войдут  все  -  это  ничего!..  Но  тебе нельзя!.. Уходи, ради
аллаха!.. Клянусь, я буду плакать.
     Кямран,  не  обращая  внимания  на  мои мольбы, навалился на дверь. Обе
половинки распахнулись.
     Я   с  криком  кинулась  в  угол  комнаты,  схватила  какое-то  пальто,
закуталась в него и съежилась...
     Мадемуазель  была  близка  к  обмороку,  она  рвала  на  себе  волосы и
причитала:
     - Пропало мое чудесное платье!..
     Кямран   ухватился   за  пальто,  которым  я  прикрывалась,  и  сказал,
улыбаясь:
     - Пора признать свое поражение, Феридэ. Откройся, я взгляну на платье.
     Казалось, я окаменела, у меня отнялся язык.
     Подождав минуту, Кямран продолжал:
     - Феридэ,  я только что с прогулки... Очень устал. Не упрямься. Мне так
хочется  увидеть  тебя  в новом платье. Смотри, я вынужден буду прибегнуть к
силе. Считаю до пяти: раз... два... три... четыре... пять...
     Кямран  старался считать как можно медленнее. Сказав "пять", он потянул
пальто  за  рукав,  но  тут  увидел  мое  лицо,  залитое  слезами,  и совсем
растерялся.  Он  с  трудом  вытолкал  всех посторонних из комнаты, захлопнул
дверь.
     Мадемуазель  от  изумления  лишилась  дара речи. Кямран, кажется, был в
таком  же  состоянии. Помолчав немного, он сказал наконец робким, удрученным
голосом:
     - Прости,  Феридэ...  Я  хотел  с тобой немного пошутить. Думал, у меня
есть на это право... Но ты все такой же ребенок! Скажи, ты простишь меня?
     Продолжая закрывать лицо, я ответила:
     - Хорошо... Но ты сейчас же уйдешь из комнаты.
     - С  одним условием. Я буду ждать тебя в конце сада у большого камня...
Помнишь,  однажды  под  вечер, четыре года тому назад, мы помирились с тобой
на том месте. Сделаем и сейчас так же. Даешь слово прийти?..
     После короткого колебания я сказала:
     - Хорошо, я приду... Но сейчас уходи.
     Бедная  мадемуазель  боялась  даже разговаривать с невестой, обладающей
столь  странным  характером.  Она молча раздела меня, и я снова облачилась в
свое  коротенькое  розовое платье, а поверх надела черный школьный передник.
Не  взглянув  даже на Мюжгян, я бросилась к себе в комнату и долго умывалась
холодной водой, пока глаза не перестали быть красными.
     Когда  я  спустилась  в  сад,  уже  смеркалось.  Теперь  мне  надо было
прокрасться к Кямрану.
     Делая   вид,   будто   это   обычная  прогулка,  я  прошла  за  кухней,
перекинулась  двумя-тремя  словами  с  поваром, затем медленно направилась к
воротам.  План  мой  был  таков:  сначала  замести  следы, а затем уже вдоль
забора, садом пробраться к большому камню. Но...

0

15

Наша  дворовая  калитка  была, как всегда, открыта, и я вдруг увидела у
ворот  высокую женщину в черном чаршафе. Лицо ее было скрыто под чадрой. Вид
у  женщины  был  такой,  словно она хотела что-то узнать в нашем доме, но не
осмеливалась войти.
     Кямран   давно   уже   ждал   меня.  Боясь,  что  под  чадрой  окажется
какая-нибудь  знакомая  женщина,  которая  заговорит  со  мной и задержит, я
хотела было скрыться за деревьями. Но тут незнакомка окликнула меня:
     - Барышня, милая, простите за беспокойство...
     Мне пришлось подойти к воротам.
     - Пожалуйста,  ханым-эфенди,  -  сказала  я. - К вашим услугам. Что вам
угодно?..
     - Это особняк покойного Сейфеддина-паши, не так ли?
     - Да, ханым-эфенди.
     - А вы тоже здесь живете, барышня?
     - Да.
     - В таком случае у меня к вам просьба.
     - Приказывайте, ханым-эфенди.
     - Мне надо поговорить с госпожой Феридэ...
     Я  даже  вздрогнула  и,  чтобы  не  рассмеяться,  нагнула  голову! Меня
впервые в жизни величали госпожой.
     Было  немыслимо  сознаться,  что  я  и есть "госпожа Феридэ". У меня не
хватило смелости сделать это.
     - Ну  что  ж,  ханым-эфенди,  -  кусая  губы,  ответила  я,  - извольте
пожаловать в дом. Вы спросите в особняке, и вам позовут госпожу Феридэ...
     Женщина в черном чаршафе вошла в калитку и приблизилась ко мне.
     - Как  хорошо,  что  я  вас встретила, дитя мое, - сказала она. - Прошу
вас,  помогите  мне.  Вы  будете  свидетелем моего разговора с Феридэ-ханым.
Только об этом никто не должен знать.
     Невозможно  передать  моего  удивления. Было уже довольно темно, и я не
могла разглядеть под черной чадрой лица незнакомки.
     Наконец, после некоторого колебания, я сказала:
     - Ханым-эфенди,  я  не  могла  сразу  признаться,  так  как  не  совсем
одета... Но Феридэ - это я.
     - Вы  та  самая  Феридэ-ханым,  которая выходит замуж за Кямрана-бея? -
взволнованно спросила женщина.
     Я улыбнулась.
     - В доме только одна Феридэ, ханым-эфенди.
     Женщина  в  черном  чаршафе  вдруг  замолчала. Минуту назад она с таким
нетерпением  хотела  увидеть  Феридэ,  а сейчас стояла, будто истукан. В чем
дело? Может, она не верила, что я - Феридэ? Или тут дело в другом?..
     Стараясь скрыть удивление, я сказала:
     - Жду ваших приказаний, ханым-эфенди.
     Странно. Незнакомка словно воды в рот набрала.
     В глубине сада я увидела скамейку и сказала:
     - Хотите,  пройдем  в сад, ханым-эфенди... Там нас никто не потревожит,
и мы спокойно поговорим.
     Незнакомка  продолжала  хранить  молчание  даже тогда, когда мы сели на
скамейку.  Но  вот,  кажется,  она  решилась,  ибо резким движением откинула
вверх  чадру... Я увидела умное нервное лицо. Женщине было лет под тридцать.
Хотя   уже   порядком  стемнело,  в  глаза  сразу  бросалась  ее  мертвенная
бледность.
     - Феридэ-ханым,  - начала она, - я пришла сюда по поручению своей очень
близкой  и давней подруги. Никогда не думала, что миссия, которую я взяла на
себя,  окажется  столь  трудной... Только что я настаивала, чтобы вы позвали
Феридэ-ханым, а сейчас мне хочется убежать...
     Меня  охватила  внутренняя  дрожь,  сердце  тревожно заколотилось. Но я
почувствовала,  что  если  не  буду  смелее, женщина сдержит слово и убежит.
Стараясь казаться спокойной, я сказала:
     - Миссия  есть  миссия,  ханым-эфенди.  Надо быть решительной. Знает ли
меня ваша подруга?
     - Нет...  Вернее,  она незнакома с вами, но ей известно, что вы невеста
Кямрана-бея.
     - Она знает Кямрана-бея?
     Незнакомка  не  ответила,  а  я  вдруг  почувствовала,  что  не в силах
спрашивать  дальше.  Хотя я умирала от любопытства, но, мне кажется, пожелай
она действительно уйти в ту минуту, я не стала бы ее задерживать.
     - Слушайте   меня,   Феридэ-ханым...  Вы  не  знаете,  почему  я  вдруг
заколебалась.  Я  думала  увидеть  взрослую девушку, а передо мной маленькая
школьница. Я боюсь огорчить вас... Вот причина моей нерешительности.
     Жалость незнакомки задела мое самолюбие и вернула силы.
     Я  поднялась со скамейки, прислонилась спиной к дереву, обхватила ствол
руками и сказала спокойным, даже повелительным голосом:
     - В  таких  случаях  нельзя  быть  нерешительной.  Я  чувствую,  вопрос
важный.  Поэтому  лучше,  если  мы  отбросим всякую жалость и будем говорить
откровенно.
     Мой храбрый вид заставил незнакомку взять себя в руки.
     - Вы очень любите Кямран-бея? - спросила она.
     - Не понимаю, какое это имеет отношение к вам, ханым-эфенди.
     - Видимо, имеет, Феридэ-ханым.
     - Я   вам   уже  сказала,  ханым-эфенди,  если  мы  не  будем  говорить
откровенно, у нас ничего не получится.
     - Хорошо.  Пусть  будет  по-вашему.  Я  должна вам сообщить, что, кроме
вас, Кямрана-бея любит еще одна...
     - Вполне  возможно,  ханым-эфенди. Кямран - молодой человек, обладающий
очень   многими   достоинствами...  И  нет  ничего  удивительного,  если  он
приглянулся еще какой-нибудь женщине.
     Какое-то  подсознательное  чувство  говорило  мне, что вот в этот тихий
летний  вечер, когда даже листья деревьев не шелестели, в наш дом неожиданно
ворвалась  буря.  И  не  знаю  откуда,  но  во  мне появились сила и желание
противостоять этой беде.
     Последнюю   фразу   я   произнесла  даже  немного  иронически.  Женщина
продолжала   сидеть,  только  как-то  странно  выпрямилась,  нервным  жестом
поправила   концы   своего  чаршафа  и  стиснула  руками  край  скамейки.  Я
почувствовала,  что  сейчас  незнакомка  откроет наконец, ради чего она сюда
пришла.
     Бесстрастным голосом она сказала:
     - На  первый  взгляд вы мне показались ребенком, но сейчас я вижу перед
собой  умную  взрослую девушку. Как жаль, что Кямран-бей не смог оценить вас
по  заслугам... Впрочем, может, он и оценил вас, но потом поддался временной
слабости.  Одним  словом,  два  года  назад  он познакомился в Европе с моей
подругой,  о  которой  я  вам  сказала.  Не  знаю, стоит ли вам рассказывать
остальные подробности?..
     Я кивнула головой:
     - Мне надо удостовериться в правдивости ваших слов.
     - Мою  подругу  зовут  Мюневвер.  Это  дочь одного из старых придворных
султана.  Когда-то  она  увлеклась  одним человеком, вышла замуж, но не была
счастлива.  После  всех  потрясений  бедняжка  заболела.  Врачи посоветовали
отправить  ее  в  Европу.  Новая  любовь  пришла в тот момент, когда она уже
выздоровела  и  собиралась  возвращаться  на  родину.  Кямран-бей  приехал в
Швейцарию.  Не знаю, в отпуск ли, в командировку, но знакомство их произошло
там.  Он  приехал  на неделю, а оставался там около двух месяцев. Кажется, у
него была даже по этому поводу неприятность...
     - С  вашего  позволения,  один  вопрос...  -  перебила  я. - Какую цель
преследует ваша подруга, желая, чтобы я обо всем узнала?
     Незнакомка встала.
     - А  вот на это трудно ответить, - сказала она, потирая руки, затянутые
в перчатки. - Сегодня Мюневвер - ваш враг.
     - Помилуйте!..
     - Да,  это  так,  Феридэ-ханым.  Она  совсем  неплохой  человек.  Очень
впечатлительное  существо.  Кямран-бей  для  нее не случайное приключение...
Она   надеялась   выйти  за  него  замуж.  Если  искать  виновного,  то  это
Кямран-бей.  Он скрыл, что дал слово другой. Моя миссия весьма неприятна. Но
я  взяла  ее  на себя, так как боюсь, что эта чувствительная женщина, к тому
же больная, умрет.
     - То есть умрет, если не выйдет замуж за Кямрана?
     - Зачем  говорить  неправду?  Да.  После  этого  известия она не сможет
жить...
     - Жаль бедняжку.
     - Вернее, жаль вас обеих.
     Я  сделала  предостерегающий  жест  рукой,  давая понять, что она зашла
слишком далеко, и засмеялась.
     - Не трогайте меня. Думайте лучше о подруге.
     - Почему  же, Феридэ-ханым?.. Правда, мы много лет дружим с Мюневвер...
Но  вы  тоже  очень  приятная  молодая  девушка  и  совершенно  ни  в чем не
виноваты. И если я жалею вас...
     - Этого  я вам не позволю! - перебила я незнакомку еще более решительно
и строго. - Я считаю, нам не о чем больше говорить.
     Во  время разговора незнакомка несколько раз открывала и закрывала свой
ридикюль,  словно  собиралась  что-то  достать.  Видя,  что  я хочу оборвать
беседу, она вынула смятый листок бумаги и протянула мне.
     - Феридэ-ханым,  я  боялась, что вы усомнитесь в правдивости моих слов,
поэтому   захватила   письмо   Кямрана-бея.   Не  знаю,  возможно,  оно  вас
расстроит...
     Сначала  я  хотела  отстранить  письмо  рукой, но потом испугалась, что
поступаю неверно, и взяла.
     - Хотите,  я  оставлю  его?..  Потом  прочтете.  Оно  уже не нужно моей
подруге.
     Я пожала плечами:
     - Да  и  мне оно не пригодится. А для вашей подруги это память... Пусть
лучше  письмо  останется  у  нее. Только позвольте, я быстренько пробегу его
глазами.
     Было  уже  совсем  темно.  Я  вышла  из-за деревьев на аллею и поднесла
письмо к глазам. Почерк был знаком.
     "Мой  желтый  цветок!" - начиналось оно. Затем следовал ряд поэтических
сравнений,  из  которых  явствовало,  что подобно тому, как землю на восходе
заливает  чистый  предутренний  свет, так и "желтый цветок" своим появлением
озарял  его  сердце  лучезарным  сиянием...  "...в моей душе жила непонятная
радость,   предчувствие   чего-то   необычайного,   что   должно   со   мной
произойти..."  -  писал  Кямран.  И,  наконец, предчувствие сбылось: однажды
вечером в саду отеля он увидел в электрическом свете "желтый цветок".
     Мои   глаза   метались  по  письму,  строчки  сливались,  так  как  уже
окончательно  стемнело.  Я совсем не запомнила содержания. Но конец письма я
перечитала несколько раз, и он навеки врезался в мою память.
     "...Сердце  мое  было  пусто,  во  мне жила потребность любить. Когда я
увидел   перед  собой  вас,  тоненькую,  высокую,  голубоглазую,  жизнь  мне
представилась в другом свете..."
     Незнакомка медленно приблизилась ко мне и заговорила дрожащим голосом:
     - Феридэ-ханым, я огорчила вас?.. Но поверьте, что...
     Я вздрогнула и протянула ей письмо.
     - Откуда  вы  взяли?  Чему  здесь огорчаться? В этой истории нет ничего
необычного.  Я даже благодарна вам. Вы открыли мне глаза. А сейчас разрешите
попрощаться.
     Я кивнула головой и пошла к дому. Но незнакомка окликнула меня:
     - Феридэ-ханым,  простите, еще на минуточку... Что же мне сказать своей
подруге?
     - Скажите,  что вы выполнили свою миссию. Остальное ее не касается. Вот
и все.
     Незнакомка говорила что-то еще, но я не стала слушать.
     Не  знаю,  сколько  ждал  меня  Кямран  у  большого  камня, которому не
суждено   было  стать  свидетелем  нашего  примирения,  но,  думаю,  он  был
ошеломлен,  когда,  наконец,  устав  ждать,  пришел  в  мою комнату и прочел
несколько  строк,  нацарапанных  на  разлинованном  листе школьной тетрадки:
"Кямран-бей-эфенди,  мне  все известно о вашем романе с "желтым цветком". Мы
не увидимся с вами до самой смерти. Я ненавижу тебя! Феридэ".

0

16

* ЧАСТЬ ВТОРАЯ *

                                                     Б..., сентябрь 19... г.

     - С  тех  пор  как ты приехала, ты только и делаешь, что пишешь, пишешь
дни  и  ночи  напролет... Ну что это за бесконечное писание? Может, скажешь,
письмо?  Письма  в  тетрадках  не пишут. Скажешь, книга? Тоже нет. Мы знаем,
книги  пишут длинноволосые и бородатые улемы*. А ты всего-навсего девчонка и
ростом-то с ноготок. Ну что ты там можешь писать, вот так без отдыха?
     ______________
     * Улемы - мусульманские богословы, ученые.

     Этот  вопрос  задал мне старый номерной Хаджи-калфа. Больше часа он мыл
полы  в коридоре гостиницы, мурлыча себе под нос какую-то песенку, и теперь,
утомившись,  заглянул ко мне, чтобы, как он сам говорит, "перекинуться двумя
строчками разговора".
     Взглянув на него, я расхохоталась.
     - Что за вид, Хаджи-калфа?
     Обычно  Хаджи-калфа  ходил  в  белом  переднике,  а сегодня на нем было
стародавнее  энтари*,  с  разрезами  по бокам. Волоча за собой босыми ногами
тряпку, он, чтобы не упасть, опирался на толстую палку.
     ______________
     * Энтари - платье наподобие длинной рубахи.

     - Что поделаешь? Занимаюсь женским делом, потому и оделся по-женски.
     Если  не  считать  приезжей  из  соседнего  номера,  с которой я иногда
разговаривала,  Хаджи-калфа  был  моим  единственным собеседником. Правда, в
первые  дни  он  избегал меня, а если заходил по какому-нибудь делу в номер,
то хлопал дверью и говорил:
     - Это я. Покрой голову.
     Я шутливо отвечала:
     - Ну  что  ты,  дорогой  Хаджи-калфа!  В чем дело? Ради аллаха... Какие
между нами могут быть церемонии?
     Сердитое лицо старика хмурилось еще больше.
     - Э-э!  Ничего-то ты не понимаешь, - ворчал он. - Разве можно внезапно,
без предупреждения, входить к нареченным ислама...
     "Нареченные  ислама",  вероятно, означало "женщины". Я не спрашивала об
этом  Хаджи-калфу,  так  как разговаривать на подобную тему не позволяла мне
гордость  учительницы.  И  все-таки  однажды в шутливом тоне я объяснила ему
бессмысленность  столь  "почтительного" обращения. Теперь Хаджи-калфа стучит
в мою дверь запросто и заходит не стесняясь.
     Видя,  что  я  не  перестаю подшучивать над ним, Хаджи-калфа хотел было
обидеться, но раздумал.
     - Ты   нарочно   так   говоришь,   чтобы   рассердить  меня.  Но  я  не
рассержусь...  - Потом немного помолчал и добавил, грустно поглядев на меня:
-  Ты  ведь,  как  птица  в  клетке,  томишься  одна  в этой комнате. Пошути
немного,  посмейся,  это  не грех... Вот подружимся как следует - я тебе еще
спляшу что-нибудь, чтобы ты хоть немного повеселилась. Согласна, ханым?
     Как же объяснить Хаджи-калфе, что я пишу?
     - У  меня  почерк  скверный, Хаджи-калфа. Приходится упражняться, чтобы
ребятишки не пристыдили меня. На днях ведь уроки начнутся.
     Хаджи-калфа  облокотился на палку, словно позировал фотографу, в глазах
его засветилась добрая улыбка.
     - Обманываешь,  девчонка!  Эх,  знала  бы  ты, чего только не повидал в
жизни   Хаджи-калфа!   Видел  людей,  которые,  точно  каллиграфы,  почерком
"сюлюс"*  пишут. Но писанина их и ломаного гроша не стоит. А есть такие, что
пишут  криво  да косо, закорючками, как муравьиные ножки. Вот из них-то толк
и  получается.  Знала  бы ты, сколько я подметок истер, прислуживая в разных
учреждениях;  каких  только  чиновников мы не видели на своем веку! А у тебя
какое-то  горе...  Да!  Горе-то  горе, но нас это не касается. Только, когда
пишешь,  старайся  не  пачкать  пальцы  чернилами.  Вот это твоим школьникам
может показаться смешным. Ну, ладно, ты пиши, а я пойду домывать полы.
     ______________
     * "Сюлюс" (искаж. от "сульс") - род почерка в арабском письме.

     Проводив  Хаджи-калфу,  я  опять  села  за  стол, но работать больше не
могла. Слова старика заставили меня призадуматься.
     Хаджи-калфа  прав.  Раз  уже  я  взрослый  человек, да еще учительница,
которая  не  сегодня-завтра  приступит  к  занятиям, нужно следить за собой,
чтобы  не  осталось  в поведении ничего детского, ни одной черточки. В самом
деле,  о  чем  говорят чернильные пятна на пальцах? А следы чернил на губах,
хотя  Хаджи-калфа ничего не сказал об этом? Как часто, когда я склоняюсь над
своим  дневником,  особенно  по  ночам, мне вспоминается жизнь в пансионе. И
меня  обступают  люди, которых не суждено больше встретить. Разве все это не
связано  с чернильными пятнами? И еще одну фразу Хаджи-калфы я никак не могу
забыть: "Ты ведь, как птица в клетке, томишься одна в этой комнате..."
     Неужели,  вырвавшись  наконец  навсегда  из  клетки,  я все-таки кажусь
кому-то птицей в заточении? Это, конечно, не так.
     Для  меня  в  слове "птица" заключен особый смысл. Для меня птица - это
прежняя  Чалыкушу,  которая хочет расправить свои перебитые крылья и разжать
сомкнутый  клюв.  Если  Хаджи-калфа  позволит  себе и впредь разговаривать в
таком тоне, боюсь, наши отношения могут испортиться.
     Откровенно   говоря,   приходится   напрягать   последние  силы,  чтобы
ежедневно  заполнять  страницы дневника; как трудно возвращаться к прошлому,
в тот отвратительный мир, который остался позади...

0

17

В  памятный  вечер, когда я шла к себе после разговора с незнакомкой, в
коридоре  меня  встретила  тетка.  Я  не  успела спрятаться в темный угол, и
тетка заметила меня.
     - Кто это? - крикнула она. - Ах, это ты, Феридэ? Почему прячешься?
     Я стояла перед ней и молчала. В темноте мы не видели друг друга.
     - Почему ты не идешь в сад?
     Я продолжала молчать.
     - Опять какая-нибудь шалость?
     Казалось, чья-то невидимая рука сжимает мне горло, стараясь задушить.
     - Тетя... - с трудом вымолвила я.
     О,  если  бы  тетка  в ту минуту сказала мне ласковое слово, догладила,
как  обычно, по щеке, я бы, наверное, со слезами кинулась ей в объятья и все
рассказала.
     Но тетка ничего не понимала.
     - Ну, что там у тебя еще за горе, Феридэ?
     Так  она  говорила  обычно,  когда  я  приставала  к ней с какой-нибудь
просьбой.  Но тогда мне показалось, что этими словами она хочет сказать: "не
хватит ли наконец?!"
     - Нет, ничего, тетя, - ответила я. - Позвольте, я вас поцелую.
     Все-таки   тетка   была   для  меня  матерью,  и  я  не  хотела  с  ней
расставаться,  не  поцеловав  на прощанье. Не дожидаясь ответа, я схватила в
темноте ее за руки и поцеловала в обе щеки, а потом в глаза.
     В  комнате  у меня все было перевернуто вверх дном. На стульях валялась
одежда.  Из ящиков открытого шкафа свешивалось белье. Девушка, решившаяся на
столь  смелый  шаг,  не  должна  была  оставлять, как неряха школьница, свою
комнату в таком виде. Но что поделаешь? Я торопилась.
     Я  не  зажигала  лампу,  так как боялась, что кто-нибудь заметит в окне
свет  и  придет. В темноте я кое-как нацарапала Кямрану несколько прощальных
слов,  затем  достала  из  шкафа  свой  диплом, перевязанный красной лентой,
несколько   безделушек,  дорогих  мне  как  память,  да  кольцо  и  сережки,
оставшиеся от матери, и все сложила в школьный чемоданчик.
     Наверно,  вот  так  поступали приемные дети, покидая чужой дом. Подумав
об этом, я горько улыбнулась.
     Куда  идти?  Это  пришло мне в голову только на улице. Да, куда я могла
пойти?  Утром  было  бы  легче.  В  мыслях рождались какие-то смутные планы.
Главное  -  пережить ночь. Но где укрыться в такой поздний час? Кажется, все
было  предусмотрено,  но  не  могла же я с чемоданом в руках до утра бродить
одна  по  полям!  В  доме,  конечно, вскоре поднимется переполох. В полицию,
возможно,  не  обратятся,  боясь  позора,  но  поиски, несомненно, начнутся.
Поезд,  экипаж,  пароход  -  все это отпадало. Так слишком быстро нападут на
мой след.
     Теперь,  когда  я  решила жить самостоятельно, ничто не могло принудить
меня  вернуться  в  ненавистный  дом.  Но мое решение родные могли счесть за
детское  безрассудство,  за  каприз взбалмошной девчонки и понапрасну только
мучили бы себя и меня.
     Я   знала,  что  письмо,  которое  напишу  завтра  тетке,  заставит  их
отказаться от поисков, и они уже больше никогда не упомянут мое имя!
     Сначала  я подумала о подругах, живущих поблизости. Они, конечно, могли
принять  меня  хорошо.  Но  им  мой поступок мог показаться непонятным, даже
неблаговидным.  Они  побоялись бы себя скомпрометировать, пришлось бы как-то
объяснять   столь   необычный   визит.  Нет,  у  меня  не  хватило"  бы  сил
отчитываться  перед  чужими  людьми,  выслушивать  их  наставления. Наконец,
знакомые,  о  которых  я  в  первую очередь вспомнила, были известны также и
моим  домашним.  Они  кинулись  бы  искать  меня  прежде  всего  у них. Да и
родители  подружек не стали бы обманывать моих родственников, они не сказали
бы им: "Ее здесь нет".
     Идти  по  проспекту,  ведущему  к  станции, было опасно, и я свернула в
улочку   Ичеренкейя.   Темнота   становилась  непроницаемой.  Мной  овладела
растерянность,  в  душу  закрадывался  страх,  и  вдруг я вспомнила про нашу
старую  знакомую,  переселенку  с  Балкан,  которая лет восемь - десять тому
назад   была   кормилицей   у   моих  дальних  родственников.  Она  жила  на
Сахрайиджедит и часто наведывалась к нам в особняк.
     В  прошлом году, возвращаясь как-то после длительной вечерней прогулки,
мы  зашли к ней и с полчаса отдыхали у нее в саду. Она любила меня, я всегда
дарила  ей  кое-какие  старые вещи. Можно было, пожалуй, эту ночь провести у
нее дома, и никто бы не додумался искать меня там.
     По  улице  проезжала  повозка.  Я  хотела  было ее остановить, но потом
раздумала:  слишком  опасно, да и мелких денег у меня не было. Волей-неволей
пришлось  идти пешком. Завидев в темноте какую-нибудь тень или услышав шаги,
я  начинала  дрожать  и  застывала  на  месте. Любой заподозрил бы неладное,
увидев  ночью  одинокую  женщину  на безлюдной загородной дороге. К счастью,
мне  никто  не  встретился.  Только около какого-то сада навстречу мне вышло
несколько  пьяных мужчин, горланивших песни, но все обошлось благополучно, я
перелезла  через низенькую садовую изгородь и переждала, пока гуляки пройдут
мимо.  На  мое  счастье, в саду не оказалось собаки, а не то мне пришлось бы
худо.
     Уже  на улице Сахрайиджедит я встретила сторожа, который устало волочил
по  мостовой  свою палку. Но и тут мне повезло, он не заметил меня и свернул
в темный переулок.
     Увидев  меня,  кормилица  и  ее  старый муж были несказанно удивлены. Я
рассказала им небылицу, которую придумала по дороге:
     - Мы  с  дядей,  старшим  братом  матери, возвращались из Скутари, но у
экипажа  сломалось  колесо.  В  такой  поздний  час другого экипажа найти не
удалось;  пришлось  возвращаться  пешком.  Издали  мы увидели огонек в вашем
окне.  Дядя  сказал: "Ступай, Феридэ. Это не чужие. Переночуй у кормилицы, а
я зайду к своему товарищу, который живет поблизости".
     Мой  рассказ  был  не  очень складен. Пожалуй, эти простодушные люди не
очень  поверили  ему,  однако приютить у себя на ночь "госпожу" было для них
большой честью, и они не досаждали мне расспросами.
     На  следующее  утро  чистенькая,  пахнущая  цветочными  духами постель,
приготовленная  бедной  кормилицей  для  меня,  была  пуста.  Если женщина и
заподозрила неладное, то было уже поздно, птица улетела.

     В  ту  ночь,  потушив  лампу  и  уставившись  в  темноту, я разработала
подробный   план,   в  котором  основное  место  отводилось  моему  диплому,
перевязанному  красной  ленточкой.  До  того  дня я считала, что ему суждено
валяться  да  желтеть  в  шкафу,  но  теперь  все  мои надежды и чаяния были
связаны  с этой бумажкой, о которой посторонние отзывались весьма похвально.
И  вот  благодаря  диплому  я  смогу  работать  учительницей  в каком-нибудь
вилайете* Анатолии и быть всю жизнь среди детей, веселой и счастливой.
     ______________
     * Вилайет - административная единица, провинция, губерния, округ.

     До  отъезда  из  Стамбула я решила укрыться в Эйюбе у Гюльмисаль-калфы,
старой  черкешенки,  которая  была  нянькой моей покойной матери. Когда мать
выходила  замуж, Гюльмисаль пристроилась помощницей у старой надзирательницы
из Эйюба.
     Она  очень любила мою мать и терпеть не могла теток, которые платили ей
тем  же.  Пока  была  жива  бабушка.  Гюльмисаль иногда приходила в особняк,
приносила  мне  пестрые,  разноцветные игрушки, которые продавались только в
Эйюбе.  Но  после  смерти  бабушки  няня перестала у нас появляться, и тетки
тотчас  забыли  о  ней.  Не  знаю  причины этой неприязни, но мне кажется, в
прошлом у них были какие-то счеты.
     Словом,  для  меня  во  всем  Стамбуле  не было места надежнее, чем дом
Гюльмисаль-калфы.
     Я   была   уверена,   что,  получив  мое  письмо,  содержание  которого
представлялось  мне  все отчетливее, тетка только всплакнет. Это ничего! Ну,
а  что  касается  подлого сыночка? Думаю, совесть не позволит ему показаться
мне   на   глаза   (человек   как-никак),   даже   если   он   выследит  мое
местопребывание.
     Рано  утром  я  подошла  к дому Гюльмисаль. Калитка оказалась открытой,
хозяйка  мыла  каменный  дворик.  Выкрашенные  хной  волосы выбивались у нее
из-под платка, на босых ногах были банные чувяки.
     Я  остановилась  у  калитки  и  молча  наблюдала  за нею. Лицо мое было
плотно закрыто чадрой. Гюльмисаль не могла узнать меня.
     - Вам  что-нибудь  надо,  ханым?  -  спросила  она,  растерянно  тараща
поблекшие голубые глаза.
     Судорожно глотнув несколько раз воздух, я спросила:
     - Дады*, не узнаешь?
     ______________
     * Дады - нянька, кормилица.

     Мой  голос  неожиданно  поразил  Гюльмисаль,  она  отпрянула,  словно в
испуге, и вскрикнула:
     - Аллах всемогущий!.. Аллах всемогущий!.. Открой лицо, ханым!
     Я поставила чемоданчик и откинула чадру.
     - Гюзидэ!  -  глухо  вскрикнула  Гюльмисаль. - Моя Гюзидэ пришла!.. Ах,
дитя  мое!..  -  Она  бросилась  ко  мне и обняла слабыми руками во вздутыми
венами.
     Слезы ручьем текли по ее лицу.
     - Ах, дитя мое!.. Ах, дитя мое!.. - всхлипывала она.
     Мне  была  понятна причина такого волнения. Говорили, что с возрастом я
все  больше  походила  на  покойную  мать.  Одна  ее  давняя  подруга  часто
говорила:
     - Не  могу  без  слез  слушать  Феридэ.  Голос,  лицо - совсем Гюзидэ в
двадцать лет.
     Вот  почему  так  разволновалась  Гюльмисаль-калфа.  До  этой встречи я
никогда  не  думала,  что  слезы  на  глазах  у  женщины могут доставить мне
столько радости.
     Я  помню мать как-то очень смутно. Неясный образ ее, всплывающий в моей
памяти,  можно сравнить, пожалуй, со старым запыленным портретом, где краски
потускнели,  а  контуры  стерлись,  - с портретом, который давно уже висит в
забытой  комнате. И до того дня этот образ не пробуждал во мне ни грусти, ни
чувства  любви.  Но  когда  бедная,  старая Гюльмисаль-калфа закричала: "Моя
Гюзидэ!"  -  со  мной произошло непонятное: перед глазами вдруг возник образ
матери,  защемило  сердце,  и  я  заплакала  навзрыд, приговаривая: "Мама!..
Мамочка!"
     Несчастная черкешенка, забыв про свое горе, принялась утешать меня.
     Я спросила сквозь слезы:
     - Скажи, Гюльмисаль, я очень похожа на маму?
     - Очень,  дочь моя! Увидев тебя, я чуть с ума не сошла. Мне почудилось,
будто это Гюзидэ. Да пошлет тебе аллах долгой жизни!
     Через   минуту  Гюльмисаль,  заливаясь  слезами,  раздевала  меня,  как
ребенка,  в  своей  комнате,  окна  которой  выходили  в  выложенный камнями
дворик.
     Никогда  не  забуду  радости  первых  часов  пребывания  в ее маленькой
комнатушке  с  батистовыми  занавесками  на окнах. Гюльмисаль раздела меня и
уложила  в  кровать,  застеленную тканым покрывалом. Я положила голову к ней
на  колени,  и  она  гладила  мое  лицо, волосы и рассказывала о матери. Она
рассказывала  все  по  порядку, начиная с той минуты, когда впервые взяла на
руки  новорожденную,  завернутую  в  синий  головной  платок,  и кончая днем
разлуки.
     Потом  и  мне  пришлось  все  рассказать,  и  я выложила Гюльмисаль мои
злоключения.  Сначала  она  слушала  с  улыбкой,  будто детскую сказку, лишь
часто  вздыхала,  приговаривая: "Ах, дитя мое!" Но когда я дошла до описания
событий  минувшего  дня  и  своего побега, заявив при этом, что ни за что не
вернусь в особняк, Гюльмисаль не на шутку разволновалась:
     - Ты  поступила  как маленькая, Феридэ... Кямран-бей достоин осуждения,
но он раскается и больше такого не сделает...
     Разве можно было доказать ей, что я права в своем возмущении?
     - Гюльмисаль-калфа,   -  сказала  я  под  конец.  -  Моя  милая  старая
Гюльмисаль,  не  пытайся  меня  разубедить.  Напрасный труд. Я поживу у тебя
несколько  дней,  а  потом  уеду  в  чужие  края,  где буду трудом своих рук
добывать средства к жизни!
     Глаза  старой  черкешенки  наполнились  слезами.  Она гладила мои руки,
подносила их к губам, прижимала к щеке и говорила:
     - Могу ли я не жалеть эти ручки?
     Я  усадила  старую  Гюльмисаль  к  себе на колени и стала ее укачивать,
щадить ее морщинистые щеки...
     - Пока  что  этим  рукам  не  грозит большая опасность. Что им придется
делать? Разве только трепать за уши проказливых малышей.
     Я  так  весело  расписывала  будущую жизнь в Анатолии, так увлекательно
рассказывала,   как  буду  там  учительствовать,  что  в  конце  концов  мое
восторженное   настроение  передалось  и  Гюльмисаль-калфе.  Она  вынула  из
стенной  ниши  маленький  Коран, завернутый в зеленый муслин, и поклялась на
нем,  что  никому  не  выдаст  меня  и если кто-нибудь из наших придет к ней
искать меня, то уйдет ни с чем.
     В  тот  день  до  самого  вечера  мы  занимались с Гюльмисаль домашними
делами.  Раньше я жила на всем готовом, мне ни разу не пришлось сварить себе
даже  яйца.  Теперь  все должно было измениться. Разве я могла нанять повара
или  служанку?  Пока  рядом  Гюльмисаль-калфа,  мне надо учиться у нее вести
хозяйство,  стряпать,  мыть  посуду,  стирать  и,  хоть  стыдно  признаться,
штопать чулки.
     Я  разулась  и сразу же принялась за дело. Не обращая внимания на крики
Гюльмисаль-калфы,  достала  из  колодца  несколько  ведер  воды  и  вымыла в
комнате  пол,  вернее,  залила  его как следует водой. После этого мы сели с
Гюльмисаль у колодца и стали чистить овощи.
     Легко  сказать  -  "чистить  овощи",  но какая это, оказывается, тонкая
работа! Увидев, как я чищу картофель, Гюльмисаль закричала:
     - Дочь моя, ты полкартошки срезаешь с кожурой!
     Я удивленно поглядела на нее:
     - А  ведь верно, Гюльмисаль, хорошо, что сказала. Эдак я до конца жизни
выбрасывала  бы  зря половину картошки, которую покупала бы на свои трудовые
гроши.
     В  кармане  у  меня  лежала  маленькая книжка, куда я решила записывать
все, чему научусь у Гюльмисаль-калфы.
     Вопросы так и сыпались на старую черкешенку:
     - Дады, сколько стоит одна картофелина?
     - На  сколько  сантиметров,  самое  большое,  надо срезать картофельную
шелуху?
     - Дады, сколько ведер воды нужно, чтобы вымыть пол?
     В  ответ на мои вопросы Гюльмисаль только смеялась до слез. Не могла же
я обучить неграмотную черкешенку новым методам преподавания!
     Домашняя   работа   развлекла   меня.   Я  радовалась:  боль  вчерашних
потрясений начала утихать.
     Поставив кастрюли на огонь, мы сели в кухне на чистые циновки.
     - Ах,  дорогая  Гюльмисаль,  кто  знает,  как  прекрасны  места, куда я
поеду!  Арабистан  мне  помнится  смутно.  Анатолия,  конечно,  во много раз
красивее.  Говорят,  анатолийцы  совсем не похожи на нас. Сами они, говорят,
совсем  нищие,  но  зато сердцем богаты, да еще как богаты!.. У них никто не
посмеет    попрекнуть   совершенным   благодеянием   не   то   что   бедного
сиротку-родственника,  но  даже  своего  врага.  У  меня там будет маленькая
школа,  я  ее  украшу  цветами.  А ребят будет в школе целый полк. Я велю им
называть  себя  "аблой".  Детям  бедняков  я  буду  собственными руками шить
черные  рубашки.  Ты  скажешь:  какими  там  руками?..  Не смейся. Я и этому
научусь.
     Гюльмисаль то смеялась, то вздыхала и хмурилась.
     - Феридэ,  дитя  мое,  -  вдруг начинала она, - ты ступаешь на неверный
путь...
     - Посмотрим еще, кто из нас ступил на неправильный путь.
     Покончив  с хозяйственными делами, я написала тетке грозное письмо. Вот
отрывок из него:
     "...Буду  откровенна с тобой, тетя. Кямран никогда не сказал мне ничего
плохого.  Это  слабый,  ничтожный, неприятный человек. Я всегда видела в нем
маменькиного  сыночка,  бесхарактерного,  самовлюбленного,  избалованного  и
бездушного:  Стоит  ли  перечислять  его  добродетели?  Он  никогда  мне  не
нравился.  Я не любила его и вообще никогда не питала к нему никаких чувств.
Ты  спросишь,  как  же  в таком случае я соглашалась выйти за него замуж? Но
всем  известно,  что чалыкушу - птичка глупая. Вот и я совершила глупость и,
к счастью, вовремя опомнилась.
     Вы  все  должны понять, какое страшное несчастье для вашего счастливого
семейства  могла  принесли  девушка,  так плохо думающая о вашем сыне. И вот
сегодня,  расставшись наконец с вами, оборвав все связи, я предотвратила это
несчастье  и  тем  самым  частично отплатила вам за то добро, которое видела
все эти годы в вашем доме.
     Я  надеюсь,  после  этого письма даже имя мое будет для вас равносильно
непристойности.  И  еще  вам  следует  знать:  неблагодарная,  невоспитанная
девчонка,  которая  без  зазрения  совести  пишет столь гнусные слова, может
подраться,  как  прачка, если вы вдруг заявитесь к ней. Поэтому самое лучшее
-  забыть  все,  даже наши имена. Представьте, что Чалыкушу умерла, как и ее
мать.  Можете  пролить  над ней две-три слезинки, это не мое дело. Только не
вздумайте  оказывать  мне  какую-нибудь помощь. Я с отвращением отвергну ее.
Мне  двадцать  лет.  Я  самостоятельный человек и буду жить так, как захочет
мое сердце..."
     Мне   всегда  будет  стыдно,  я  всегда  буду  плакать,  вспоминая  это
бессовестное  письмо. Но так было нужно. Иначе я не смогла бы помешать тетке
разыскивать  меня,  возможно  даже  преследовать. Пусть лучше она сердится и
злится, но не тоскует.

0

18

На  следующий день, сдав собственноручно письмо на почту, я отправилась
в   министерство   образования.   На   мне  был  просторный  чаршаф  старухи
Гюльмисаль,  лицо  плотно  закрывала  чадра.  Я  была вынуждена так одеться:
во-первых,  я  боялась,  что  меня  могут  узнать  на  улице, во-вторых, мне
говорили,  что  в  министерстве  образования не очень доверяют учительницам,
которые разгуливают с открытыми лицами.
     По  дороге в министерство я была смелой и жизнерадостной. Мне казалось,
дело   разрешится  весьма  просто,  какой-нибудь  служащий  отведет  меня  к
министру,  и  тот,  как только увидит мой диплом, скажет: "Добро пожаловать,
дочь  моя!  Мы как раз ждем таких, как вы", - и тотчас направит меня в самый
цветущий  уголок  Анатолии.  Однако,  едва я переступила порог министерства,
как настроение мое изменилось, меня охватили волнение и страх.
     Извилистые  коридоры, какие-то бесконечные лестницы от первого этажа до
самой  крыши,  и  всюду толпы народу. Все вопросы застряли у меня в горле, я
только растерянно оглядывалась по сторонам.
     Справа  над  высокой  дверью  мне бросилась в глаза дощечка с надписью:
"Секретариат  министерства".  Разумеется,  кабинет министра должен быть там.
Перед  дверью,  в  старом  сафьяновом  кресле,  у  которого  из  дыр торчали
пружины,  сидел пышно разодетый служитель с золотыми галунами на манжетах. У
него  был  такой  важный вид, что посетители имели все основания принять его
за самого министра.
     Робким, нерешительным шагом я подошла к нему и сказала:
     - Я хочу видеть назыр-бея*.
     ______________
     * Назыр - министр.

     Служитель    поплевал    на    пальцы,    подкрутил   кончики   длинных
светло-каштановых   усов,   смерил   меня  царственно-надменным  взглядом  и
медленно спросил:
     - А для чего тебе назыр-бей?
     - Хочу попросить у него назначения... Я учительница.
     Служитель  скривил  губы, чтобы посмотреть, какую форму приняли кончики
его усов, и ответил:
     - По  таким  делам  назыр-бея  не беспокоят. Ступай оформись в кадровом
отделе.
     Я   осведомилась,   что  значит  "оформиться  в  кадровом  отделе",  но
служитель не счел нужным мне отвечать и гордо отвернулся.
     Я  показала ему под чадрой язык и подумала: "Если таков слуга, каков же
его хозяин? Что же делать?"
     Вдоль  лестничной  решетки  стояло  штук  десять  ведер.  На них лежала
длинная  доска,  похожая  на  ту,  что  была  у нас в саду на качелях. Таким
образом, получилась странная скамейка. На ней сидели мужчины и женщины.
     Мое  внимание привлекла пожилая женщина с фарфоровыми голубыми глазами,
голова  ее  была  покрыта  черным шерстяным чаршафом, заколотым булавкой под
подбородком.  Я  подошла  к  ней  и  рассказала  о  своих  затруднениях. Она
сочувственно посмотрела на меня.
     - Видно, вы новичок в этом деле. Нет ли у вас знакомых в министерстве?
     - Нет... Впрочем, может, и есть, но я не знаю. А зачем это нужно?
     Судя по всему, голубоглазая учительница была опытной женщиной.
     - Это  вы  поймете  позже,  дочь  моя,  - улыбнулась она. - Пойдемте, я
отведу  вас  в  отдел  начального  образования. А потом постарайтесь увидеть
господина генерального директора.
     Заведующий   отделом   начального  образования  оказался  большеголовым
смуглолицым  мужчиной  с  черной  бородкой  и густыми бровями; лицо его было
тронуто  оспой.  Когда  я  вошла  в  кабинет,  он беседовал с двумя молодыми
женщинами,   которые  стояли  перед  его  письменным  столом.  Одна  из  них
трясущимися  руками  доставала  из  портфеля  какие-то  измятые бумажки и по
одной раскладывала на столе.
     Заведующий  брал  бумаги,  небрежно  вертел  их  в  руках, рассматривал
подписи и печати, потом сказал:
     - Пойдите, пусть вас отметят в канцелярии.
     Женщины попятились назад, подобострастно кланяясь.
     - Что вам угодно, ханым?
     Вопрос  адресовался  ко  мне.  Я принялась, запинаясь, кое-как излагать
свое дело. Неожиданно заведующий прервал меня.
     - Хотите  учительствовать,  не  так  ли?  - спросил он сердито. - У вас
есть ходатайство?
     Я растерялась еще больше.
     - То есть вы хотите сказать, диплом?
     Заведующий  нервно  скривил  губы  в  презрительную  усмешку  и  кивнул
головой худощавому мужчине, сидевшему в углу.
     - Ну,  видите  обстановку?  Как  тут  не сойти с ума? Они даже не знают
разницы  между  ходатайством  и  дипломом!  А  просят учительские должности.
Потом начинают нас задирать: жалованья им мало, место отдаленное...
     Потолок  закачался  у  меня  над головой. Я растерянно оглядывалась, не
зная, что сказать.
     - Чего  вы  ждете? - Спросил заведующий еще строже. - Ступайте. Если не
знаете, спросите кого-нибудь... Надо написать прошение.
     Я  направилась  к выходу, думая только о том, как бы в растерянности не
зацепиться за что-нибудь. Неожиданно в разговор вмешался худощавый мужчина:
     - Позвольте  мне  сказать,  ваше  превосходительство бей-эфенди. Ханым,
хочу чистосердечно дать вам наставление...
     Господи,  чего  он  только не говорил! Оказывается, таким женщинам, как
я,  пристало  стремиться  не  к  учительству,  а  к  искусству;  и он вообще
сомневается,  выйдет  ли  из  меня  педагог,  ибо,  как  "соизволили сказать
бей-эфенди",  мне неизвестна даже разница между "ходатайством" и "дипломом";
но,  с  другой  стороны,  проявив  усердие,  я могу стать, например, хорошей
портнихой и буду таким образом зарабатывать себе на жизнь.
     Когда  я  спускалась  по  лестнице,  у  меня было темно в глазах. Вдруг
кто-то взял меня за руку, от неожиданности я чуть не вскрикнула.
     - Ну, как твои дела, дочь моя?
     Это  была  та  самая  учительница  с  фарфоровыми  голубыми  глазами. Я
стиснула  зубы,  чтобы  не  расплакаться.  Гнев  и  отчаяние  душили меня. Я
рассказала  ей  о  беседе  с  заведующим  отделом,  она ласково улыбнулась и
сказала:
     - Потому-то  я  и  спрашивала,  дочь  моя,  нет  ли  у  тебя знакомых в
министерстве.  Но  ты не огорчайся. Может, еще что-нибудь получится. Пойдем,
я  сведу тебя к одному знакомому, он заведующий отделом, хороший человек, да
пошлет ему аллах здоровья.
     Мы  снова поднялись по лестницам. Наконец старая учительница ввела меня
в  крошечную  комнатушку,  отгороженную  от  большой канцелярии застекленной
перегородкой.
     Вероятно,  в этот день мне просто не везло. То, что я увидела здесь, не
могло  меня  обнадежить.  Господин  с  очень  странной бородкой - наполовину
черной,  наполовину  серой  -  топал  ногами,  размахивал руками и кричал на
дрожавшую,  как  осиновый лист, старую служанку. Ее положение живо напомнило
мне мое собственное десять минут назад.
     Схватив  стоявшую перед ним чашку, он выплеснул в окно кофе, словно это
были помои, и чуть ли не пинками вытолкал служанку за дверь.
     Я тихонько потянула свою новую знакомую за рукав.
     - Давайте уйдем отсюда!
     Но было уже поздно: начальник увидел нас.
     - Здравствуйте, Наимэ-ходжаным!*.
     ______________
     * Ходжаным (разг.) - учительница, часто применяется в обращении.

     Я  впервые  в  жизни  видела,  чтобы"  разгневанный  человек так быстро
успокаивался. Какие разные характеры у этих чиновников!
     Голубоглазая   учительница  в  двух  словах  рассказала  ему  обо  мне.
Заведующий отделом приятно улыбнулся.
     - Отлично, дочь моя, отлично. Проходи, присаживайся!
     Трудно  было  поверить,  что  этот кроткий, как ягненок, человек только
что  выплеснул  на улицу кофе и вытолкнул за дверь старую служанку, тряся ее
за плечи, словно тутовое дерево.
     - А  ну-ка,  открой свое лицо, дочь моя, - сказал он. - О-о, да ведь ты
совсем еще ребенок!.. Сколько тебе лет?
     - Скоро двадцать.
     - Странно...  Ну  да  что  там... Однако ехать в провинцию тебе нельзя.
Это слишком опасно.
     - Почему, эфендим?
     - Ты еще спрашиваешь, дочь моя? Причина ясна.
     Мюдюр-эфенди*  улыбался,  указывая  рукой  на  мое  лицо,  делая  знаки
Наимэ-ханым,  но я так и не поняла, почему для него причина ясна. Наконец он
подмигнул голубоглазой учительнице:
     ______________
     * Мюдюр - заведующий, директор.

     - Я  не могу говорить лишнего. Ты, как женщина, гораздо лучше объяснишь
ей,  Наимэ-ханым!  -  Затем он тряхнул бородкой и добавил как бы про себя: -
Ах, если бы ты знала, какие злые, какие нехорошие люди живут там!
     - Эфендим,  я  не  знаю, кто эти нехорошие люди, - с наивным удивлением
сказала я, - но вы должны помочь мне найти такое место, где их нет.
     Мюдюр-эфенди хлопнул себя рукой по коленке и засмеялся еще громче.
     - Вот это чудесно!
     Любить  или  не  любить  людей я начинаю с первого же взгляда. Не помню
случая,  чтобы  мое  первое  впечатление  потом  менялось.  Этот человек мне
почему-то  понравился  сразу.  К  тому  же  у  него  была  волшебная борода:
повернется  направо  -  перед  вами  молодой  человек,  повернется  налево -
молодой человек исчезает, и вы видите веселого белобородого старца.
     - Вы  окончили  учительский  институт  в этом году, дочь моя? - спросил
он.
     - Нет,  бей-эфенди, я не училась в учительском институте. У меня диплом
школы "Dames de Sion"*.
     ______________
     *  Женская  религиозная  конгрегация,  созданная  в 1843 г. Альфонсом и
Теодором   Ратисбон   для   обращения  евреев  в  католичество.  Конгрегация
организовала   также   женские   пансионы   и   сиротские   дома   для  всех
национальностей.

     - Что это за школа?
     Я   все  подробно  рассказала  и  протянула  заведующему  свой  диплом.
Очевидно,  он  не  знал  французского  языка,  но  виду  не подал и принялся
внимательно разглядывать документ со всех сторон.
     - Чудесно, превосходно!
     Наимэ-ходжаным попросила:
     - Милый  мой  бей-эфенди,  вы  любите  делать добро, не откажите и этой
девочке.
     Сдвинув брови к переносице и теребя бороду, мюдюр-эфенди задумался.
     - Отлично,  превосходно!  -  сказал  он  наконец. - Но здесь чиновники,
наверно, не знают диплома этой школы...
     Потом  он  вдруг  хлопнул  ладонью по столу, словно ему в голову пришла
какая-то идея:
     - Дочь   моя,  а  почему  тебе  не  попросить  места  преподавательницы
французского  языка  в  одной  из  стамбульских средних школ? Слушай, я тебя
научу,   как   это   сделать.   Пойди   прямо   в  стамбульский  департамент
просвещения...
     - Это  невозможно,  эфендим,  -  перебила  я  заведующего. - Мне нельзя
оставаться в Стамбуле. Я должна непременно уехать в провинцию.
     - Ну  и  придумала  ты!..  -  изумился  мюдюр-эфенди.  -  Впервые  вижу
учительницу,  готовую  добровольно  ехать  в  Анатолию. Знала бы ты, с каким
трудом  нам  удается  уговорить наших учителей выехать из Стамбула! А ты что
скажешь, Наимэ-ходжаным?
     Мюдюр-эфенди  отнесся  к  моей  просьбе  недоверчиво.  Он принялся меня
допрашивать, задавать вопросы о моей семье. Я уже отчаялась уговорить его.
     Наконец, не поднимаясь со стула, заведующий крикнул:
     - Шахаб-эфенди!..
     В  дверях  канцелярии  показался  молодой  человек с болезненным лицом,
худой и низкорослый.
     - Послушай,  Шахаб-эфенди...  Отведи  эту  девушку к себе в канцелярию.
Она  хочет  поехать  учительницей  в  Анатолию.  Напиши  черновик прошения и
принеси его мне.
     Я  уже  считала  свое  дело  почти  улаженным.  Мне  хотелось  кинуться
заведующему на шею и поцеловать седую сторону его бородки.
     В  канцелярии  Шахаб-эфенди  посадил  меня  перед  столом,  на  котором
творился   невообразимый   беспорядок,  и  начал  задавать  вопросы,  что-то
записывая.  Одет он был очень бедно. Его лицо выражало робость, почти испуг;
когда  он  поднимал  на  меня глаза, чтобы задать вопрос, у него подрагивали
даже ресницы.
     У  окна  стояли два пожилых секретаря и о чем-то тихо переговаривались,
изредка поглядывая в нашу сторону.
     Вдруг один из них сказал:
     - Шахаб,  дитя  мое,  ты  сегодня  слишком  переутомился.  Давай-ка  мы
займемся этим прошением.
     Я  не  удержалась,  чтобы  не  вмешаться.  Настроение  у  меня  немного
поднялось, я расхрабрилась и сказала:
     - Подумать   только,   какую   трогательную  заботу  проявляют  в  этом
учреждении друг о друге товарищи!
     Вероятно,  мне  не  следовало  говорить  так,  потому  что Шахаб-эфенди
покраснел как рак и еще ниже опустил голову.
     Может   быть,   я  сказала  какую-нибудь  глупость?  Секретари  у  окна
захихикали.  Я  не  расслышала  их  слов,  но  одна  фраза долетела до меня:
"Госпожа учительница весьма бывалая и проницательная..."
     Что хотели сказать эти господа? Что они имели в виду?
     Черновик  прошения  неоднократно  побывал  у  заведующего  и каждый раз
возвращался   назад   в  канцелярию,  испещренный  многочисленными  красными
пометками и кляксами. Наконец все было переписало начисто.
     - Ну,  пока  ты свободна, дочь моя, - сказал мюдюр-эфенди. - Да поможет
тебе аллах. Я же тебе помогу, насколько это будет в моих силах.
     Больше  я не осмелилась спрашивать, так как в кабинете заведующего были
другие посетители.
     Очутившись  за  дверью,  я не знала, куда мне идти с этой бумагой и что
говорить.  В  надежде  опять  увидеть  Наимэ-ходжаным  я  огляделась  и  тут
заметила   Шахаба-эфенди.  Маленький  секретарь  ждал  кого-то  у  лестницы.
Встретившись  со мной взглядом, он робко опустил голову. Мне показалось, что
он хочет что-то сказать, но не осмеливается. Я остановилась перед ним.
     - Простите  меня,  я  и  так причинила вам много хлопот, эфендим. Но не
откажите в любезности сказать, куда мне это теперь отнести?
     Продолжая  глядеть в пол, Шахаб-эфенди сказал дрожащим, слабым голосом,
словно молил о какой-то великой милости:
     - Проследить  за  ходом  дела  -  вещь  трудная,  хемшире-ханым*.  Если
позволите,  прошением  займется  ваш  покорный  слуга. Сами не беспокойтесь.
Только изредка наведывайтесь в канцелярию.
     ______________
     * Хемшире - сестра, сестрица.

     - Когда же мне прийти? - спросила я.
     - Дня через два-три.
     Я приуныла, услышав, что дело так затянется.
     Эти  "два-три  дня"  растянулись  на  целый  месяц. Если бы не старания
бедного  Шахаба-эфенди,  они  длились  бы  еще  бог  знает сколько. Пусть не
согласятся  со  мной,  но  я  должна сказать, что и среди мужчин встречаются
очень  порядочные,  отзывчивые  люди.  Как  забыть добро, которое сделал мне
этот юноша?
     Шахаб-эфенди  кидался  ко мне, едва я появлялась в дверях. Он ждал меня
на  лестничных  площадках.  Видя,  как  он  бегает с моими бумагами по всему
министерству,  я  готова  была провалиться от стыда сквозь землю и не знала,
как мне его благодарить.
     Однажды  я  заметила,  что шея секретаря повязана платком. Разговаривая
со мной, он глухо кашлял, голос его срывался.
     - Вы  больны? - спросила я. - Разве можно в таком состоянии выходить на
работу?
     - Я знал, что вы сегодня придете за ответом.
     Я  невольно  улыбнулась:  могло  ли  это  быть  причиной?  Шахаб-эфенди
продолжал хриплым голосом:
     - Конечно, есть и другие дела. Вы ведь знаете, открыли новую школу...
     - Вы меня чем-нибудь обрадуете?
     - Не  знаю.  Ваши  документы у генерального директора. Он сказал, чтобы
вы зашли к нему, когда изволите сюда пожаловать...
     Генеральный  директор носил темные очки, которые делали его хмурое лицо
еще  более  мрачным.  Перед  ним  лежала  гора  бумаг.  Он  брал  по  одной,
подписывал  и  швырял  на  пол. Седоусый секретарь подбирал их, наклоняясь и
выпрямляясь, точно совершал намаз.
     - Эфендим, - робко выговорила я, - вы приказали мне явиться...
     Не глядя на меня, директор грубо ответил:
     - Потерпи, ханым. Не видишь разве?..
     Седоусый  секретарь  грозно сдвинул брови, взглядом давая понять, чтобы
я   обождала.  Я  поняла,  что  совершила  оплошность,  попятилась  назад  и
остановилась возле ширмы.
     Покончив  с бумагами, генеральный директор снял очки и, протирая стекла
платком, наконец произнес:
     - Ваше  ходатайство отклонено. Выслуга лет вашего супруга не составляет
тридцати...
     - Моего супруга, эфендим? - удивилась я. - Это какая-то ошибка...
     - Разве ты не Хайрие-ханым?
     - Нет. Я Феридэ, эфендим...
     - Какая  Феридэ?  А,  вспомнил... К сожалению, и ваше тоже. Ваша школа,
кажется,  не  опробирована  министерством.  С  таким  дипломом  мы  не можем
предоставить вам должность.
     - Вот как... Что же со мной будет?
     Эта бессмысленная фраза как-то невольно сорвалась с моих губ.
     Генеральный директор вновь водрузил на нос очки и язвительно сказал:
     - С  вашего  позволения,  об  этом вы уж сами позаботьтесь. У нас и без
того масса дел. Если мы еще будем думать о вас, что тогда получится?
     Это была одна из самых горьких минут в моей жизни.
     Да что же теперь со мной будет?
     Плохо  ли,  хорошо  ли,  но  я  старалась,  училась  много лет. Пусть я
молода,  но  ведь  я согласна поехать в далекие края, на чужбину, и вот меня
прогоняют. Что же делать? Вернуться в дом тетки? Нет, лучше умереть!
     Потеряв  всякую  надежду,  я  опять  кинулась к заведующему с волшебной
бородой.
     - Бей-эфенди,  -  стиснув  зубы, чтобы не разреветься, пролепетала я, -
говорят, мой диплом негоден... Что мне теперь делать?
     Кажется,  я  действительно  была близка к отчаянию. Добрый мюдюр-эфенди
огорчился не меньше меня.
     - Чем  же  я  могу  помочь, дочь моя? Я ведь говорил... Да разве станут
читать твои бумаги? Никому и дела нет.
     Эти слова сострадания совсем убили меня.
     - Бей-эфенди,  я  должна  непременно  найти  себе  работу. Я с радостью
поеду даже в самую далекую деревню, куда никто не хочет...
     - Погоди,  дочь  моя,  попытаемся  еще!  - воскликнул вдруг заведующий,
словно вспомнив что-то.
     У  окна,  в  углу, спиной к нам стоял какой-то высокий господин и читал
газету. Я видела только его седеющие волосы да часть бородки.
     - Бей-эфенди!  -  обратился  к  нему  заведующий.  -  Нельзя  ли вас на
минутку?
     Господин  с  газетой  обернулся  и  медленно  подошел к нам. Заведующий
рукой показал на меня.
     - Бей-эфенди,  вы  любите совершать добрые дела... Эта девочка окончила
французский  пансион.  По  ее виду и разговору видно, что она из благородной
семьи.  Ведь  известно,  с  одним  только  аллахом  не  случается  беда. Она
вынуждена  искать работу. Готова ехать в самую далекую деревню. Но вы знаете
нашего...  Сказал  "нет"  - и все. Если вы соблаговолите замолвить господину
министру доброе слово, все будет в порядке. Родной мой бей-эфенди...
     Мюдюр-эфенди    уговаривал    господина,    поглаживая    его    плечи,
преждевременно  согнувшиеся под бременем жизненных тягот. Костюм незнакомца,
весь  его  облик говорили, что предо мной иной человек, чем те, которых я до
сих  пор знала. Слушая заведующего, он слегка наклонился вперед и приложил к
уху  ладонь,  чтобы  лучше  слышать.  Наконец  он  поднял  на меня свои чуть
красноватые  кроткие  глаза  и скрипучим голосом заговорил по-французски. Он
спросил,  что  я  окончила,  как училась, чем хочу заниматься в жизни. Видно
было, он остался доволен моими ответами.
     Во время нашей беседы мюдюр-эфенди весело улыбался и приговаривал:
     - Ах,  как  говорит  по-французски!  Ну,  точно  соловей!  Для турецкой
девушки это просто чудесно. Достойно поощрения, по правде говоря...
     Гюльмисаль-калфа  любила  говорить:  "Если  пятнадцать  дней  в  месяце
темные,   мрачные,   то   остальные   пятнадцать   -   светлые,  солнечные".
Разговаривая  с  незнакомцем (потом мне сказали, что это знаменитый поэт), я
вдруг  почувствовала,  что  солнечные  дни настанут скоро и для меня. Ко мне
снова  вернулось  радостное,  безмятежное  настроение  после мрачного месяца
ожидания.
     Наговорив  мне  много приятных вещей, каких я еще никогда ни от кого не
слышала, он взял меня под руку и повел в приемную министра.
     Когда  он  проходил  по  коридорам,  служащие вскакивали, завидя его, а
двери раскрывались как бы сами собой.
     Через  полчаса  я уже была назначена на должность учительницы географии
и рисования в центральное рушдие* губернского города Б...
     ______________
     * Рушдие - первые четыре класса средней школы султанской Турции.

     Возвращаясь в этот вечер в Эйюб, Чалыкушу летала, будто на крыльях.
     Отныне  она уже самостоятельный человек, который сам будет зарабатывать
на   жизнь.   Отныне   никто   не  посмеет  оскорбить  ее  состраданием  или
покровительством.
     Через  три  дня с формальностями было покончено, и я получила деньги на
путевые расходы.
     Ясным  утром  Гюльмисаль  провожала  меня  на пароход. Шахаб-эфенди уже
давно  ждал  на  пристани.  Я  никогда  не  забуду этого доброго, сердечного
юношу.  Он  позаботился  буквально  обо всем, не забыл ни одной мелочи, даже
сунул  мне  в  руки бумажку с адресом гостиницы, где я смогу остановиться по
приезде в город Б...
     Он  пришел  на пристань задолго до нас, несмотря на сырой ветер с моря,
вредный  для его больного, все еще перевязанного горла. Он сам отнес в каюту
мой  чемодан  и  небольшую  коробку,  -  подарок  мне  на дорогу. Он и здесь
проявил  заботу обо мне, бегал куда-то, снова возвращался, давал наставления
каютному слуге.
     До  отплытия  парохода  мы  все  трое  сидели  в  уголке на палубе. Мне
кажется,  в минуту расставания человек должен говорить, говорить... в общем,
много  говорить  обо всем, что есть у него на душе, не так ли? Но в тот день
все  было  иначе.  За  час  мы  не  сказали  с Гюльмисаль и десяти слов. Она
держала  мои  руки  в  своих и смотрела на море тусклыми голубыми глазами. И
только  перед  самым  отплытием  она  вдруг прижала меня к груди и зарыдала,
приговаривая:
     - Так  я  и  матушку твою провожала... Здесь же... Ах, Феридэ!.. Но она
не  была  одна,  как  ты...  Если аллаху будет угодно, я опять увижу тебя...
Опять обниму...
     Вероятно,   я   и  сама  не  удержалась  бы  и  заревела,  несмотря  на
присутствие Шахаба-эфенди, но тут на палубе поднялась суматоха:
     - Спешите, ханым!.. Сходни убирают!..
     Матросы  схватили  мою Гюльмисаль за печи и, подталкивая сзади, помогли
спуститься  по  трапу.  А  маленький секретарь Шахаб-эфенди все не уходил. Я
горячо  благодарила,  протянула ему руку и увидела, что он стоит бледный как
полотно, со слезами на глазах.
     - Феридэ-ханым, неужели вы уезжаете навсегда?
     Впервые   Шахаб-эфенди   осмелился  открыто  взглянуть  мне  в  лицо  и
произнести мое имя.
     Хотя  мне  было  тяжело  и  грустно  в  эту  минуту  расставания,  я не
удержалась от улыбки.
     - А разве еще можно сомневаться?
     Шахаб-эфенди  ничего  не  ответил,  вырвал  свою  руку  из моей и бегом
кинулся вниз по трапу.
     Морское  путешествие  -  моя  страсть.  До  сих  пор  я  с  восхищением
вспоминаю  нашу  поездку  на пароходе, которую мы совершали с денщиком отца,
когда  мне  было  шесть  лет.  Пароход,  люди на нем и даже Хюсейн - все это
забылось.  В  памяти осталось только то, что, наверно, должна ощущать птица,
пересекающая  бескрайние просторы океана: пьянящий полет в голубом просторе,
полном живого, текущего, танцующего блеска.
     Я  всегда  была  без  ума  от  моря,  но на этот раз у меня не была сил
оставаться  на  палубе.  Когда пароход огибал мыс Сарайбурну, я спустилась к
себе  в  каюту.  Коробка  Шахаба-эфенди лежала на чемодане. Я не выдержала и
распечатала  ее.  Там  оказались  шоколадные  конфеты с ликером, - мое самое
любимое  лакомство.  Я  взяла конфету, поднесла ко рту, и вдруг из глаз моих
брызнули  слезы.  Не  знаю,  почему  это  случилось. Я пыталась взять себя в
руки,  удержаться,  но  слезы  лились  все  сильнее,  рыдания  душили  меня.
Неожиданно  я  схватила  коробку и швырнула в море через иллюминатор, словно
конфеты были виноваты в чем-то.
     Да,  нет  ничего  в жизни бессмысленнее слез. Я понимаю это, и все-таки
даже  сейчас, когда пишу эти строки, слезы дрожат у меня на ресницах, падают
на тетрадь, оставляя на бумаге маленькие пятна.
     А  может  быть, это от дождя, что бесшумно моросит за окном? Интересно,
как  сейчас  в  Стамбуле?  Так  же  льет  дождь?  Или  сад в Козъятагы залит
серебряным светом луны?
     Кямран, я ненавижу не только тебя, но и место, где ты живешь!..

0

19

Проснувшись  сегодня  утром,  я  увидела,  что дождь, ливший много дней
подряд,  прекратился,  тучи  рассеялись,  и  только на высоких вершинах гор,
которые хорошо были видны из моего окна, кое-где курился легкий туман.
     Вчера  перед  сном  я  забыла  закрыть  окно.  Веселый утренний ветерок
шевелил   край  простыни,  трепал  мои  и  без  того  взлохмаченные  волосы.
Солнечные  блики,  похожие  на  желтые  рыбьи  чешуйки, делали праздничным и
нарядным  этот маленький гостиничный номер, в котором я поселилась пять дней
назад.
     За  это время нервы мои порядком расходились. Проснувшись как-то ночью,
я  почувствовала,  что  щеки  у  меня  мокрые,  как осенние листья, покрытые
инеем. Подушка была влажной. Я плакала во сне.
     А  сейчас  солнечные  лучи  будили  во  мне  надежду,  наполняя  сердце
радостью,  а  тело  -  легкостью  весеннего  утра, как в те времена, когда я
просыпалась в спальне пансиона.
     Я  была  почему-то уверена, что сегодняшний день принесет мне радостную
весть.  Я  уже  ничего не боялась и, проворно вскочив с постели, подбежала к
маленькому старинному рукомойнику.
     Я  встряхивала  головой,  и  во  все  стороны  летели брызги воды, даже
зеркало  напротив  стало  совсем мокрым. Наверно, в эту минуту я походила на
птицу, которая плещется в прозрачной луже.
     В дверь тихонько постудали, и голос Хаджи-калфы произнес:
     - С добрым утром, ходжаным! Ты и сегодня вскочила чуть свет?
     - Бонжур,  Хаджи-калфа,  - отозвалась я весело. - Как видишь, вскочила.
А как ты узнал, что я проснулась?
     За дверью раздался смех.
     - Как узнал? Да ведь ты щебечешь, словно птичка.
     Я уже сама начинаю думать, что во мне есть что-то от птицы.
     - Принести тебе завтрак?
     - А нельзя ли сегодня не завтракать?
     - Нет,  нельзя.  Я  такого  не потерплю. Ни прогулок, ни развлечений...
Сидишь,  как  в заключении. Если ты еще и есть не будешь, то станешь похожей
на соседку, которая живет в номере напротив.
     Последнюю   фразу   Хаджи-калфа  произнес  тихо,  прижавшись  губами  к
замочной скважине, чтобы соседка не услышала его.
     Мы  крепко  подружились  с  этим Хаджи-калфой! Помню первое утро в этой
гостинице.   Проснувшись   рано,  я  быстро  оделась,  схватила  портфель  и
вприпрыжку  сбежала  вниз  по лестнице. Хаджи-калфа в белом переднике чистил
наргиле*  у  небольшого бассейна. Увидев меня, он сказал, словно мы были сто
лет знакомы:
     ______________
     * Наргиле - курительный прибор, сходный с кальяном.

     - Здравствуй,  Феридэ-ханым.  Почему так рано проснулась? Я думал, ты с
дороги будешь спать до обеда.
     - Как  можно?..  -  ответила  я  весело.  - Разве пристало учительнице,
которая горит желанием выполнить свой долг, спать до обеда?
     Хаджи-калфа забыл про свое наргиле и подбоченился.
     - Поглядите  на  нее!  -  засмеялся  он.  - Сама еще ребенок, молоко на
губах не обсохло, а собирается в школе учить детей!
     Когда  в министерстве я получила назначение, я поклялась никогда больше
не  совершать  ребяческих проделок. Но стоило Хаджи-калфе заговорить со мной
как  с  ребенком, я опять почувствовала себя маленькой, подкинула вверх, как
мячик, свой портфель и снова поймала.
     Мое  поведение  окончательно  развеселило  Хаджи-калфу.  Он  захлопал в
ладоши и громко засмеялся:
     - Разве я соврал? Ведь ты сама еще ребенок!
     Не  знаю,  может  быть,  это  не  очень  хорошо  -  быть учительнице на
короткой  ноге  с  номерным,  -  только  я тоже расхохоталась, и мы запросто
принялись болтать о разных пустяках.
     Старик  решительно  возражал  против  того,  чтобы  я  шла  в школу без
завтрака.
     - Да  разве  можно!..  Возиться  голодной до самого вечера с маленькими
разбойниками!..  Тебе  понятно,  ходжаным?  Сейчас я принесу сыр и молоко. К
тому  же  сегодня  первый  день, нечего спешить. - И он насильно усадил меня
возле бассейна.
     В этот ранний час двор гостиницы был пуст.
     Хаджи-калфа уже кричал лавочнику, что торговал напротив:
     - Молла,  принеси  нашей  учительнице стамбульских бубликов и молока. -
Затем  обернулся ко мне: - Эх, и молоко у нашего Моллы! Ваше стамбульское по
сравнению с его молоком - все равно что вода из моего наргиле.
     Если  верить Хаджи-калфе, Молла зимой и летом кормил свою корову только
грушами, отчего молоко имело грушевый запах.
     Открыв этот секрет, старый армянин подмигнул мне и добавил:
     - Только и сам Молла тоже, кажется, попахивает грушами.
     Пока  я  завтракала  у  бассейна,  Хаджи-калфа  все  возился с наргиле,
развлекал  меня  бесконечными  городскими сплетнями. Господи, чего он только
не  знал!  Но  в  чем  особенно  он был сведущ, так это во всех подробностях
жизни местных учителей.
     Когда я покончила с завтраком, он сказал:
     - А теперь поторапливайся. Я тебя провожу. Потеряешься еще...
     Припадая  на  больную  ногу,  Хаджи-калфа пошел вперед и привел наконец
меня  к зеленым деревянным воротам центрального рушдие. Без него, пожалуй, я
заблудилась бы в лабиринте переулков и улочек.

     Я  должна  подробно рассказать о несчастье, которое ждало меня в школе,
куда  я  вошла  с  твердой  решимостью  любить  ее,  какой  бы убогой она ни
выглядела снаружи.
     Привратника  в  сторожке  не  оказалось.  Проходя  садом,  я  встретила
женщину  со  старым кожаным портфелем в руках, плотно закутанную в клетчатый
тканый  чаршаф. Лицо было закрыто двойной чадрой. Она направлялась к выходу,
но, увидев меня, остановилась и пристально взглянула мне в лицо.
     - Вам что нужно, ханым?
     - Я хочу видеть директрису.
     - Вы по делу? Директриса - я.
     - Ах,  вот  как,  ханым-эфенди!  Я  ваша  новая учительница географии и
рисования. Вчера приехала из Стамбула.
     Мюдюре-ханым*  открыла лицо, оглядела меня с головы до ног и недоуменно
сказала:
     ______________
     * Мюдюре - заведующая, директриса.

     - Тут  какая-то  ошибка,  дочь моя. Действительно, у нас было вакантное
место  на  должность  преподавателя  географии  и  рисования, но неделю тому
назад нам прислали учительницу из Гелиболу.
     Я растерялась.
     - Этого  не  может  быть,  ханым-эфенди!  Меня прислали из министерства
образования. Приказ в моем портфеле.
     Мюдюре-ханым  удивленно  вскинула брови вверх, так что они очутились на
самой середине ее узкого, приплюснутого лба.
     - Ах,  боже мой, боже мой!.. - сказала она. - Дайте-ка мне взглянуть на
ваш приказ.
     Директриса  несколько  раз  перечитала  бумагу,  посмотрела  на  дату и
покачала головой.
     - Такие  ошибки  иногда случаются. Сами того не ведая, они назначили на
одно место двоих человек. Вах, Хурие-ханым, вах!
     - Кто такая Хурие-ханым?
     - Это   та,   другая   учительница   из  Гелиболу...  Не  ужилась  там,
попросилась   сюда.  Приятная,  скромная  женщина...  И  опять  бедняжке  не
повезло.
     - Разве ей одной? Ведь мое положение тоже весьма затруднительное.
     - Да,  и  это  верно.  Не будем по крайней мере расстраивать несчастную
женщину  до  тех  пор,  пока  обстановка  не  выяснится.  Я сейчас - в отдел
образования,   по   делам.   Пойдемте   вместе.   Посмотрим,  может,  найдем
какой-нибудь выход.
     Заведующий    отделом   образования,   толстый   неуклюжий   флегматик,
разговаривая  с  посетителями,  обычно  закрывал  глаза, словно погружался в
дремоту.  Речь  его  была  отрывиста  и  бессвязна,  будто  его  только  что
разбудили.
     Выслушав нас со скучающим видом, он медленно процедил:
     - Что  я могу поделать?.. Как они сделали, так и вышло. Надо написать в
Стамбул. Посмотрим, что ответят.
     Тут  в разговор вмешался секретарь отдела - огромного роста мужчина, он
носил красный кушак и короткую жилетку и был похож на ломового извозчика.
     - Дата   приказа   о   назначении   этой  ханым-эфенди  более  поздняя.
Основываясь  на  этом,  ее  кандидатуру  следует  считать более приемлемой и
правомочной.
     Заведующий задумался, словно загадывал перед сном, потом сказал:
     - Это,  конечно, верно, но мы все равно не имеем приказа об отстранении
первой  учительницы...  Запросим  министерство.  Дней  через  десять  придет
ответ. Вы же, мюдюре-ханым, извольте ждать решения.
     Я   опять   поплелась   в   рушдие  по  извилистым  улочкам  следом  за
мюдюре-ханым,  закутанной  в  клетчатый чаршаф. Ах, лучше бы мне вернуться в
гостиницу!
     Хурие-ханым  оказалась  приземистой  смуглолицей  женщиной  лет  сорока
пяти,  с  капризным  характером.  Как  только  она  обо всем узнала, лицо ее
потемнело  еще  больше,  глаза  расширились,  на  шее с двух сторон вздулись
вены,  и  она  пронзительно  завопила,  словно  "уди-уди", которым мальчишки
забавляются в праздники.
     - Ах  ты,  боже мой, да что же это получается, друзья!.. - И рухнула на
пол, лишившись чувств.
     В  учительской  начался  переполох.  Старенькая  учительница  в очках с
трудом сдерживала сбежавшихся на крик учениц, отгоняя их от дверей.
     Женщины  положили  Хурие-ханым на диван, побрызгали лицо водой, смочили
уксусом   виски,   расстегнули  фуфайку  и  принялись  растирать  ее  грудь,
усыпанную, точно родинками, блошиными укусами.
     Я  растерялась и молча стала в углу с портфелем под мышкой, не зная что
делать.
     Старая   учительница,   которой  наконец  удалось  отогнать  от  дверей
девочек, глянула на меня сердито поверх очков:
     - Поражаюсь твоей бесчеловечности, дочь моя! И ты еще смеешься!
     Она  была  права.  К сожалению, я не удержалась и улыбнулась. Но откуда
старушке  было  знать,  что  я  смеюсь  не  над  Хурие-ханым,  а  над  своей
собственной растерянностью!
     Однако  не  одна я была столь бесчеловечна. Высокая молодая учительница
с  черными  проницательными  глазами  тоже беззвучно смеялась. Она подошла и
шепнула мне на ухо:
     - Можно  подумать,  ее  муж  привел  в  дом  вторую  жену. Это вовсе не
обморок. Клянусь аллахом, это от злости.
     Хурие-ханым  открыла  глаза. По ее носу и щекам стекали капли воды. Она
громко  икнула,  словно в желудке у нее взорвалась бомба, замотала головой и
принялась кричать:
     - Ах,  друзья,  да что же это со мной стряслось! В мои-то годы! Надо же
было такому случиться?!
     Верно  говорят:  "Язык  мой  - враг мой". Я опять допустила оплошность,
мне вдруг взбрело в голову проявить учтивость.
     - Вам стало лучше, слава аллаху?.. - спросила я.
     Ах,  что  последовало  за  столь  любезным  вопросом!  Хурие-ханым  так
распалилась, что невозможно передать. Чего она только не наговорила!
     - Покушаться  на  жизнь  человека,  -  кричала  она,  - и в то же время
справляться   о   его   самочувствии   -   это  верх  наглости,  безобразия,
невоспитанности!..
     Я  от  стыда забилась в угол и зажмурилась. Женщинам никак не удавалось
успокоить  разбушевавшуюся  Хурие-ханым.  Крик  перешел  в  отчаянный  визг,
посыпались  такие  словечки,  какие  редко  услышишь не то что в центральном
рушдие,  но  даже  на  улице.  Она кричала, что по моему лицу видно, какая я
штучка,  что  ей все известно, что я вырвала у нее из рук кусок хлеба и, кто
знает, скольким мужчинам в министерстве я за это...
     У  меня  потемнело  в  глазах,  задрожал  подбородок,  на  лбу выступил
холодный  пот.  Самое  страшное,  что другие женщины держали себя так, будто
считали Хурие-ханым правой.
     Вдруг  кто-то  изо всех сил стукнул кулаком по столу. Стаканы и графины
зазвенели.  Молодая  учительница  с  черными  глазами,  которая минуту назад
смеялась вместе со мной, вдруг превратилась в львицу!
     - Мюдюре-ханым!  -  закричала  она  сердито. - Где же ваше руководство?
Как  вы  разрешаете  этой  особе  обливать  грязью честь учительницы? Где мы
находимся?  Если  вы позволите ей сказать еще слово, я потащу в суд не ее, а
вас!  Эта  женщина забывает, где она находится!.. - Тут черноглазая ходжаным
топнула  ногой  и  набросилась  на  женщин;  даже  в  гневе голос ее поражал
какой-то  удивительной  мелодичностью.  -  Браво,  товарищи,  браво!  Просто
великолепно!  И  это  в школе!.. С улыбочкой слушаете, как оскорбляют вашего
коллегу!..
     Сразу   стало  тихо,  но  как  только  Хурие-ханым  почувствовала,  что
остается  одна,  она  снова  впала  в  истерику и хотела было опять лишиться
чувств.   Но,  на  счастье,  раздался  звонок  на  урок.  Учительницы  взяли
тетрадки, книжки, корзинки для рукоделия и начали расходиться.
     - Жду  вас  у  себя в кабинете, дочь моя, - сказала мюдюре-ханым и тоже
вышла.
     Через  минуту  мы  остались вдвоем с девушкой, которая меня защищала. Я
сочла своим долгом поблагодарить ее.
     - Ах, боже, как вам пришлось понервничать из-за меня.
     Девушка  пожала  плечами,  словно  хотела  сказать:  "Какое  это  имеет
значение!" - и улыбнулась.
     - Я  это  сделала  нарочно.  Если  на  таких  особ  не  прикрикнешь, не
припугнешь,  они  сядут  на  голову.  Что  вы  тогда  сделаете? После уроков
увидимся. Не так ли?
     Я  дошла  до  кабинета  мюдюре-ханым,  но  заходить  туда  мне  уже  не
хотелось.  Было  тошно  заводить тот же разговор. Настроение упало. Портфель
показался  непомерно тяжелым. Стараясь не попасться никому на глаза, я вышла
из рушдие и вернулась в гостиницу.

     Увидев   меня,   Хаджи-калфа  огорченно  всплеснул  руками  и  принялся
причитать:
     - Вах, ходжаным, вах! Как тебе не повезло!..
     Оказывается,  ему  было уже все известно. Уму непостижимо, как он успел
узнать?
     - Смотри,  дочь  моя!.. Держи ухо востро, - предупреждал он меня. - Как
бы  они  не  сыграли  с  тобой  какую-нибудь  злую  шутку!  Если у тебя есть
знакомые в министерстве, давай тут же напишем письмо.
     Я  сказала,  что  не  знаю  там  никого,  кроме  старого  поэта который
рекомендовал  меня министру. Услышав имя поэта, Хаджи-калфа обрадовался, как
ребенок.
     - Ах,  господи!  -  воскликнул он. - Ведь это мой благодетель! Он здесь
одно  время был директором идадие*. Это ангел, а не человек. Пиши, дочь моя,
пиши.  А если любишь меня, передай ему от меня привет. Напиши так: "Твой раб
Хаджи-калфа лобызает твои благословенные руки..."
     ______________
     * Идадие - старшие классы средней школы в султанской Турции.

     Не  раз бедный Хаджи-калфа поднимался ко мне наверх, волоча свою хромую
ногу,  и  приносил  такого  рода  вести:  "Надо,  чтобы господин прокурор не
испугался  и распек заведующего отделом образования. Это его право". Или же:
"Инженер из муниципалитета едет в Стамбул. Обещал зайти в министерство".
     Какой  странный  край!  Буквально  за  несколько  часов  в  городке  не
осталось  человека,  который  бы  не  знал  о  случившемся.  В  кофейне  при
гостинице только об этом и говорили.
     - В  чем  дело,  Хаджи-калфа?  -  удивлялась  я. - Здесь все знают друг
друга?
     - Да  ведь  местечко  крошечное,  с ладонь, - отвечал старик, почесывая
затылок.  -  Это  тебе  не дорогой, благословенный Стамбул. Случись это там,
никто  бы ничего не знал. А здесь - одни сплетни... Ты это должна знать. Вот
тебе  мой  совет:  будь порядочной, будь добродетельной, не гуляй с открытым
лицом  по  лавкам  и  базару.  Так-то! (Господи, с каким странным выражением
произносил  он  это  "так-то!".)  Тогда  судьба  твоя устроится, если аллаху
будет  угодно.  Была  здесь одна учительница, Арифэ-ходжаным. На ней женился
сам  председатель суда. Сейчас она как сыр в масле катается. Да пошлет аллах
тебе   счастья.  Может,  думаешь,  она  красавица?  Куда  там!  Просто  была
целомудренна, скромна. Теперь у человека самое дорогое - честь его.
     Доверие  ко  мне  и благосклонность Хаджи-калфы росли с каждым днем. Он
без  конца  приносил  из дома какие-нибудь безделушки: кружевную накидку для
чайного  сервиза,  вышитое  ручное полотенце, деревянный веер с рисунком или
что-нибудь другое и украшал мою комнату.
     Часто, когда мы болтали, снизу раздавался зычный голос:
     - Хаджи-калфа!.. Опять ты в ад провалился?..
     Это был хозяин Хаджи-калфы, владелец гостиницы.
     В  таких случаях старик всегда отвечал вполголоса, медленно, мелодично,
словно пел песню:
     - Ах,  чтоб  тебя!..  Дался  же  тебе  Хаджи-калфа!  - И громко: - Иду,
иду!.. Мало у меня дела, что ли?..
     Кроме  Хаджи-калфы,  у  меня в гостинице был еще один друг: женщина лет
тридцати пяти - сорока, при ехавшая в Б... из Монастира.
     Сейчас  я  расскажу,  как  мы  подружились.  Вечером  в  день приезда я
разбирала   вещи  у  себя  в  номере.  Вдруг  дверь  легонько  скрипнула.  Я
обернулась  и  увидела  в дверях женщину в желтом ситцевом энтари и капюшоне
из зеленого крепа.
     Войдя, она справилась о моем самочувствии:
     - Вы здоровы, дочь моя? Слава аллаху! Добро пожаловать!
     Ее  худое  нарумяненное  лицо  чем-то  напоминало  стену с обвалившейся
штукатуркой,  дыры  в  которой  замазали  известкой.  Насурьмленные  брови и
черные гнилые зубы делали ее похожей на мертвеца.
     - Благодарю вас, ханым-эфенди, - сказала я, немного растерявшись.
     - А где ваша мамочка?
     - Какая мамочка, ханым-эфенди?
     - Учительница. Разве вы не дочь учительницы?
     Я не выдержала и рассмеялась.
     - Я вовсе не дочь учительницы, ханым-эфенди. Я сама учительница.
     Женщина даже чуть присела и хлопнула себя руками по коленям.
     - Ах,  так  это вы учительница! Никогда еще не видела таких молоденьких
учительниц.  Вы же величиной с мизинец. А я ожидала увидеть пожилую солидную
даму.
     - Сейчас и такие учительницы бывают, ханым-эфенди.
     - Да,  бывают...  Да, бывают... Чего только не случается на этом свете!
А  мы  вот  живем  в  номере напротив. Я уложила ребятишек спать и зашла вас
поприветствовать.  Днем  столько  хлопот  с  детворой,  не приведи аллах! Но
когда  наступает  вечер  и  дети засыпают, меня одолевает тоска. Одиночество
возвеличивает  одного  только  всевышнего.  Разве не так, сестрица? Думаешь,
думаешь,  куришь,  куришь без конца... Так и коротаю ночи до утра. Сам аллах
послал мне вас, сестрица. Поболтаю с вами, легче станет на душе.
     Сначала  женщина  обратилась  ко  мне:  "Дочь  моя".  Но,  узнав, что я
учительница, стала называть "сестрицей".
     Я предложила гостье стул:
     - Садитесь, пожалуйста!
     Сама пристроилась на кровати и принялась болтать ногами.
     - Я  не  привыкла  сидеть  на  стульях,  сестрица, - сказала женщина из
Монастира  и  опустилась  на  пол  возле  моих  ног  в  странной позе, почти
упираясь подбородком в колени.
     Она  тут  же  достала  из  кармана  своего  энтари жестяную табакерку и
начала сворачивать толстые цигарки. Одну она протянула мне.
     - Благодарю вас, я не курю, ханым-эфенди.
     - И я раньше не курила, - сказала женщина. - Горе да беда заставили.
     Моя  соседка  была, действительно, очень несчастна. Она рассказала, что
отец  ее, видный человек в Монастире, владел садами, виноградниками, стадами
коров.  В  их доме всегда кормилось человек пять бедняков. Многие видные беи
Монастира  сватались  за  нее.  Да  куда  там,  ведь  они были неотесанны!..
Капризная  дочь заупрямилась: "Выйду только за офицера с саблей!.." Ах, если
бы  мать  как  следует отколотила ее палкой и выдала за одного из этих беев!
Но  откуда бедной старушке было знать, что случится потом? И она отдала свою
единственную  дочь  за  лейтенанта, у которого, кроме сабли на боку, не было
ничего.  До провозглашения конституции* они прожили вместе. Тридцать первого
марта  муж  с  действующей армией отбыл в Стамбул. Отбыл и как в воду канул!
Наконец  какой-то родственник, вернувшись из Стамбула, рассказал, что ее муж
служит  в  городе  Б... и даже женился там. Ну что ж, и это бывает. По нашим
законам  разрешается  иметь  до  четырех  жен.  Моя бедная соседка поплакала
немного,  погоревала,  потом  забрала своих троих ребят и приехала в Б... Но
оказалось,  что  муженьку  это  совсем не понравилось. Он не желал видеть не
только  жену, которую некогда умолял о замужестве, но даже "любимых" деток и
настаивал,  чтобы  они  немедленно  вернулись  в  Монастир.  Как ни валялась
бедняжка  в ногах супруга, как ни ластилась к нему, точно собачонка, умоляя:
"Ведь  мы  столько лет женаты! Не обрекай меня на страдания!" - безжалостный
муж ни за что не соглашался оставить ее здесь.
     ______________
     *  Автор  имеет  в  виду  младотурецкую революцию 1908 г., когда Турция
была  провозглашена  конституционной  монархией  и  конституция 1876 г. была
восстановлена.

     Этот длинный рассказ взволновал меня.
     - Милая  моя,  -  сказала  я,  -  зачем  же  вы навязываетесь человеку,
который не любит вас?
     Женщина из Монастира улыбнулась, словно жалея меня за невежество.
     - Эх  сестрица,  - вздохнула она. - Да ведь он первый, кого я полюбила.
Столько  лет  наши  головы  лежали  рядом,  на одной подушке! - Тут ее голос
задрожал.  -  Легко  ли расстаться с мужем?.. "Без матери прожить можно, без
милого - нет!.." - закончила она строчкой из стиха.
     Я даже рассердилась:
     - Как  женщина может любить человека, который ее обманул? Не могу этого
понять!
     Соседка горько улыбнулась, обнажив черные зубы.
     - Вы  еще  совсем  ребенок,  сестрица.  И  любви  поди  не испытали. Не
знаете, как мучаются. Да и не дай вам аллах!
     - А  вот  моя  знакомая девушка, узнав за два дня до свадьбы, что жених
обманул  ее  с  другой  женщиной,  швырнула  обручальное кольцо в лицо этому
скверному человеку и уехала в далекие края.
     - Потом-то   она,  верно,  раскаялась,  сестрица.  Жаль  ее.  Извелась,
наверно,  от  тоски.  Разве ты не слышала, сестрица, про людей, сраженных на
поле  боя?  Некоторые, после того как их настигнет пуля, ничего не замечают,
несутся  вперед,  все  думают  спастись  бегством. Пока рана горячая, она не
болит,  сестрица,  а  вот  стоит  ей  остыть...  Поверь  мне,  настрадается,
намучается еще та девушка!..
     Я  спрыгнула  с  кровати  и  заметалась  по комнате, как безумная. Меня
душил гнев. В окна хлестал дождь, с улицы доносился глухой собачий вой.
     Женщина из Монастира глубоко вздохнула и продолжала:
     - Я  ведь  на чужбине. Крылья у меня подрезаны, руки слабые, силенок не
осталось.  Будь  это  в  Монастире,  я бы в два счета вырвала своего мужа из
объятий проклятой потаскухи.
     Я удивленно раскрыла глаза.
     - А что бы вы сделали?
     - Соперница  приворожила  здесь  моего  муженечка, околдовала, заткнула
ему  рот,  сковала язык. Но в Монастире колдуны куда искуснее. И обошлось бы
недорого.  Потратила  бы  только  три  меджидие*,  и они бы вмиг вернули мне
супруга!
     ______________
     * Меджидие - серебряная монета в двадцать курушей.

     И моя соседка принялась подробно рассказывать о румелийских* колдунах:
     ______________
     * Румелия - название европейской части Османской империи.

     - Есть  у  нас  один  албанец  по имени Ариф Ходжа. Так он заклинаниями
превратил  свиное  ухо в подзорную трубу. Стоит обманутой женщине приставить
эту  странную  трубку  к  своему  глазу  и  разок взглянуть на мужа, как тот
моментально  возвращается  на  путь истинный, каким бы распутником ни был. И
все  это  потому,  что  женщины начинают ему казаться свиньями. Ариф Ходжа и
другое  может:  воткнет  в  кусок  мыла  иголку,  потом заколдует это мыло и
закопает  его  в  землю. Мыло в земле тает, а враг твой тоже начинает таять,
сохнуть и превращается в иголку.
     Рассказывая  эти  небылицы  про  колдунов, бедняжка не выпускала из рук
жестяную табакерку, скручивала цигарки и курила одну за другой.
     Какие  пустые,  какие  жалкие  слова! Особенно сказка про рану, которая
начинает  болеть,  остывая!  Нет,  не  может  быть!  Разве  я тоскую по тому
злодею? Разве я думаю о нем?
     Вначале  румяна,  толстым  слоем  покрывающие  лицо  моей  соседки,  ее
накрашенные  брови,  похожие на ручки кастрюли, страшные темные круги вокруг
насурьмленных  глаз  вызывали  у меня брезгливое чувство. Но когда я поняла,
что  это  всего  лишь хитрость, жалкое средство, которым несчастная надеется
вернуть себе мужа, у меня защемило сердце.
     А она все говорила:
     - Отказываю  во  всем,  даже  для  детишек.  Чтобы  понравиться  своему
муженьку,  покупаю румяна, хну, сурьму, наряжаюсь, как невеста. Но ничего не
помогает. Я ведь сказала: околдовали его...
     Стоило  мне  теперь услышать скрип двери, даже не поворачивая головы, я
знала: это моя несчастная соседка.
     - Ты занята, сестрица! Позволь на минутку войти.
     Мне  так тошно от одиночества, что этот голос меня радует. Я откладываю
в  сторону  перо,  сжимаю  и  разжимаю затекшие пальцы и готовлюсь с прежним
интересом  слушать  рассказ о скучной любви моей соседки, рассказ, который я
уже выучила наизусть.
     Из  моего  окна  хорошо  виден  высокий  холм.  В  первые  дни  вид его
развлекал  меня,  но  потом  стал раздражать. Если человек не бродит по этим
туманным   склонам,  чтобы  ветер  свистел  в  волосах,  чтобы  полы  одежды
развевались,  если  он  не резвится, прыгая, как козленок, по крутым скалам,
то зачем все это нужно?
     Ах,  где  они  -  те  дни,  когда я убегала из дому и часами бродила по
степи?  Где  то  время,  когда  я спугивала птиц, громыхая палкой по решетке
сада,  запуская  камни  в  густую  крону  деревьев?  А  ведь  я стремилась в
Анатолию,  главным  образом, чтобы вот так же резвиться, как в старое доброе
время.
     С  детства  я  очень  люблю рисовать. Рисование - кажется, единственный
предмет,  но  которому  я  всегда  получала наивысший балл. Как меня ругали,
сколько  раз наказывали за то, что я разрисовывала стены простым или цветным
карандашом,   размалевывала   мраморные   постаменты  скульптур.  Уезжая  из
Стамбула,   я  захватила  с  собой  кипу  бумаги  для  рисования  и  цветные
карандаши.  И  вот  теперь, в дни одиночества, когда мне надоедает писать, я
принимаюсь  за  рисование, и это меня утешает. Я попыталась даже сделать два
портрета Хаджи-калфы, один - черным карандашом, другой - акварелью.
     Не  могу  сказать,  насколько рисунки соответствовали оригиналу, но сам
Хаджи-калфа  узнал  себя,  если  не  по  выражению  глаз или по носу, то, во
всяком  случае,  по  лысой  голове,  длинным  усам,  белому переднику, и был
изумлен моим мастерством.
     Старик  не поленился, исходил все лавки на базаре, купил дешевый атлас,
бархат,  шелк,  разноцветные  бусы и приказал дочери сделать рамки для своих
портретов.
     Хаджи-калфа стал приглашать меня к себе в гости.
     Благодаря  бережливости своей супруги, Хаджи-калфа построил хорошенький
домик и на досуге с помощью домочадцев выкрасил его в зеленый цвет.
     Дом  стоял  недалеко  от  глубокого  оврага.  Если  упереться  руками в
деревянный  забор  сада,  обвитый  плющом,  и  взглянуть вниз на дно оврага,
начинает легонько кружиться голова.
     Много счастливых часов провела я в этом саду с семьей Хаджи-калфы.
     Неврик-ханым  выросла  в  Саматье*.  Под  стать  своему  мужу, она была
женщина простая, добрая и приветливая.
     ______________
     * Саматья - район Стамбула.

     Увидев меня в первый раз, она воскликнула:
     - Вы  пахнете  родным  Стамбулом,  девочка  моя!  -  И, не удержавшись,
кинулась меня обнимать.
     Всякий   раз,   когда  речь  заходит  о  Стамбуле,  глаза  Неврик-ханым
наполняются  слезами  и  мощная  грудь вздымается от тяжелых вздохов, словно
кузнечные мехи.
     У    Хаджи-калфы    двое    детей:   сын   Мират   двенадцати   лет   и
четырнадцатилетняя   дочь  Айкануш.  Айкануш  -  застенчивая  неповоротливая
армянская  девушка с толстыми бровями, с темно-красными, как свекла, щеками,
усеянными крупными прыщами, словно болячками ветряной оспы.
     В  отличие  от толстой и мясистой сестры, Мират - маленький, бесцветный
и тощий, как вобла, мальчик.
     Хаджи-калфа  человек  неграмотный,  но  уважает  науку  и  ценит ее. Он
считает,  что  человек  должен  все знать, даже профессия карманного воришки
может,  по  его  мнению,  всегда  пригодиться.  Мират  два  года занимался в
армянской  школе  и  вот  уже  два  года  учится  в  османской. По программе
Хаджи-калфы,  его  сын должен раз в два года менять школу и к двадцати годам
стать  "настоящим  человеком",  великолепно  знающим  французский, немецкий,
английский   и  итальянский  языки  (если,  конечно,  к  тому  времени  этот
тщедушный  ребенок  не  будет  раздавлен  столь  обширным грузом знаний и не
отдаст богу душу).
     Однажды, разговаривая о сыне, Хаджи-калфа спросил:
     - Ты  обратила внимание на имя Мирата? Правда, мудрое? Чтобы найти его,
я  целую  неделю  ломал голову. Подходит к двум языкам: по-армянски - Мират,
по-османски  -  Мурат! - Тут Хаджи-калфа подмигнул мне; это означало, что он
сейчас  скажет  что-то  чрезвычайно  остроумное.  -  Когда  Мират  совершает
какую-нибудь  глупость  и сердит меня, я говорю: "Ты не Мират и не Мурат, ты
- мерет"*.
     ______________
     *  Мерет  -  ругательное  слово в турецком языке, равнозначное русскому
"олух".

     Однажды  я  была  свидетельницей  одного  из  таких  приступов  гнева у
старика.  Это стоило посмотреть! Вся вина Мирата заключалась лишь в том, что
ему не понравилось какое-то блюдо, приготовленное матерью.
     - Вы  посмотрите на этого паршивца! - вскричал Хаджи-калфа. - От горшка
два   вершка,   а  еще  капризничает!  Кинули  нищему  огурец,  так  ему  не
понравилось:  кривой,  говорит,  и  выбросил  в  канаву. Что понимает осел в
компоте?  Намотай  мои  слова на ус и помни: кого не излечивают нравоучения,
того ждет палка. Кто ты такой, чтобы тебе не нравились хлеб и пища аллаха?

                Ты познай сам себя, познай,
                Ты познай сам себя, познай.
                Если ты себя не познаешь,
                Понапрасну лишь пострадаешь.

     Образованию  Айкануш  тоже уделялось много внимания, несмотря на то что
она - девушка. Айкануш посещала школу при армянской католической церкви.
     Однажды   Хаджи-калфа   решил   устроить   дочери   строгий  экзамен  в
присутствии  соседей - старого развалившегося паралитика и пожилой армянки в
черных шароварах.
     Трудно  представить  себе  картину  более смешную. Хаджи-калфа насильно
сунул мне книги и тетради Айкануш и пригрозил дочери:
     - Ну,  смотри,  Айкануш,  если  ты  меня  опозоришь перед учительницей,
пусть тебе не пойдет впрок мой хлеб.
     Спросив  у  девушки  два-три  правила  на умножение и деление, я наугад
открыла  иллюстрированную  "Историю  пророков". Попался отрывок про Иисуса и
крещение.  Рассказывая  о  крещении, Айкануш наговорила всякой чепухи. Еще в
пансионе  я  вдоволь  наслушалась  всего  этого, поэтому поправила девочку и
привела несколько простых сведений о крещении.
     Хаджи-калфа  слушал  меня,  и  глаза  его  широко раскрывались. Волос у
старика  на  голове  не  было,  но  брови его встали торчком. Мои познания в
христианской  премудрости  казались  бедняге каким-то удивительным чудом. Он
крестился, приговаривая:
     - Что  же  это  такое?!  Мусульманская  девица  знает  мою  веру  лучше
священников!  Ты понимаешь?.. Я думал, ты обыкновенная, простая учительница,
а ты, оказывается, ученый человек, которому надо целовать руки!..
     Хаджи-калфа  схватил  за  шиворот свою толстую супругу, которой труднее
было  сдвинуться  с  места, чем барже оторваться от пристани, подвел ко мне,
подтолкнул и приказал:
     - Поцелуй от моего имени этого ребенка в самую середину лба. Понятно?
     Бедняга  Хаджи-калфа  еще  причислял себя к мужчинам, поэтому церемонию
целования возложил на свою жену.
     С  этого  дня  старый  номерной перед всеми превозносил мою ученость до
небес.  Дело дошло до того, что, когда я проходила мимо гостиничной кофейни,
сидевшие там бездельники липли носами к окнам, чтобы взглянуть на меня.
     Я рассердилась:
     - Хаджи-калфа, ради аллаха, оставьте... Не надо меня так расхваливать!
     Но Хаджи-калфа забунтовал:
     - Я  делаю  это  специально.  Пусть начальство услышит! Пусть им станет
стыдно за такое отношение к тебе!
     Знакомство  с  семьей  Хаджи-калфы  было  полезно  для  меня и в другом
отношении.  Неврик-ханым  родилась  в  Саматье,  поэтому  великолепно варила
варенье,  делала  засахаренные фрукты. По-моему, эта наука гораздо полезнее,
чем  мои  познания из "Истории пророков". Без всякого труда и совсем даром я
получила  от  нее  рецепты  для  варки  варенья  и  подробно  записала  их в
книжечку,  где  уже  имелись  рецепты  блюд,  которые  меня научила готовить
старая  черкешенка  Гюльмисаль.  Теперь ведь мне самой придется заботиться о
сластене Чалыкушу.
     Если  аллах  захочет  и мои дела наладятся, у меня тоже будет маленький
домик,  где  я  смогу  отдохнуть. Прежде всего я куплю себе буфет специально
для  варенья.  Как  и Хаджи-кал фа, я застелю его полки бумажными кружевами,
заставлю  разноцветными  баночками, которые будут отливать яхонтом, янтарем,
перламутром.
     Как  чудесно,  ни  у кого не спрашиваясь, когда тебе взбредет в голову,
полакомиться  вареньем!  И  нет  никакой  надобности  "совершать  набеги" на
буфет. Если аллаху будет угодно, у меня даже не заболит живот.
     И  среди  желтых,  розовых,  белых  баночек  с вареньем не будет только
зеленых.  Ненавистные  глаза  Кямрана,  которого я теперь даже не вспоминаю,
заставили меня возненавидеть зеленый цвет.
     О,  я  хорошо  помню,  Кямран.  Когда  в  моей  душе  еще не было такой
ненависти,  как сейчас, я все равно не могла выносить твоих глаз. Мне еще не
было  двенадцати  лет,  когда  началась эта неприязнь. Конечно, ты и сам все
помнишь.  Я  часто  швыряла  тебе в лицо горсти пыли. Ты думал, что это была
только  детская  шалость?  Нет, нет. Я хотела причинить боль твоим глазам, в
которых,  как в водорослях, пронизываемых солнечными лучами, мелькали хитрые
искорки.

     Опять  я  отвлеклась.  А  ведь моя цель - писать только о настоящем. На
чем  я  остановилась?  Да...  Хаджи-калфа  расценил  совсем  по-другому  мое
детское   веселье,   истинной   причиной   которого   было   только  солнце,
проглянувшее  впервые  за  много  дней.  Он  решил, что я получила откуда-то
хорошие  известия,  и  принялся  допекать  меня расспросами. Но возможно ли,
чтобы  известие, имеющее отношение ко мне, достигло моих ушей раньше, чем об
этом  узнает  он  сам?  Скоро,  наверно,  даже  о  часе,  когда  мне следует
проголодаться   или  лечь  спать,  я  буду  справляться  у  этого  странного
служителя гостиницы.
     - Ну,  не  капризничай, говори, - настаивал Хаджи-калфа. - Неспроста ты
такая веселая! Наверно, есть хорошие новости?
     Почему-то  мне  в  ту минуту хотелось казаться более осведомленной, чем
он. Многозначительно улыбнувшись, я с серьезным видом подмигнула ему:
     - Может быть, это тайна, которую нельзя разглашать.
     Солнце  было  такое  чудесное!  Стараясь  запомнить  дорогу,  чтобы  не
заблудиться,  я  миновала  мостик  за гостиницей и поднялась на крутой холм,
которым  давно  уже  любовалась  из  окна  своего  номера.  Затем  пересекла
лужайку,  обогнула  рощицу,  перешла  второй мостик. Я гуляла бы еще, но тут
возникла опасность куда более серьезная, чем возможность заблудиться.
     Несмотря   на   мой   солидный   чаршаф   и   плотную  чадру,  какие-то
подозрительные типы увязались за мной и даже пытались заговаривать.
     Я испугалась, вспомнив наставления Хаджи-калфы, и повернула назад.
     Я  была  уверена, что секретарь отдела образования, повязанный кушаком,
опять  встретит меня словами: "Из Стамбула, сестрица, пока ничего нет". Но у
меня уже появилась привычка: выйдя на улицу, непременно заглядывать к нему.
     На лестнице я встретила слугу заведующего.
     - Как  удачно,  что  ты  пришла, ходжаным. Бей как раз тебя ищет. Я уже
хотел идти за тобой в гостиницу.
     "Беем" он величал заведующего отделом образования. Поразительно...
     Заведующий  сидел  за  письменным  столом,  покрытым  красным сукном, в
своей  постоянной  позе  уставшего  человека,  с  полузакрытыми  глазами,  и
пребывал  в  задумчивости.  Руки  его  висели, точно плети; ворот рубахи был
расстегнут. Увидев меня, он зевнул, потянулся и медленно заговорил:
     - Дочь  моя,  мы еще не получили ответа из министерства. Не могу знать,
какова  будет  их  воля,  но  думаю,  Хурие-ханым, как учительнице с большим
стажем,  окажут  предпочтение.  Если  ответ  будет  не  в  вашу  пользу,  вы
окажетесь  в  затруднительном  положении.  Мне пришла в голову мысль. В двух
часах  езды  отсюда есть деревушка Зейнилер. Вода, воздух там замечательные,
природа  -  чудесная,  жители  -  все  порядочные,  честные... Словом, место
райское.  Там  есть  вакуфная*  школа. В прошлом году ценой больших жертв мы
сделали  в  ней  ремонт,  можно  сказать,  отстроили  заново; закупили много
школьного  инвентаря.  При  школе  есть  удобная квартира для преподавателя.
Сейчас  нам нужен молодой, энергичный, самоотверженный педагог. Хотелось бы,
чтобы  туда  поехала  такая  честная  девушка,  как  вы. Я говорю совершенно
серьезно,  это  очень  хорошее  место.  В  то  же  время  вы  окажете стране
неоценимую  услугу. Правда, жалованье там меньше, чем здесь, но зато цены на
молоко,  мясо, яйца и другие продукты гораздо ниже по сравнению со здешними.
При  желании  вы  сможете  скопить там порядочную сумму. Конечно, при первой
возможности  я  увеличу  вам  оклад,  и  вы  будете зарабатывать столько же,
сколько  получают  и здесь. Тогда ваша должность будет более выгодной, чем у
директора здешней школы.
     ______________
     *  Вакуфы - имущества мусульманских религиозных общин, составившиеся из
пожертвований на дела благотворительности.

     Я молчала, не зная, как отвечать на это предложение.
     Заведующий продолжал:
     - Школой  там  ведает  одна  пожилая  женщина.  Она  и  учительница,  и
выполняет  всю черную работу. Это скромная, набожная старушка. Вот только не
компетентна  в новых методах преподавания. Но вы и ее перевоспитаете. А если
Зейнилер  вам  не  понравится,  напишите мне несколько строк, и я тотчас вас
устрою  здесь  на  подходящую  должность.  Впрочем, я уверен, что, увидев те
места,  вы  не захотите уезжать и откажетесь, даже если вам дадут назначение
в центр.
     Климат   замечательный,   природа   чудесная,  жители  добропорядочные,
продукты  дешевые...  Это что-то вроде швейцарской деревни. Что еще человеку
нужно?
     Моему   воображению  представились  солнечные  дороги,  тенистые  сады,
речка,  лес.  Сердце  бешено  заколотилось, и все-таки я не решалась сказать
сразу  "да".  Как бы там ни было, мне хотелось прежде всего посоветоваться с
Хаджи-калфой.
     - Позвольте дать вам ответ через два часа, эфенди.
     Заведующий вдруг встрепенулся:
     - Помилуй,  дочь  моя,  дело  очень срочное! Есть и другие претенденты.
Упустишь место - пеняй на себя.
     - Тогда дайте хоть час, бей-эфенди...
     Выйдя  из  кабинета  заведующего,  я  носом к носу столкнулась со своей
соперницей  Хурие-ханым.  На  днях  Хаджи-калфа  сказал  мне, что в Б... нас
прозвали  именно так - "соперницы". Хурие-ханым в свое время сильно напугала
меня,  поэтому,  встретившись  с  ней  в  коридоре,  я  опять  перетрусила и
попыталась  быстро  проскочить  мимо.  Но  Хурие-ханым  загородила  дорогу и
схватила меня за край чаршафа, словно обнаглевшая нищенка.
     - Ханым-эфенди,  дочь  моя,  -  слезливо  начала она, - я на днях очень
плохо  обошлась  с  вами.  Извините,  ради аллаха. Это все нервы. Я была так
убита  тогда.  Ах,  дочь  моя,  если б вы знали, чего только я не испытала в
жизни, вы пожалели бы меня! Простите за мою несдержанность.
     - Ничего, ханым-эфенди, - пробормотала я и снова попыталась пройти.
     Но  Хурие-ханым  не собиралась отпускать меня. Она принялась жаловаться
на  свое  положение  и  заявила,  что  пятерым  душам, которых она содержит,
грозит  улица  и  нищенство.  Хурие-ханым  все  больше  и больше приходила в
неистовство,  голос ее постепенно возвысился до крика и перешел в истеричный
фальцет.
     Совершенно  растерявшись,  я стояла, не зная, что делать, что говорить.
Но  хуже  всего, что эта комедия привлекла зрителей. Вокруг нас образовалась
толпа  служащих канцелярии, секретарей, мальчишек-подручных, разносящих кофе
и шербет.
     Щеки мои пылали. Он стыда я готова была провалиться сквозь землю.
     - Прошу  вас,  ходжаным,  говорите  тише! - взмолилась я. - На нас люди
смотрят.
     Но Хурие-ханым, как назло, заголосила еще громче.
     Она  рыдала,  рвала  на  себе  волосы,  била  кулаком  в грудь так, что
отлетали пуговицы, пыталась поцеловать мои руки и колени.
     К  ужасу  своему,  я видела, как толпа вокруг нас продолжает расти. Так
на  стамбульских  улицах народ обступает крикливого торговца подозрительными
средствами от пятен или мозолей или же бродячего зубного лекаря.
     До  меня  уже  долетали такие слова: "Жалко бедняжку...", "Не заставляй
плакать несчастную, девушка!..".
     Вдруг возле нас появился высокий белобородый мулла в зеленой чалме.
     - Дочь  моя,  - обратился он ко мне, - религиозный долг и человеколюбие
велят  относиться  к  старшим  почтительно,  с уважением. Не вставай на пути
этой  почтенной  женщины,  не  отнимай  у  нее  куска хлеба. Уступи ей, и ты
возрадуешь  аллаха  и  пророка.  Создатель  всемилостив, он откроет для тебя
другую дверь в своей волшебной сокровищнице.
     Я  дрожала  под  чаршафом,  обливаясь  холодным  потом.  В  этот момент
какой-то  торговец  кофе,  гремя  щипцами,  которые  у  него  были  в руках,
закричал:
     - Верно!  Верно!..  Ты  всегда  заработаешь себе на хлеб там, где будет
аллах.
     В  толпе  раздался  смех.  Откуда-то  появился  секретарь,  подвязанный
красным кушаком, схватил торговца за шиворот и потащил его к лестнице.
     - Ах  ты,  бесстыдник!  Сейчас  я тебе все зубы пересчитаю! - пригрозил
он.
     Почему  они  смеялись?  Ведь слова продавца кофе ничем не отличались от
того, что сказал мулла.
     Хурие-ханым  исступленно  рыдала. Скандал принимал такие размеры, что я
готова была ценой жизни уладить дело.
     - Хорошо,  хорошо! Пусть будет так, как вы хотите. Только, ради аллаха,
отпустите меня.
     Я  с  трудом  оторвала Хурие-ханым от своих колен, которые она пыталась
поцеловать, и кинулась назад в кабинет заведующего.
     Через  несколько минут мне дали подписать бумагу, в которой говорилось,
что  я  по  собственному  желанию  отказываюсь от преподавания в центральном
рушдие и выражаю желание учительствовать в школе Зейнилер.
     Не  прошло  и  часу,  как  все формальности были закончены и заведующий
отделом,  которого,  казалось, ничто не может заставить подняться с места, в
собственном фаэтоне отправился в резиденцию вали* подписать приказ.
     ______________
     * Вали - губернатор вилайета.

     Вот,  оказывается,  как  быстро  могут  решаться дела, которые в другое
время месяцами путешествовали бы от стола к столу.

     Когда  я  вернулась в гостиницу, Хаджи-калфа встретил меня на пороге. С
укоризной, но в то же время с радостью, он сказал:
     - Утаила от меня... Думала, не знаю. Слава аллаху.
     - Что ты узнал?
     - Приказ-то тебе пришел, милая!
     - Какой приказ, Хаджи-калфа?
     - Тебя   оставляют   в  центральном  рушдие!  Хурие-ханым  уже  вернули
паспорт.
     - Ошибаешься,   Хаджи-калфа.   Я  только  что  от  заведующего.  Ничего
подобного и не было.
     Старик недоверчиво посмотрел на меня:
     - Говорят   тебе,   приказ   пришел  вчера  вечером.  Мне  известно  из
достоверных  источников.  Очевидно,  заведующий  скрыл  это  от тебя. Нет ли
здесь какой-нибудь хитрости? Как ты думаешь?
     Подшучивая   над   мнительностью  и  наивностью  Хаджи-калфы,  я  разом
выложила  ему  все  события  сегодняшнего  дня,  затем  вытащила из портфеля
приказ о моем назначении в Зейнилер и помахала им в воздухе.
     - Живем, Хаджи-калфа! Еду в настоящую Швейцарию!
     Хаджи-калфа  слушал  меня, и его огромный нос багровел, точно петушиный
гребень. Наконец он с досадой хлопнул в ладоши и сердито заговорил:
     - Ах  ты,  глупое  дитя!  Что ты наделала?! Что ты натворила?! Все-таки
поймали тебя в западню. Иди сейчас же к заведующему, возьми его за горло!
     Я пожала плечами:
     - Успокойся,  мой  дорогой  Хаджи-калфа. Не надо, а то еще заболеешь...
Что тогда будем делать?
     Однако,  как  выяснилось, старик имел основания переживать и огорчаться
за меня. К вечеру я узнала все, как было, даже со всеми подробностями.
     Оказывается,   заведующий   отделом   был  на  стороне  Хурие-ханым.  В
докладной  записке на имя министерства он потребовал моего перевода в другое
место,  мотивируя  тем,  что  Хурие-ханым  более опытный педагог. Но наверху
почему-то  сочли  нужным  оставить  в Б... меня, а мою соперницу перевести в
другое место, где ожидалась вакансия.
     После  того  как  вчера  вечером  пришел  приказ,  заведующий  отделом,
директриса  рушдие и, кажется, начальник финансовой части, который был родом
из  Румелии,  земляк  Хурие-ханым,  держали  ночью совет и разработали целый
план.  Они  решили  услать  меня  в  какую-нибудь глухую деревушку, а на мое
место  устроить  Хурие-ханым.  Даже  встречу  с  Хурие-ханым  в коридоре они
продумали   заранее   и  муллу  привели  специально.  Что  касается  селения
Зейнилер,   которое  заведующий  расписал  мне,  как  роскошную  европейскую
деревню,  то  это, оказывается, была убогая, затерявшаяся в горах деревушка,
куда   не   залетали   и   птицы.   Вот   уже   год  в  школе  там  не  было
преподавательницы,  и  даже  самые обездоленные учителя не отваживались туда
ехать.
     Я  была  поражена. В моем сознании никак не укладывалось, как мог такой
почтенный, солидный чиновник пойти на такой бессовестный обман.
     Хаджи-калфа качал головой и говорил сердито:
     - О,  ты не знаешь эту сонную змею. Она спит, спит, а потом так ужалит,
что и не опомнишься. Поняла, ханым-эфенди?
     - Ладно,  ничего...  -  ответила  я.  - После того как человека ужалили
самые  близкие  родственники,  чужие  для  него  не  страшны.  Я  могу  быть
счастлива и в Зейнилер.

0

20

Зейнилер, 28 октября.

     Сегодня  к  ночи  я добралась на телеге до Зейнилер. Видимо, заведующий
отделом  образования  мерит расстояния движением поезда. Путешествие на "два
часа"  длилась с десяти утра до поздней ночи. Впрочем, этот чудак тут ни при
чем.  Виноваты  те,  кто  не  проложил рельсового пути к Зейнилер по дороге,
которая  то карабкается вверх по горным склонам, то спускается вниз к руслам
пересохших рек.
     Семейство  Хаджи-калфы  собралось  проводить меня до источника, который
находился  в  получасе  езды от города. Провожатые разоделись, словно шли на
свадьбу, а вернее - на похороны.
     Когда  Хаджи-калфа  пришел  сказать, что телега готова, его трудно было
узнать.  Он снял свой белый передник и ночные туфли, которые как-то особенно
шлепали,  когда  он  расхаживал  по  каменному дворику, передней и лестницам
гостиницы.  Сейчас  на  нем  был  долгополый сюртук, застегнутый наглухо, на
ногах   -  глубокие  калоши,  какие  носят  имамы.  Огромная  красная  феска
закрывала до ушей его лысую голову.
     Туалеты  Неврик-ханым,  Айкануш  и  Мирата  не  уступали  одеянию главы
семейства.
     Мне  было очень грустно расставаться с моей маленькой комнаткой, хотя я
и  провела  в  ней  немало  горьких  часов. Однажды в пансионе нас заставили
выучить  наизусть  стихотворение:  "Человек живет и привязывается невидимыми
нитями  к  людям, которые его окружают. Наступает разлука, нити натягиваются
и  рвутся,  как  струны  скрипки,  издавая унылые звуки. И каждый раз, когда
нити обрываются у сердца, человек испытывает самую острую боль".
     Прав был поэт, написавший эти стихи.
     По  странной  случайности  в тот же день покидала Б... и моя соседка из
Монастира. Но только она была в более плачевном положении, чем я.
     Вчера  вечером  я  упаковала  вещи  и  легла  спать. Ночью сквозь сон я
слышала чьи-то грубые голоса, но никак не могла проснуться.
     Вдруг  страшный  грохот  заставил  меня  вскочить с постели. В коридоре
дрались.  Слышался детский плач, крики, глухой хрип, звуки ударов и пощечин.
Спросонья  я  подумала было, что случился пожар. Но зачем же люди дерутся на
пожаре?..
     Босиком,  с  растрепанными  волосами  я  выскочила  в коридор и увидела
страшную  картину.  Длинноусый  офицер  богатырского телосложения волочил по
полу бедную соседку, избивая ее плетью и топча сапожищами.
     Дети вопили:
     - Мамочка!.. Папа убивает маму!
     Несчастная  женщина  после  каждого пинка, после каждого взмаха плетки,
которая  извивалась  и  свистела,  как  змея,  со стоном валилась на пол, но
затем, собравшись с силами, вдруг вскакивала и хватала офицера за колени.
     - Буду  твоей рабыней, твоей жертвой, мой господин!.. Убей меня, только
не бросай, не разводись со мной!..
     Я  была почти раздета, и мне снова пришлось вернуться в номер. Да и что
я могла сделать?
     Уже  проснулись  обитатели  первого  этажа. Внизу послышался топот ног,
неясные  голоса.  На  потолке  коридора  заплясали  тени. В пролете лестницы
показалась  лысая  голова  Хаджи-калфы.  Старика разбудил грохот, он схватил
коптилку и, как был в нижнем белье, кинулся наверх.
     - Как  не  стыдно!  Какой  позор!  Да  разве можно так безобразничать в
гостинице? - закричал он и хотел было оттащить офицера.
     Но  офицер  что  было  силы  ударил  храбреца  ногой  в  живот. Бедняга
Хаджи-калфа  взвился  в воздух, словно большой футбольный мяч, влетел сквозь
незапертую  дверь  ко  мне в комнату и грохнулся спиной на пол, задрав вверх
голые  ноги.  К счастью, я вовремя успела подскочить и подхватить его, иначе
лысый череп бедняги, наверно, раскололся бы о половицы, как большая тыква.
     Прерванный  сон,  страх, изумление и, наконец, вид старого номерного, -
мои нервы не выдержали всего этого.
     Старик с трудом поднялся на ноги, приговаривая:
     - Ах, господи!.. Ах ты, господи!.. Ах, будь ты неладен!.. Грубиян!..
     И  тут  я  повалилась  на  постель,  не  знаю,  как  я осталась жива. Я
задыхалась,  захлебывалась в истерическом хохоте, комкала руками одеяло. Мне
уже было не до трагедии, разыгравшейся в коридоре.
     Когда  я  пришла  в себя, шум и крики за дверью прекратились, гостиница
опять погрузилась в тишину.
     Мне  потом  рассказали,  что  произошло.  Навязчивая  любовь  особы  из
Монастира  стала  в конце концов офицеру поперек горла, и он решил во что бы
то  ни  стало отправить ее с детьми на родину. В эту ночь он пришел сказать,
что  билеты  куплены  и  утром  следует  быть готовой к отъезду. Но могла ли
бедная  женщина так легко расстаться с мужем? Конечно, она вцепилась в него,
принялась   просить,   умолять.   Кто   знает,   какие  сцены,  какие  слова
предшествовали столь страшному эпилогу?
     Когда  часа  через  два я собиралась все-таки заснуть, в дверь тихонько
постучался Хаджи-калфа.
     - Послушай   меня,  ходжаным.  Кроме  тебя,  в  гостинице  женщин  нет.
Несчастная  соседка  лежит  без сознания. Только не надо смеяться... Сходи к
ней,  ради бога, посмотри. Я ведь мужчина, мне неудобно. Не дай бог, помрет.
Свалится тогда беда на наши головы.
     Но  когда  в  дверях  появилось  лицо  Хаджи-калфы,  мною опять овладел
приступ  смеха.  Я  хотела  сказать:  "До  свадьбы  заживет",  - но не могла
вымолвить ни слова.
     Хаджи-калфа сердито посмотрел на меня и покачал головой:
     - Хохочешь?  Заливаешься?  Ах ты негодница!.. Нет, вы только посмотрите
на нее!..
     Он  так  странно, с анатолийским акцентом, произносил слово "хохочешь",
что я и сейчас не могу удержаться от смеха.
     Больше  часа  мне пришлось провозиться с моей несчастной соседкой. Тело
ее  было покрыто синяками и ссадинами. Она закатывала глаза, сжимала челюсти
и  все  время  теряла  сознание.  Я  впервые  в  жизни ухаживала за подобной
"больной"  и  чувствовала  себя  очень  неуверенно.  Впрочем, стоит человеку
попасть  в  положение  сиделки,  и  он  невольно  начинает  проявлять чудеса
усердия.
     Каждый   обморок   продолжался   не   менее  пяти  минут.  Я  растирала
пострадавшей  кисти  рук. Ее дочь подносила кувшин, и мы кропили лицо водой.
Ссадины  были  на  лбу, щеках, губах. Кровь, смешанная с сурьмой и румянами,
стала  почти  черной  и тоненькими струйками стекала по подбородку на грудь.
Господи,  сколько было краски на этом лице! Кувшин почти опустел, а румяна и
сурьма все еще не смылись.
     Когда  я проснулась на другой день, номер напротив был уже пуст. Офицер
рано  утром на фаэтоне увез свою первую жену вместе с детьми. Перед отъездом
соседка  хотела  увидеть меня, чтобы проститься, но не осмелилась разбудить,
так  как  знала,  что  из-за нее я почти не спала в эту ночь. Она поцеловала
меня спящую в глаза и просила Хаджи-калфу передать привет.

     Телегу  порядком  трясло.  Когда  мой  взгляд  останавливался  на  лице
Хаджи-калфы,  я  опять  начинала  смеяться.  Старик  понимал  причину  столь
неуместного  веселья,  сам  смущенно  улыбался  в  ответ  и,  качая головой,
ворчал:
     - Смеешься!   Все   еще  радуешься?!  -  И,  вспоминая  ужасный  пинок,
полученный  вчера  вечером, добавлял: - Проклятый офицеришка! Понимаешь, так
меня  лягнул,  -  все  в  животе  перемешалось.  Мират,  вот  тебе отцовское
наставление:  никогда  в  жизни  не вздумай разнимать супругов. Муж и жена -
одна сатана.
     Наконец  мы  доехали  до  родника.  Здесь  нам  предстояло  расстаться.
Хаджи-калфа  вылил  воду из двух бутылок, которые я взяла в дорогу, наполнил
их заново, потом принялся пространно наставлять старого возницу.
     Неврик-ханым,  всхлипывая, переложила в мою корзинку несколько хлебцев,
испеченных накануне специально для меня.
     Дикая  Айкануш,  которая,  как мне казалось, была совершенно равнодушна
ко  мне,  вдруг заплакала, словно у нее что-то заболело. Да как заплакала! Я
сняла  свои  жемчужные  сережки  и  продела  их  в уши девушки. Моя щедрость
смутила Хаджи-калфу.
     - Нет,  ходжаным! - пробормотал он. - Подарки не должны стоить денег. А
ведь это драгоценные жемчужины...
     Я  улыбнулась.  Как объяснить этим простодушным людям, что по сравнению
с  жемчужинами,  которые  текли по лицу девушки, эти серьги не имели никакой
цены!
     Хаджи-калфа  подсадил  меня  на  телегу, затем глубоко вздохнул, ударил
себя кулаком в грудь и сказал:
     - Клянусь  тебе,  для меня эта разлука мучительнее, чем вчерашний пинок
офицера.
     Эти  слова  опять  напомнили о ночном скандале, и я рассмеялась. Телега
тронулась. Хаджи-калфа погрозил вслед пальцем:
     - Смеешься, негодница! Смеешься!..
     Ах,  если  б  расстояние сразу не отдалило нас и ты смог бы увидеть мои
глаза, ты не сказал бы так, мой дорогой, мой славный Хаджи-калфа!

     Вскоре  мы  углубились  в горы, дорога сделалась крутой, ухабистой. Она
то  пролегала  по  высохшим  руслам  рек,  то  тянулась вдоль пустых полей и
запущенных виноградников.
     Изредка  нам  попадался  одинокий крестьянин, еще реже - арба, которая,
казалось,  стонала  от  усталости, или босоногая женщина с вязанкой хвороста
за плечами.
     На  узенькой  тропинке,  бегущей  через  виноградник, мы встретили двух
длинноусых  жандармов,  одетых  так  странно,  что  их можно было принять за
разбойников. Поравнявшись с нами, они поприветствовали возницу:
     - Селямюн алейкюм! - и пристально глянули на меня.
     На  прощание  Хаджи-калфа говорил мне: "Дорога, слава аллаху, надежная,
но  на  всякий случай закрывайся чадрой. У тебя не такое лицо, которое можно
всегда  держать открытым. Понятно, милая?" И вот теперь, стоило мне заметить
кого-нибудь  вдали,  я тотчас вспоминала наставления Хаджи-калфы и закрывала
лицо.
     Шли   часы.   Дорога   была   безлюдна,   уныла.  Наша  телега  грустно
поскрипывала.  И кто ее только придумал!.. На склонах гор, в ущельях скрежет
ее  колес  о  камни  порождал  эхо,  которое  звучало  в  ушах  человека как
утешение.  А  когда  мы  ехали  среди  скал,  мне вдруг почудилось, будто за
грудой  черных,  словно  обожженных,  камней вьется невидимая тропинка, а по
тропе бежит женщина, всхлипывая и причитая жалостливым голосом.
     - Приближался  вечер. Солнце медленно уползало за горные склоны. Ущелья
начинали  наполняться  сумраком. А дороге конца-краю нет. Кругом ни деревни,
ни деревца.
     Постепенно  в сердце мое начал заползать страх: что, если мы до ночи не
попадем в Зейнилер? Вдруг нам придется заночевать среди этих гор!
     Время   от   времени   возница  останавливал  телегу  и  давал  лошадям
передохнуть, разговаривая при этом с ними, как с людьми.
     Наконец,  когда  мы  остановились  опять  среди  скал, я не выдержала и
спросила:
     - Много ли еще осталось?
     Возница медленно покачал головой и сказал:
     - Приехали уже...
     Будь это не пожилой человек, я бы подумала, что он надо мной смеется.
     - То  есть  как  приехали? - удивилась я. - Кругом ни души... Деревушки
нигде не видно...
     Старик снял с телеги мои пожитки.
     - Надо  спуститься  по  этой  тропинке.  Зейнилер в пяти минутах ходьбы
отсюда. Телегой тут не проедешь.
     Мы  стали  спускаться  вниз  по  тропинке,  крутой,  словно лестница на
минарете.  Вскоре  сквозь вечерние сумерки я разглядела внизу темные силуэты
кипарисов  и  несколько  деревянных  домишек среди жалких садов, огороженных
плетнями.
     На  первый  взгляд  деревня  Зейнилер производила впечатление пожарища,
над которым еще кое-где поднимались струйки дыма.
     Обычно   при   слове  "деревня"  мне  представлялись  веселые  опрятные
домишки,  утопающие  в  зелени,  как  уютные  голубятни  старых особняков на
Босфоре.  А эти лачуги походили на черные мрачные развалины, которые вот-вот
рухнут.
     У  покосившейся  мельницы  нам  встретился  старик  в бурке и чалме. Он
тянул  за  собой  на  веревке  тощую  коровенку,  у которой ребра, казалось,
выпирали  поверх  шкуры,  и  безуспешно  пытался загнать ее в ворота. Увидев
нас, он остановился и внимательно пригляделся.
     Старик  оказался  мухтаром* Зейнилер. Возница знал его. Он в нескольких
словах объяснил, кто я такая.
     ______________
     * Мухтар - староста.

     Под  простым  черным  чаршафом и плотной чадрой трудно было угадать мой
возраст.  Несмотря на это, мухтар-эфенди недоуменно посмотрел в мою сторону;
очевидно,   нашел   меня  слишком  разряженной.  Поручив  корову  босоногому
мальчишке, он попросил нас следовать за ним.
     Мы  очутились  в  лабиринте деревенских улочек. Теперь можно было лучше
рассмотреть  дома.  На Босфоре в районе деревушки Кавак стоят ветхие рыбачьи
хибарки,  перед  которыми  разбросаны  сети.  Хибары  скривились под ударами
морского  ветра,  насквозь прогнили и почернели под дождем. Домишки Зейнилер
напомнили  мне  эти  лачуги. Внизу - хлев на четырех столбах, над ним жилище
из  нескольких  комнат, куда надо забираться по приставной лестнице. Словом,
селение  Зейнилер  ничуть  не походило на те деревушки, о которых я когда-то
читала и слышала, которые видела на картинках.
     Мы  остановились  перед  красными  воротами  сада,  окруженного высоким
деревянным  забором. На первый взгляд деревня Зейнилер показалась мне сплошь
черной,  вплоть  до  листьев. Поэтому я немало удивилась, увидев эти красные
доски.
     Мухтар  принялся  стучать кулаками. При каждом ударе ворота сотрясались
так, словно готовы были развалиться.
     - Наверно,  Хатидже-ханым  совершает  вечерний  намаз,  -  сказал он. -
Подождем немного.
     У  возницы  не  было  времени  ждать,  он  оставил  мои  вещи у ворот и
простился  с  нами.  Мухтар  сел  на  землю,  подобрав  полы  своей бурки. Я
примостилась на чемодане. Завязался разговор.
     Я  узнала,  что  эта  Хатидже-ханым  очень набожная женщина и состоит в
какой-то   дервишской   секте.   Она  навещала  больных,  читала  "Мевлюд"*,
расписывала  невестам  лица; поила в последний раз умирающих священной водой
земзем**.  Ей  же приходилось обмывать тела усопших женщин и заворачивать их
в саван.
     ______________
     * "Мевлюд" - проповедь, повествующая о рождении пророка Мухаммеда.
     **   Земзем  -  колодец  в  Мекке,  воду  которого  мусульмане  считают
целебной.

     Мухтар-эфенди  походил на человека, который окончил духовное училище. Я
поняла,  что  он  хочет  воспользоваться  случаем  и  сделать  мне несколько
наставлений.  Он  не  выступал  противником  новой  системы преподавания, но
жаловался,  что в современных школах совсем забыли о Коране. Из его рассказа
я  узнала,  что в школе Зейнилер сменилось несколько учительниц, но, увы, ни
одна из них не знала хорошо Корана и ильмихаля*.
     ______________
     * Ильмихаль - учение о религиозных обязанностях мусульман.

     Мухтар-эфенди  весьма  доброжелательно  отзывался  о  Хатидже-ханым.  Я
поняла,   что,   если   предоставлю   этой  "добродетельной,  благоразумной,
благочестивой  и  богомольной"  женщине  обучать детей Корану и ильмихалю, а
сама будут вести остальные уроки, вся деревня будет очень довольна.
     Наставления  мухтара-эфенди  были  прерваны стуком деревянных башмаков,
который  донесся  из-за  забора.  Мы со стариком поднялись на ноги. Загремел
засов. Грубый голос спросил:
     - Кто там?
     - Свои, Хатидже-ханым... Из города приехала учительница.
     Хатидже-ханым  оказалась  высокой  семидесятилетней старухой с крупными
чертами  лица.  Волосы ее были выкрашены хной и повязаны зеленым платком. Ее
сутулые  плечи  облегало  темное  ельдирме* с накидкой, какие носят набожные
старухи.   На   грубом,   словно   высеченном  из  камня,  лице,  смуглом  и
морщинистом,  выделялись  удивительно  молодые  глаза  и  ослепительно белые
зубы.
     ______________
     * Ельдирме - род женской легкой верхней одежды.

     Пытаясь разглядеть под чадрой мое лицо, она сказала:
     - Добро пожаловать, ходжаным, входи!
     Опершись  рукой  о  притолоку  ворот  и не переступая порога, словно ей
было  запрещено  выходить  на  улицу,  Хатидже-ханым подхватила мои вещички,
заперла опять ворота на засов и повела меня за собой.
     Мы  миновали  сад,  и я увидела здание школы, "отстроенное заново ценой
больших  жертв".  Оно точь-в-точь походило на все остальные лачуги Зейнилер,
с  той  лишь  разницей, что доски, набитые внизу вокруг столбов и образующие
какое-то подобие класса, не успели еще почернеть.
     Я  хотела  было  уже  войти  в дверь, но Хатидже-ханым схватила меня за
руку.
     - Погоди, дочь моя.
     Я даже испугалась. Старуха пробормотала короткую молитву и сказала:
     - Ну,  дочь  моя,  теперь произнеси "бисмиллях"* и ступи сначала правой
ногой.
     ______________
     *  "Бисмиллях" (арабск.) - "Во имя аллаха" - традиционное начало многих
мусульманских молитв.

     В  нижнем  этаже  было  темно,  как в пещере. Старуха, не выпуская моей
руки,  потащила меня по узкому каменному коридорчику. Мы поднялись по темной
лестнице,  ступеньки  которой  от  ветхости  ходили  ходуном.  Верхний  этаж
представлял  собой  убогую  прихожую  и огромную комнату с наглухо закрытыми
деревянными   ставнями.   Это   была   та   самая   удобная   квартира   для
преподавателей,   которой   поспешил   меня  обрадовать  заведующий  отделом
образования.
     Хатидже-ханым  поставила мой чемодан на пол, вытащила из старой печки в
углу, заменяющей шкаф, лампу и зажгла ее.
     - В  этом  году тут никто не жил, - сказала она. - Потому так пыльно...
Но  ничего,  если  аллаху  будет  угодно,  завтра  чуть свет я приведу все в
порядок.
     Выяснилось,  что  эта  женщина прежде учительствовала в Зейнилер. После
реорганизации   школ  вилайетский  отдел  образования  пожалел  старуху,  не
выбросил  на  улицу, а оставил по-прежнему при школе, положив оклад в двести
курушей.  Словом,  это  была  наполовину  учительница,  наполовину уборщица.
Хатидже-ханым сказала, что отныне она будет делать то, что я прикажу.
     Я  понимала,  бедная  женщина  побаивается  меня.  Как-никак  я была ее
начальницей.
     В  двух  словах я постаралась успокоить ее и принялась осматривать свое
жилье.
     Грязные  обои  превратились  от  времени  в лохмотья; черный деревянный
потолок,   сгнивший   от   сырости,  прогнулся;  в  углу  стояла  ободранная
полуразрушенная печь, а рядом - покосившаяся кровать.
     Итак, моя жизнь отныне должна проходить в этой комнате!
     Мне было трудно дышать, словно я попала в подвал.
     - Дорогая  Хатидже-ханым,  - сказала я. - Помоги мне открыть окно. Одна
я, кажется, не справлюсь.
     Старая  женщина,  видимо,  не  хотела  позволять  мне  что-либо делать.
Повозившись  с  щеколдой,  она распахнула ставни. Я глянула, и у меня волосы
встали дыбом от ужаса.
     Перед  домом  было  кладбище.  Среди  кипарисов,  верхушки  которых еще
озарялись  вечерним  светом, красовался лес надгробных камней. Чуть подальше
тускло поблескивало болотце, поросшее камышом.
     Старая женщина глубоко вздохнула:
     - Человек  еще  при  жизни  должен  привыкнуть,  дочь моя... Все мы там
будем.
     Сказала  ли  это  Хатидже-ханым без всякого умысла или хотела успокоить
меня,  заметив  на  моем лице страх и смятение, не знаю. Я постаралась взять
себя  в руки. Надо было быть мужественной, и я спросила как можно спокойнее,
даже с наигранным весельем:
     - Значит, здесь кладбище? А я не знала...
     - Да,  дочь  моя,  это  кладбище  Зейнилер.  Осталось с прежних времен.
Теперь  покойников  хоронят  в  другом  конце  деревни.  А  здесь  уже вроде
историческое  место.  Пойду  зажгу светильники у гробницы Зейни-баба. Сейчас
вернусь.
     - Кто такой Зейни-баба, Хатидже-ханым?
     - Святой  человек  был,  да благословит аллах его имя. Покоится вон под
тем кипарисом.
     Бормоча  молитвы, Хатидже-ханым направилась к лестнице. До сих пор я не
знала,  что  во  мне  живет  страх  перед  такими вещами. Но в ту минуту мне
почему-то  стало  страшно  оставаться  одной  в  темной комнате, наполненной
запахом кипарисов.
     Я кинулась вслед за старой женщиной.
     - Можно и мне пойти с вами?
     - Пойдем,  дочь моя, так будет еще лучше. Очень хорошо, что ты сразу по
приезде посетишь благословенного Зейни-баба.
     Через  черный  ход  мы  вышли  на кладбище и двинулись среди надгробных
камней.
     Иногда  во время рамазана* или накануне праздников тетки водили меня на
наше  семейное  кладбище  в  Эйюбе.  Но  только  здесь,  на  темном кладбище
Зейнилер,  я  впервые  в  жизни  поняла:  смерть  -  это  нечто  страшное  и
трагическое.
     ______________
     * Рамазан - девятый месяц арабского лунного года - месяц поста.

     Надгробные  камни тут были совсем иные, чем я видела прежде. Они стояли
очень  ровно,  словно  шеренги солдат: высокие, прямые, с гладкими, плоскими
верхушками,  совершенно  черные.  Прочесть  надписи  на них было невозможно.
Только кое-где я различала крупные буквы: "О, аллах..."
     В  детстве мне приходилось слышать сказку. За далекими горами двигалось
древнее  войско,  чтобы  похитить  какого-то  юного  султана.  Днем  солдаты
прятались  в  пещерах,  а ночью продолжали свой путь. Чтобы их не заметили в
темноте,  солдаты  плотно  закутывались  в черные саваны. Так они шли многие
месяцы.  Наконец в ту ночь, когда войско должно было напасть на город, аллах
пожалел  юного  султана  и превратил всех солдат, готовых двинуться на штурм
под покровом ночи, в черные камни.
     Глядя  на  черные  надгробные столбы, выстроившиеся рядами, я вспомнила
эту старую сказку.
     "А  вдруг это и есть та самая сказочная страна, где солдаты, закутанные
в черные саваны, превратились в камни?" - мелькнуло у меня в голове.
     - А кто такие эти Зейнилер*, Хатидже-ханым?
     ______________
     *  Зейнилер  -  множественное  число от имени Зейни, т.е. последователи
дервиша Зейни, основателя секты.

     - Я  тоже  не  знаю,  дочь  моя.  Когда-то эта деревня принадлежала им.
Сейчас  от  них  не осталось ничего, кроме минарета. Да благословит аллах их
память.  Они  были  добродетельные  люди. Главным у них был Зейни-баба. Сюда
приносили  больных,  которых  никто  не  мог  исцелить. Я знаю одну женщину,
которая  была  разбита  параличом.  Сюда  ее  принесли  на руках, а ушла она
собственными ногами.
     Усыпальница,  в  которой  лежал Зейни-баба, была сооружена под огромным
кипарисом  в  конце  кладбища.  Каждую ночь Хатидже-ханым зажигала здесь три
лампадки.  Первую  -  на  ветке  кипариса, вторую - возле двери усыпальницы,
третью - у самой гробницы.
     Усыпальница  представляла собой глубокую яму, сверху засыпанную землей.
В  этой  яме,  как  говорили  здесь,  Зейни-баба  томился  семь лет, не видя
солнечного  света.  Когда  он умер, никто не посмел прикоснуться рукой к его
священному телу. Уже потом над его останками соорудили гробницу.
     Хатидже-ханым   зажгла  два  светильника  и  показала  мне  лестницу  с
несколькими ступеньками, которая вела в яму.
     - Спустимся вниз, дочь моя, - сказала она.
     Я никак не могла решиться.
     Хатидже-ханым повторила:
     - Спускайся,  дочь  моя.  Коль  ты пришла сюда, грешно не войти. Если у
тебя   в  сердце  есть  какое-нибудь  желание,  попроси  Зейни-баба,  и  оно
исполнится.
     Спускаясь  по лестнице, я дрожала, как осиновый лист. Если бы мертвецы,
спящие  в  могилах,  обладали  способностью  что-либо ощущать, они, конечно,
поняли бы мое состояние в эту минуту.
     В нос ударил запах сырой и холодной земли.
     Гробница  святого  Зейни-баба была обита цинковой жестью, выкрашенной в
зеленый  цвет.  Из рассказов Хатидже-ханым я узнала, что Зейни-баба всю свою
жизнь  провел  в  нужде  и  лишениях  и  не  пожелал, чтобы после смерти его
останки   были   закутаны   в  пышные,  расшитые  шелком  покрывала.  Иногда
кто-нибудь  приносил  в усыпальницу разукрашенные покрывала, но они не могли
пролежать и неделю, гнили, превращались в черные лохмотья.
     Бормоча   молитвы,   старуха  подлила  масла  в  лампадку,  горевшую  у
изголовья святого, потом обернулась ко мне:
     - Когда  наступает смертный час кого-нибудь из жителей деревни, Азраил*
прежде  всего  посещает святого Зейни-баба, и тогда эта лампадка гаснет сама
собой.  А  теперь,  дочь  моя,  попроси  у  Зейни-баба,  чтобы твое заветное
желание исполнилось.
     ______________
     * Азраил - ангел смерти.

     У  меня  подгибались  колени.  Я едва держалась на ногах. Прислонившись
пылающим  лбом  к  прохладному  надгробью,  я зашептала тихонько, не столько
губами, сколько своим израненным сердцем:
     - Мой    дорогой   Зейни-баба,   я   всего-навсего   только   маленькая
невежественная  чалыкушу.  Не  знаю,  как  с  тобой  разговаривать, как тебя
умолять.  Извини,  меня  не  научили  ничему, что могло бы тебе понравиться.
Слышала,  что  ты  семь  лет  провел  в  этом подземелье, не видя солнечного
света.  Может,  и  ты  убежал  от  неверности  людей,  от их жестокости. Мой
дорогой  Зейни-баба,  хочу  попросить тебя о великой милости. В течение этих
семи  лет  были  минуты,  когда ты тосковал по солнцу, по ветру. Пошли и мне
этого  ангела  терпения,  который  помогал  тебе в твоем одиночестве. Я тоже
хочу без стонов и слез переносить свою пытку.

     Я  одна  в  своей  комнате. Хатидже-ханым предоставила меня самой себе,
удалившись  в  каморку,  похожую на подвал, в нижнем этаже школы. Там она до
полуночи молилась, перебирала четки.
     Вот  уже  два  часа  я  пишу  эти  строки  при  свете  коптилки. Издали
доносится   журчание   родника.   Иногда   потрескивают   доски  потолка.  Я
прислушиваюсь  к  ночным  звукам.  Холодеет  сердце, дрожат губы. Где-то еле
слышно  разговаривают  странные голоса. Лестничные ступеньки тихо скрипят. В
коридоре раздаются таинственные шорохи, похожие на человеческий шепот.
     Не   трусь,  Чалыкушу,  ложись  спать.  Чего  бояться  каких-то  ночных
таинственных  голосов.  Они  не  причинят тебе столько зла, сколько принесли
слова "желтого цветка" тогда, в теткином доме.

                                                        Зейнилер, 20 ноября.

     Сегодня  утром  я  подсчитала:  прошел  почти  месяц,  как я приехала в
Зейнилер.  А  мне  кажется,  я живу здесь уже много лет. До этого дня мне не
хотелось  притрагиваться  к  дневнику.  Вернее,  я  боялась...  Первые дни я
пребывала  в  страшном  унынии  и  отчаянии, и кто знает, какую чепуху могла
написать. Сейчас я уже привыкаю к здешней жизни.
     У  сестры  Алекси  было любимое изречение: "Девочки мои, от безнадежных
болезней  и  неизбежных  бедствий  есть  только  одно  лекарство: терпение и
покорность.  Но  несчастья  обладают  тайным состраданием. Кто не жалуется и
встречает их с улыбкой, к тому они менее жестоки".
     Обычно  у  Чалыкушу  эти  слова  вызывали  только  смех,  но сейчас она
считает их правильными и уже не смеется.
     После  приезда  в  Зейнилер  у  меня бывали такие часы, когда я чуть не
сходила  с  ума.  "Сопротивление бесполезно, - твердила я, - все равно ты не
выдержишь".
     В  такие  минуты  мне  на  помощь приходили мудрые слова сестры Алекси.
Душа   моя   обливалась  слезами,  а  лицо  смеялось,  и  я  начинала  петь,
насвистывать,  чтобы  обмануть  себя  притворным  весельем,  и  сердце  мое,
трепеща, оживало, как увядший цветок, поставленный в воду.
     Я  искала  утешение  в  окружающих меня мелочах: будь то свежесорванный
зеленый  листок,  случайно  попавшийся мне в руки, которым я водила по лицу,
или  тощий котенок, найденный в саду, которого я прижимала к груди, согревая
своим  дыханием.  А  когда было совсем невмоготу, говорила себе: "Не хандри,
Феридэ,  крепись!  Ты  ведь знаешь, у тебя ничего не осталось в жизни, кроме
веселого лица и смелости".
     И  пусть  мое  веселье было наигранным, мимолетным, но разве луч света,
пробившийся  в  темное  подземелье,  или жалкий цветок, распустившийся среди
камней  у  разрушенной  стены,  не  есть  признаки  жизни,  несущие человеку
надежду и утешение?
     Сегодня пятница*. Занятий в школе нет.
     ______________
     *  В  султанской Турции, как и во многих мусульманских странах, пятница
была нерабочим днем.

     Дождь,  ливший  несколько  дней  подряд,  наконец прекратился. За окном
осень  устраивает свой последний, прощальный праздник. Кажется, что и горная
цепь  вдали,  и  болотце,  поросшее  камышом,  весело улыбаются солнцу. Даже
кипарисы  и  надгробные камни на кладбище потеряли свою строгость, перестали
наводить страх.
     Я  заглядываю  в  глубину  своего  сердца  и  чувствую, что уже начинаю
успокаиваться,  привыкать к новой жизни и даже понемногу любить этот темный,
тоскливый край.
     К  занятиям  в  школе  я  приступила  на  следующее  утро  после своего
приезда. Этот день не забудется никогда.
     Утром  я  лучше  разглядела  класс,  ремонт  которого стоил заведующему
отделом  образования  из  Б...  "больших  жертв".  Прежде тут, очевидно, был
хлев,  потом настелили пол, расширили окна, вставили и застеклили рамы. Обои
на  стенах  были  чернее  сажи. У двери косо висела карта, рядом три учебных
плаката;  на  одном  был изображен скелет человека, на другом - крестьянская
ферма, на третьем - змея. Очевидно, это и был "новый школьный инвентарь".
     Около  стены,  со  стороны сада, еще сохранилась кормушка для скотины -
память  о  хлеве.  Ее  не  выбросили,  а  прибили  сверху деревянную крышку:
получилось  нечто  вроде  сундука.  Сюда  ученики  складывали свою провизию,
учебники,  а  также  вязанки  хвороста, - его собирали в горах для отопления
школы.
     Хатидже-ханым  мне  объяснила,  что  в  сундук  иногда  сажают шалунов,
которых  не  может  образумить  палка.  Младший сын старосты Вехби почти все
время  проводил  в  этом  сундуке.  Напроказив,  мальчуган  сам  забирался в
сундук,  ложился  там  на  спину,  как  покойник  в гробу, и собственноручно
опускал крышку.
     Я удивленно спросила у Хатидже-ханым:
     - А мухтар не сердится?
     Хатидже-ханым покачала головой.
     - Мухтар-бей   бывает   только   доволен.   Он  сказал  мне:  "Молодец,
Хатидже-ханым,  хорошо,  что надоумила. У нас дома тоже есть сундук. Теперь,
если негодник набедокурит, я буду сажать его туда".
     - Хороший метод воспитания. Значит, в школе есть и мальчики?
     - Да,  несколько человек. Но взрослых ребят мы посылаем в мужскую школу
в деревню Гариблер.
     - А где находится деревня Гариблер?
     - Вон за теми скалами. Видишь, белеют вдали?
     - И не жалко ребят? Как же они ходят туда зимой, в снег?
     - Привыкли.  Когда  нет слякоти, они добираются туда меньше чем за час.
Но в дождь, грязь или буран им приходится туго.
     - Хорошо, а почему вы их не учите здесь?
     - Разве можно, чтобы мужчины и женщины занимались вместе?
     - Какие же это мужчины?
     - А  как  же,  дочь  моя!  Это  уже  большие  парни, им по двенадцать -
тринадцать  лет.  -  Хатидже-ханым  на  мгновение  запнулась,  видно, хотела
сказать  что-то  еще,  но не решалась. Потом пересилила себя: - Особенно это
невозможно теперь...
     - Почему?
     - Ты слишком молоденькая учительница... Вот поэтому, дочь моя.
     Стамбульцы  говорят:  "Честная  женщина  и  от петуха бежит". Очевидно,
наша Хатидже-ханым была как раз из такой породы.
     Я промолчала и занялась делами.
     Важной   частью   школьного   инвентаря,  добытого  заведующим  отделом
образования   "ценой   больших   жертв",   было  также  и  несколько  старых
безобразных  парт.  Но  странно!  Они  были  свалены в углу класса, и никто,
видимо, не считал нужным ими пользоваться.
     - Почему вы это сделали, Хатидже-ханым? - полюбопытствовала я.
     - Это  сделала  не я, а прежняя учительница, дочь моя. Дети не привыкли
сидеть  за  партами.  Наука не идет в голову человеку, когда он восседает на
возвышении,  словно  на  минарете.  Учительница побоялась выбросить парты из
школы,  мог  ведь  приехать  инспектор  или  еще  кто-нибудь  из начальства.
Новичков  мы  сажаем  все-таки  сначала  туда.  А  потом, когда они начинают
учиться, пересаживаем вниз, на циновки.
     Я  попросила  Хатидже-ханым  помочь мне. Мы вымыли пол, убрали циновки,
расставили парты, и хлев стал хоть немного походить на класс.
     По  лицу  Хатидже-ханым  было  видно,  что она недовольна. Но возражать
старая  женщина  не  осмеливалась и делала все, что я говорила. Мне хотелось
поскорей управиться с уборкой.
     Я  еще  не  успела  вымыть  руки, как начали сходиться ученицы. Девочки
были  одеты  бедно,  убого.  Почти  все  были  без чулок, на голове - плотно
повязанные   старые,  драные  тряпки  бязи.  Стуча  деревянными  сандалиями,
одетыми  прямо  на  босу  ногу,  они подходили к дверям класса, снимали свои
деревяшки и ставили рядком у порога.
     Увидев  меня,  девочки пугались и, смущенные, останавливались в дверях.
Я  попросила  их  подойти ближе, но они закрывали лица руками и прятались за
дверь. Мне пришлось за руки, насильно втаскивать их в класс.
     Подходя  ко  мне, они закрывали глаза и целовали мою руку. Это было так
потешно,  что  я  чуть не рассмеялась. Очевидно, так было принято в деревне.
Каждый  поцелуй сопровождался смешным причмокиванием, и рука моя становилась
мокрой от их губ.
     Стараясь  подбодрить  девочек,  я  говорила  каждой  несколько  теплых,
ласковых  слов,  но  все  мои  вопросы  оставались  без  ответа. Дети упрямо
отмалчивались.  Было  от  чего  прийти  в  отчаяние.  Они долго кривлялись и
ломались, но под конец мне все-таки удалось узнать их имена:
     - Зехра...
     - Айше...
     - Зехра...
     - Айше...
     - Зехра...
     - Айше...
     Господи! Сколько в этой деревне девочек по имени Зехра и Айше!
     Смешного  во  всем  этом  мало,  но  невольно  в  голову  мне приходили
забавные  мысли. Например, приедет инспектор и захочет познакомиться с моими
ученицами.  Я  моментально  ему  доложу:  "В классе девять Айше и двенадцать
Зехра".  А  можно  сделать так: всех Айше посадить по одну сторону класса, а
Зехра  - по другую. Или вот еще... Когда мы будем играть в мячик (а я решила
устраивать  на  переменах  для  детей  игры  в саду), можно быстро разделить
класс  на  две группы, стоит только крикнуть: "Все Айше - направо, все Зехра
- налево!"
     Я  не  могла  удержаться,  чтобы  не  позволить себе новое развлечение.
Когда приходили новые девочки, я спрашивала:
     - Дочь моя, ты Зехра или Айше?
     Очень  часто  мои  вопросы  попадали  в  цель.  Смелее  всех  оказалась
маленькая  черноглазая  девчушка  с  пухлыми  щеками.  Она взглянула на меня
удивленно и спросила:
     - Откуда ты знаешь, как меня звать?
     Я   рассадила   своих  учениц  по  партам  и  попросила  их  хорошенько
запомнить,  кто  где  сидит.  Надо  было  видеть  бедняжек,  как  беспомощно
болтались  их  ноги, какие у них были странные позы! Казалось, они сидели не
за  партами,  а на ветке дерева или скате крыши. Когда я отходила к кафедре,
они,  не  спуская  с  меня  глаз, медленно подтягивали под себя свои грязные
ноги, напоминая мне черепашек, прячущих лапы в панцирь.
     Что поделаешь? Постепенно привыкнут.
     Одно  меня  сильно поразило: девочки были очень застенчивы. От них, как
от  деревенских  невест, невозможно было добиться ни одного слова. Но стоило
моим  ученицам  открыть  учебники,  как  класс  огласился  громкими воплями.
Оказалось,  они привыкли читать хором, не жалея горла. В класс приходили все
новые и новые ученицы, шум усиливался, и голова моя пошла кругом.
     Я спросила у Хатидже-ханым:
     - Они  все  время  так  занимаются,  надрывая глотки? Какой ужас! Разве
можно это выдержать?
     Хатидже-ханым удивленно посмотрела на меня.
     - Ну  конечно.  А  как же иначе, дочь моя? Это школа. Можно ли обтесать
бревно,  не  взмахнув  топором?  Чем  громче они кричат, тем лучше усваивают
урок.
     Уже  почти  все  парты  были  заняты. Я что было силы стукнула рукой по
кафедре,  которая,  пожалуй, была единственной новой красивой вещью в школе,
хотела  приказать,  чтобы  дети занимались молча. Однако никто не обратил на
меня  внимания,  никто не поднял головы. Наоборот, класс загудел еще громче,
точно улей, потревоженный камнем:
     "...Эузюбил-ляхи-эбджед-хеввез-хутти-джим-юстюн, дже-джим-эсре-джи..."
     Я   поняла,   что   мне  предстоит  изрядно  помучиться,  пока  удастся
перевоспитать ребят. Но я не сомневалась, что добьюсь успеха.
     - Хатидже-ханым,  -  обратилась  я к старой женщине, - занимайся с ними
сегодня  как  обычно.  Я  не  приступлю к занятиям, пока не наведу порядка в
классе.
     Хатидже-ханым настороженно посмотрела на меня.
     - Дочь  моя,  я  учу  детей  тому,  что  вижу. Откуда нам знать то, что
знаешь ты? У меня ведь нет школьного образования...
     Только  потом  я  сообразила,  что  хотела  сказать бедная женщина. Она
решила,  что  ей  устраивают  экзамен.  Старушка  так  боялась потерять свои
двести курушей!..
     Хотя   день   был   солнечный,   некоторые  девочки  явились  в  школу,
закутавшись  с головой в старые покрывала. Я спросила у Хатидже-ханым, зачем
они так сделали.
     Этот вопрос опять удивил старуху.
     - Господи,  дочь  моя,  да ведь они уже взрослые, невесты. Нельзя же им
ходить по деревне с открытыми головами.
     Боже!   Как   можно  этих  десяти-двенадцатилетних  детей,  похожих  на
поблекшие    осенние   цветы,   называть   взрослыми   да   еще   невестами?
Действительно, куда я попала? Что за край?
     Но  в  то же время я обрадовалась. Если уж таких малюток здесь называют
невестами,  то я всем покажусь старой девой, засидевшейся дома, и никто надо
мной не будет смеяться, считая ребенком.
     Позже  всех  в школу пришли мальчики. Они наравне со взрослыми работают
дома  по  хозяйству,  таскают  из  колодца воду, доят коров, ходят в горы за
дровами.
     Хатидже-ханым  попросила  ребят  обождать  немного  за  дверью  и робко
обратилась ко мне:
     - Ты, кажется, забыла надеть платок, дочь моя?..
     - Неужели это необходимо?
     - Э...  По  правде  говоря,  конечно,  необходимо.  Впрочем, это не мое
дело... Но ведь грех вести урок с непокрытой головой.
     Мне стыдно было признаться, что я не знаю этого. Покраснев, я солгала:
     - Оставила платок дома, когда уезжала...
     - Хорошо,  дочь  моя,  я дам тебе кусочек чистого батиста, - предложила
Хатидже-ханым.
     Она  пошла  в  свою  каморку,  достала  из  сундука,  который  отчаянно
скрипел, когда его открывали, зеленый батистовый платок и принесла его мне.
     Приходилось  терпеть.  Я  накинула  платок  на  голову, завязав его под
подбородком,  как  это  делали  молоденькие  цыганки-гадалки на стамбульских
улицах.
     Стекло  в  окне,  прикрытом  наружным  ставнем,  вполне  могло заменить
тусклое  трюмо.  Я  незаметно  подошла  к  нему  и  начала любоваться собой.
Получив  назначение  в Зейнилер, я заранее обдумала свой учительский костюм.
По  моему  мнению,  учительница  при  исполнении своих обязанностей не имеет
права  одеваться,  как остальные женщины. Мое изобретение было очень просто:
платье  до  колен  из  черного  блестящего  сатина,  на талии тонкий кожаный
поясок,  ниже  два маленьких кармашка - один для платка, другой для записной
книжки.  Оживить  это черное одеяние должен был широкий воротничок из белого
полотна.  Я не люблю длинные волосы, но учительнице не подобает быть коротко
остриженной.  Уже  месяц, как я не подстригалась, но мои волосы не достигали
даже плеч.
     Собираясь  на  первый  урок,  я оделась именно так и долго приглаживала
щеткой упрямые кудри, чтобы они не лезли мне на лоб.
     В  зеленом  батистовом  платке Хатидже-ханым, прикрывавшем мои короткие
волосы,  которые,  избавившись от щетки, тотчас восстали, в черном блестящем
платье я выглядела так нелепо и курьезно, что едва не расхохоталась.

     Представлю  вам  своих  учеников-мальчишек,  из-за которых мне пришлось
повязать голову зеленым платком.
     Прежде  всего, маленький Вехби, который, словно мышь, сидел все время в
нашем  сундуке.  Он  действительно  походил  на  забавного  мышонка:  черные
блестящие  глаза, точно бусинки, хитрое личико, острый подбородок. Вехби был
первый озорник в школе.
     Черный  арабчонок  Джафер-ага, круглый, как волчок, он отчаянно сверкал
белками  глаз,  ослепительно  белыми зубами, ярко-красными губами, улыбался,
широко  растягивая  губы.  Тем, кто называл его просто Джафер, он в школе не
отвечал, а на улице забрасывал камнями.
     Десятилетний  Ашур,  тощий,  как  скелет,  изможденное грязное лицо его
было изрыто оспой.
     И,  наконец,  самая  замечательная  личность в классе - Нафыз Нури. Ему
минуло   едва   десять   лет,   но  лицо  у  него  было  сморщенное,  как  у
семидесятилетнего  старца.  Под  подбородком  красовалась большая золотушная
болячка,   которая   только   недавно  затянулась,  голая  шея  походила  на
ободранную  ветку;  больные, припухшие веки были без ресниц, на яйцеобразной
голове  красовалась  белая  чалма.  Словом, это странное существо можно было
показывать за деньги.
     В  то утро Хатидже-ханым положила возле себя длинные прутья, только что
срезанные  на кладбище, и принялась по очереди вызывать учеников. В то время
как один отвечал задание, весь класс по-прежнему галдел ужаснейшим образом.
     Помню,  когда  шум  на  уроке  начинал  беспокоить  сестру  Алекси, она
скрещивала  на груди свои желтые, похожие на тонкие свечи, пальцы, поднимала
кверху  ясные  голубые  глаза,  копируя  изображение  святой  девы  Марии, и
говорила:  "Вы заставляете меня испытывать муки ада". И, конечно, зачинщиком
всякого  беспорядка  в  классе  была  обычно  Чалыкушу.  А  теперь  ей самой
приходится страдать от подобных шалостей.
     Две  недели  я  билась  над  тем,  чтобы искоренить этот одуряющий шум,
заставить  учеников  работать  молча,  выслушивать задание, которое давалось
одновременно всему классу.
     Ну  что  ж,  мои  труды не пропали зря. Правда, в первые дни я не могла
справиться   с   ребятами,   несмотря  на  все  мои  старания.  После  розог
Хатидже-ханым,  которые  свистели в классе, словно змеи, мой голосок казался
им  таким слабым... Порой, когда мне становилось невмоготу, я, обернувшись к
двери, кричала:
     - Иди сюда, Хатидже-ханым!
     Старуха  врывалась  в  класс,  словно  ведьма  на метле, и помогала мне
навести порядок.
     Но  в  конце  концов  я вышла победителем в этой борьбе: класс перестал
галдеть.  Теперь  дети  научились  сидеть  спокойно,  понимать  человеческое
слово.  Даже  Хатидже-ханым,  которая  считала, что чем громче класс кричит,
тем лучше усваивается урок, была довольна.
     Она то и дело повторяла:
     - Да наградит тебя аллах, дочь моя! Отдохнет теперь моя головушка...
     Однако  это  было не все, чего я добивалась: мне хотелось сделать детей
более  веселыми,  жизнерадостными.  Но я часто теряла веру в то, что мне это
удастся.
     На  детях  этой  деревни,  как  и  на  ее домах, улицах, могилах, лежит
печать   черной   тоски.  Бесцветные  губы  детей  не  знают  улыбки,  в  их
неподвижных,  всегда  печальных  глазах,  кажется,  навечно  застыла  дума о
смерти.
     Может  быть,  и  я  сама  постепенно  начинаю уподобляться им? Прежде я
думала  о  смерти  совсем  иначе:  человек  работает,  бегает,  развлекается
пятьдесят  - шестьдесят лет, словом, пока не выбьется из сил; но потом глаза
его  начинают  слипаться, испытывая потребность в сладком сне; тогда человек
ложится  в  белоснежную  постель,  сон  охватывает его тело, и он, улыбаясь,
словно   в   сладостном   опьянении,   постепенно  засыпает.  Белый  мрамор,
ослепительно  сверкающий  в  солнечных  лучах,  усыпан цветами; на мраморную
плиту опустилось несколько птиц, чтобы напиться из маленьких ямочек.
     Такая  приятная,  даже  радостная картина рисовалась в моем воображении
при  упоминании  о смерти. А сейчас я почти на вкус испытываю горечь смерти,
вдыхая ее своими легкими вместе с запахом земли, алоэ и кипарисов.

     В  том,  что  дети угрюмы, невеселы, есть большая вина и Хатидже-ханым.
Бедная  женщина  считает,  что  основная  обязанность педагога заключается в
том,  чтобы  убить  в детских сердцах все земные желания. При каждом удобном
случае  она  старалась свести малышей лицом к лицу со смертью. По ее мнению,
несколько  анатомических  плакатов, висевших на стене, были присланы в школу
именно  для  этой  цели.  Она  заставляла  весь класс хором читать мрачные и
торжественные религиозные стихи:

                Никому не останется этот тленный мир.
                Проходи, наша жизнь, наступай, смерти пир!

     Хатидже-ханым  повесила  на  стену  плакат с изображением человеческого
скелета и рассказывала ученикам об ужасах смерти, о загробных муках:
     - Завтра,  когда  мы  умрем,  наше  мясо  сгниет и от нас останутся вот
такие высохшие кости...
     По  мнению  старой  женщины, все таблицы предназначались приблизительно
для  таких  же  целей.  Например,  показывая  на плакат, где была нарисована
крестьянская ферма, она говорила:
     - Создав  этих  овец,  аллах думал: "Пусть мои рабы едят мясо и молятся
мне..."  Мы  пожираем,  отправляем  в наши недостойные утробы этих овец... А
платим  ли  мы  аллаху  свой  долг? Где уж там!.. Но когда мы завтра уйдем в
землю,  когда возле нас с огненными булавами встанут Мюнкир и Некир*, что мы
будем  говорить?..  -  И  Хатидже-ханым  снова  принималась  за  бесконечные
описания смерти.
     ______________
     *  Мюнкир  и  Некир  -  ангелы,  которые,  по  представлению мусульман,
допрашивают умерших об их земных поступках.

     А  плакат  с  изображением  змеи  Хатидже-ханым использовала в лечебных
целях,  она  заявила,  будто  это Шахмиран*, и царапала на животе змеи имена
больных.
     ______________
     * Шахмиран - царь змей.

     Чего  только  я не придумывала для того, чтобы хоть чуточку развеселить
бедных  детей,  рассмешить их! Но все мои старания пропадали зря. Перемены в
школе  я  сделала  обязательными, каждые полчаса или час выходила с детьми в
сад.  Я старалась научить их веселым, интересным играм. Но малышам почему-то
они  не  доставляли  никакого  удовольствия.  Тогда я предоставляла их самим
себе и отходила в сторону.
     У  этих  маленьких девочек с потухшими глазами и усталыми лицами, как у
взрослых  людей,  измученных  страданиями,  оказалось  любимое  развлечение:
забившись  в  какой-нибудь  укромный  уголок  сада,  они  начинали распевать
религиозные  гимны,  без  конца повторяя слова "смерть", "гроб", "тенешир"*,
"зебани"**,  "могила".  Одна песня была особенно жуткой. Когда я слушала хор
их дрожащих голосов, у меня волосы вставали дыбом:
     ______________
     * Тенешир - стол для омывания покойников.
     ** Зебани - ангел, мучающий в аду грешников.

                Словно вору, разденут тебя они,
                И в пустой гроб положат тебя они.
                И от смерти жестокой пощады не жди...

     Они   завывали,  и  перед  моим  взором  возникали  картины  похоронной
процессии.
     Чаще  всего  мои  ученики  играли  в  похороны.  Эта  игра устраивалась
главным  образом  во  время  длинных  обеденных  перемен.  Она  походила  на
театральное  представление.  Главными  актерами  были Нафыз Нури и арабчонок
Джафер-ага.
     Джафер-ага  заболевает.  Вокруг  него  собираются девочки, читают хором
Коран,  льют  ему  в  рот  священную  воду  "земзем".  После того как малыш,
закатив  глаза,  "испускает дух", девочки, причитая, подвязывают ему челюсть
платком. Затем Джафера клали на тенешир и обмывали.
     Дети  украшали  зелеными платками доску, выломанную из ворот, получался
гроб, который мало чем отличался от настоящего страшного гроба.
     У  меня  мурашки  бегали  по  спине,  когда  Нафыз  Нури пронзительным,
зловещим   голосом  звал  к  проводам  покойника,  выкрикивая  эзан*,  читал
заупокойный намаз. А у могилы, приступая к обряду развода, он восклицал:
     ______________
     * Эзан - призыв к намазу, молитве.

     - Эй, Зехра, супруга Джафера!..
     Несколько раз эта картина даже снилась мне.
     Как  я  уже  сказала,  в  этой  деревне  человеку  всегда чудится запах
смерти,  особенно  ночью,  когда  каждый  час  тянется  нескончаемо  долго и
томительно... Пережить кошмары этих ночей было очень трудно.
     Однажды  ночью  в  горах  завыли  шакалы.  Я  очень испугалась и решила
сбежать  вниз,  к  Хатидже-ханым.  Однако,  переступив  порог ее комнатушки,
пропахшей  плесенью и похожей на подвал, я увидела картину, показавшуюся мне
в  сто  раз  страшнее,  чем  завывание шакалов. Закутанная с головы до ног в
белое  покрывало,  старая женщина сидела на молитвенном коврике и, перебирая
длинные  четки,  раскачиваясь  из стороны в сторону, бормотала что-то глухим
голосом, точно была без сознания.

0